Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса

ModernLib.Net / Говоров Александр / Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Говоров Александр
Жанр:

 

 


      — Постой, да есть ли у тебя волосы накладные, сиречь парик?
      Это услышала баба Марьяна, которая как раз пришла звать друзей откушать. Всплеснула руками:
      — Ой, да ничего у них нету, у этих Киприановых! Хоть бы кафтан приличный либо камзол. Сам-то вычисленьями занимается, доходишки скудные и те в типографию просадил. О парне бы подумал — женить пора, а он чуть не босиком бегает!
      Пошли с Марьяной к отцу, а Максюта предусмотрительно удалился, потому что старший Киприанов не жаловал его, считал пустограем. Отперли старую кованую скрыню , еще приданое покойной Бяшиной матери. Баба Марьяна вытаскивала оттуда одну рухлядину за другой, как бы демонстрируя невидимым зрителям:
      — Гляньте, православные, в чем царский наш библиотекариус щеголять изволит.
      Или:
      — Кафтан да жупанина, дыра да рванина!
      Онуфрич решил так:
      — На ассамблею не миновать идти, против указа не открутишься. Я надену черный с искрою зипун , который за долги у нас остался от квартиранта, немецкого певчего. А ты, Васка, надень свой полукафтан ученика Навигацкой школы, тот — васильковый, с алыми отворотами. Накладных же волос не надобно, сам государь Петр Алексеевич их не жалует. Возьмем ножницы и обкорнаем свою прирожденную заросль.
      — Купил бы что-нибудь! — запротестовала баба Марьина. — Век, что ли, будешь носить квартирантовы обноски?
      Киприанов обещал: как Ратуша заплатит за прошлогодние заказы, выдаст на обнову всем.
      Долгожданная ассамблея состоялась лишь в последний день святок. Губернатор Салтыков распорядился: ночью улицы на рогатки не запирать, дабы до утра шла праздничная езда. Главные ухабы — на Маросейке, на Басманной — завалить соломой, засыпать на скорую руку и рвы, оставшиеся от ожидаемого нашествия шведов. Указано было также учинить иллюминацию — зажечь на каждом дворе по плошке, а кто побогаче — по горящей из свечек картине, да не забыть приготовить по кадке с водой.
      Как только Киприановы переступили порог Лефортова дворца, отец на глазах переменился. Раскланивался с какой-то вымученной улыбочкой. Бяшину руку сжал нервно, словно клещами. Гайдук , который распахнул перед ними двери, даже глазом на них не повел, а отец и ему искательно поклонился. Тут кто-то, одетый в старомодную ферязь со стоячим воротником, чуть не сбил их с ног, выходя прочь и сердито стуча посохом.
      — Окаянство! — брюзжал он. — Это ли собрание благошляхетных? Какой-то сброд худофамильный!
      — Аврам Лопухин! — зашептал отец Бяше. — Царский свояк , братец бывшей царицы Евдокии… Небось уходит от бесчестья: указано строго — в русском платье не пускать.
      Наверху сквозь гомон голосов слышалась музыка. На каждой ступени белокаменной лестницы стояли гвардейцы с красиво отставленными на вытянутую руку мушкетами. В канделябрах и висячих паникадилах горело множество свечей, и все было так великолепно, как в божьем раю, подумал Бяша. Тут отец стал дергать его за рукав и шипеть в ухо:
      — Кланяйся, да побойчее! Глянь сам вице-губернатор господин Ершов! Кто бы сказал, что чуть ли не вчера он из подлого сословия, как и мы с тобой. Но — величествен, но — умен! Ах, кланяйся, Васка, не жалей поясницы.
      Вице-губернатор Ершов — худощавый господин в пышном парике и с усиками щеточкой — в ответ на поклон Киприановых одарил их властным и рассеянным взглядом, но благосклонно потрепал Бяшу по щеке. Затем, словно забыв Киприановых, повернулся к своей свите и заговорил намеренно громко, чтобы слышали все:
      — О да, губернатор господин Салтыков не поскупился на ассамблею, похвально! Однако уж не те ли это деньги, которые расхищены в казне на интендантских подрядах?
      — Ой, Васка, — сказал отец, увлекая сына по лестнице, — давай, брат, от них подале. Знаешь — паны дерутся, а у холопов чубы трясутся.
      А вот и обер-фискал, гвардии майор Ушаков, в Преображенском мундире, с голубой орденской лентой через плечо. Он приветливо ответил на поклон Киприановых, а с вице-губернатором Ершовым облобызался по-старинному — крест-накрест. Вице-губернатор взял его под руку, заговорил любезно, но в самой его любезности чувствовалось, что перед обер-фискалом заискивает и он:
      — Пример сей ассамблеи свидетельствует красноречиво, сколь благотворна воля монарха в любом ее проявлении, не правда ли, почтеннейший Андрей Иванович? Дабы подданные его не засиживались, как тараканы запечные, дабы с одурения усадебного небылиц не плели… Пусть просвещенная Европия не токмо через дела Марсовы в российские благородные домы входит, но и через галантности Венус !
      На что гвардии майор ответствовал кратко:
      — Заготовлен уже и указ о непременном сих ассамблей периодическом устройстве.
      И поскольку Ершов вновь заговорил о своих распрях с губернатором Салтыковым, Киприанов, держа за руку сына, устремился по лестнице еще дальше, пока чуть не сбил на площадке мужчину весьма изможденного вида.
      — Черт побери! — сперва было выругался тот, затем вдруг узнал Киприанова, захохотал и даже хлопнул его по плечу: — А, Киприашка, это ты? И ты пришел поношением российского боярства любоваться?… Ну полно, я шучу… Уж более не приду я к тебе за санктпитербурхской газеткой, завтра сам в столицу уезжаю. Государь мне милость свою возвернул через того самого обер-злодея Ушакова, через которого я ее и лишился.
      Он отвлекся, отвечая на поклоны какого-то многочисленного семейства с недорослями и девами-переспелками, и Киприанов успел шепнуть сыну:
      — Это тот самый Кикин, который…
      — Ты мне сочувствовал, благодарю, — вновь повернулся Кикин к отцу, пожимая ему руку. — Сие тебе зачтется и нужный час.
      И захохотал, поперхнулся:
      — Да уж теперь и не знаю, когда он исполнится, этот час, государь-то выздоровел, хе-хе, скоропостижно… И все, кто смерти его чаял, обмишурились, ровно мыши на погребении кота!
      И он нервно захихикал, обвел пальцем вокруг шеи, будто накидывая петлю, даже закатил глаза и высунул и язык, чтобы выразительнее показать, какая участь теперь ждет этих мышей.
      — Завтра состригу свои космы, — продолжал он, нахихикавшись, — кои отпустил, как опальный стольник. Я ведь стольник, Киприашка, хе-хе-хе! Состригу — и в путь! Везу с собой обстоятельную челобитную государю, всех врагов отчества в ней разоблачаю, всех этих Меншиковых, Ершовых, всех Салтыковых, Ушаковых. Хоть они и грызутся меж собой, а на самом деле они из одной шайки! Взгляни на меня, — Кикин указал в сторону зеркала, где было видно его отражение, — худ я, тощ, бледен, однако уныния во мне нету. Всех в сокрушение приведу, всех, всех!
      Он держал Киприанова за пуговицу его чинного немецкого кафтана и даже крутил в такт своей речи. Наконец отпустил и оттолкнул легонечко.
      — А за газетою санктпитербурхской приходить станет протопоп из Кремлевского собора Яшка Игнатьев — знаешь? Громогласный такой, невежа, дуролом, духовный пастырь , хи-хи-хи!
      И Кикин наконец отошел, а Бяше показалось, что отец испугался хихикающего Кикина больше, чем мечущего громы и молнии вице-губернатора Ершова.
      Киприанов нашел на втором этаже покои, где собиралось купечество, и сказал сыну:
      — Я тут побуду, а ты танцуй. Приглашай, да смелее.
      — Кого же приглашать?
      — Которая приглянется. Любую приглашай, раз такая царская воля вышла, любую…
      Когда года три тому назад двор переехал в Петербург, казалось, жизнь московская вымирает. Ушла гвардия, цвет Московских кавалеров, а за нею, конечно, музыканты. Многие сомневались, соберут ли теперь для ассамблеи хоть каких дудошников. Но губернатор Салтыков расстарался, нашарил их по усадьбам, по монастырям, приставил к ним немца-дирижера — и вот на хорах гобои, рожки, сурны, сопелки грянули церемониальный, а ноги сами заплясали, губы стали подпевать.
      Губернатор Салтыков, как уверяли все придворные дамы, был ужасно похож на государя Петра Алексеевича — саженный рост, длинные ноги, круглые щеки — и даже глаза умел выкатывать и усики топорщить, ровно как государь в минуты гнева. Язвительный Кикин, правда, говорил при этом: «Шкура-то шкура, да в ней иная дура!»
      Прошедшись перед зеркалом, поправив на животе орденскую ленту и встряхнув кружевными манжетами, чтобы выглядели попышнее, Салтыков принял у адъютанта Прошки Щенятьева золотую булаву распорядителя ассамблеи и чуть не тыкал ею в дородные животы гостей, понуждая танцевать.
      Нелегко было раскачать, вытащить из берлог старозаветную эту Москву. Расселись как истуканы, зевки скрывали в рукава, страдали в тесных немецких кафтанах. Глядя на мужей, страдали и супруги, сидя вдоль противоположной степы. Сыновья и дочери, наоборот, страдали от нетерпения танцевать, но не смели решиться. А музыка гремела.
      Тогда великолепный Салтыков, вернув булаву Щенятьеву, схватил ближайшую из княжон Хованских, та только пискнула. И понесся с ней на середину паркетного круга, сверкая голубизной бархатного своего кафтана и восклицая:
      — Вот как у нас, в московской нашей Европии, вот как!
      За ним вся масса народа сорвалась с места, разбилась на пары, затанцевала, да так бурно, что слабые звуки гобоев потонули в грохоте танца. Слышались только мерные удары большого барабана, и казалось, что это вовсе не ассамблея на версальский манер, а исконное русское святочное гулянье скачет и резвится: «Трах, трах, тарарах, едет баба на волах!»
      Бяша совсем растерялся. Кавалеры, кинувшись к дамам, затолкали его, выпихнули почти на лестницу, и там он увидел, как прямо на него мчится рослая девушка в обширном платье нежно-пунцового цвета. Ее пытались удержать охающие женщины и какой-то старичок в розовом паричке, а девушка отбивалась:
      — Отстаньте, надоели! Зачем привезли, коли не танцевать?
      И поскольку она налетела высокой грудью прямо на Бяшу, тот шаркнул ножкой, как учили его еще в Навигацкой школе, и принялся бормотать что-то насчет «Позвольте… Сделайте приятность…»
      Девушка как будто только этого и ожидала. Она закрыла глаза, закинула обнаженный локоть ему на плечо — у Бяши сердце зашлось от волнения. Но он храбро взял даму за талию и понесся с ней вслед за танцующим Салтыковым — «топ налево, топ направо и раз-два-три!». Ничего трудного, все как показывал ему верный Максюта.
      Его дама первое время учащенно дышала, вероятно, сердилась на своих спутников. Потом постепенно приятная бледность проступила сквозь слой румян, она приоткрыла ротик, и стали видны зубы, тщательно вычерненные по моде. Бяша понял, что надобно говорить.
      — Купидону угодны сии развлечения, ибо они дерзость сильному и прелесть слабому полу придают, — сказал он первое, что припомнилось из книг, а сам ужаснулся: «Боже, что я говорю?»
      Но девушка подняла ресницы и одарила его светлым от восторга взглядом. И в тот же миг окончилась музыка.
      Довольный собою губернатор Салтыков вновь вооружился булавой и пригласил не танцующих отцов в буфетную, в курительную, туда, где играли в шашки, а руководство танцами передоверил Прошке Щенятьеву. Дым пошел коромыслом!
      А Бяша бродил, натыкаясь на шаркающих и раскланивающихся гостей, никого приглашать ему уже не хотелось, да он бы и не посмел. Нашел укромное местечко за креслом какой-то старой боярыни, откуда был виден весь зал.
      Только после второго контрданса с подскоками он вновь увидел свою даму. Ее только что сопроводил после танца сам Щенятьев, а уже стояли, кланяясь и приглашая на польский, сразу два щеголеватых иноземца.
      — Ох, уж этот Прошка Щенятьев! — сказала боярыня, возле которой стоял Бяша. — Всюду он поспевает!
      Боярыня приподняла парик, почесала распаренный затылок и доверительно обратилась к Бяше:
      — Ведь этот Прошка почтенного окольничего сын, я отца-то уж его как знала! А он, Прошка, как из басурманщины вернулся, сущая стал трясогузка. Бают, государь целый год его на забивке свай держал, пока чина не назначил. И чин какой-то несуразный — артиллерии кон-стапель! Словно кобель.
      И Бяша, сам того от себя не ожидая, подошел и стал позади кланяющихся иноземцев. Грянул польский, девушка, увидев Бяшу, сама подала ему руку мимо кавалеров. И пошли они вновь с поклонами и реверансами, будто этим только и занимались всю свою жизнь.
      Бяша понимал, что молчать неприлично, но решиться никак не мог. В тот раз было все как-то само собой, а теперь он просто боялся сбиться с ноги. Тогда девушка, выждав фигуру, где Бяша крутил ее, взяв за талию, покраснела ярче помады и произнесла с запинкой:
      — Коль Аполлин искусством верных награждает, то Венус дружеством любезным их венчает…
      И вновь опустила ресницы.
      Бяша не успел придумать, что ответить, как почувствовал, что рука девушки соскользнула с его плеча и сама она вдруг куда-то исчезла. Он остановился. А громогласный губернатор Салтыков принялся кричать в его сторону, грозя кому-то булавой:
      — Эй, мамки-няньки или кто вы есть! Не дело забирать даму во время танца, не дело!
      А старухи уводили Бяшину даму в сторону, негодуя:
      — Он же нищий, глянь! У него же кафтан залатан!
      У Бяши сердце мучительно сжалось — это у него ведь кафтан залатан, аккуратненькой такой латочкой, кажется, что и в двух шагах ничего не видно!
      И побрел он, не оборачиваясь, проталкиваясь сквозь ряды гостей в анфиладах. В раззолоченном охотничьем зале под оленьими рогами немцы пили пиво из кружек с фигурными крышками, качали шляпами, рассуждая о варварской Московии, где, однако, так легко разбогатеть! В гербовой галерее, возле бледных шпалер с изображением античных героев, купечество громогласно обсуждало свои торговые заботы.
      Отца нигде не было, да и едва ли он стал бы проводить время здесь, среди чванных иноземцев и спесивых ратушных заправил.
      В анфиладе покоев с расписанными потолками расположилось нетанцующее дворянство, обильно прикладывалось к водочке, которую солдаты разносили в деревянных ушатах. Явился сюда и взмокший от пота губернатор Салтыков; дворяне обмахивали его чем попало — треуголками, игральными картами, отстегнутыми кружевами от манжет. Салтыков хватил с устатку целый ковш и принялся плакаться на свою губернаторскую жизнь:
      — Днесь погибаем! Господин обер-фискал привез указ — к весне чтобы двадцать тысяч лучших семей переселить в Санктпитер бурх! Пропала Москва-матушка! Приказы велено в Санктпитер бурх также переводить, конторы всякие, учреждения. Преображенского приказу велено половину туда же отослать. Кто крамолу-то на Москве выводить будет? Отвечай, Кикин, ты слывешь здесь главным мудрецом.
      — Ты и будешь, — отвечал ему Кикин, прожевывая беззубым ртом анисовый пряничек. — На то ты и губернатор, чтобы крамолу выводить. А не так, то тебя обер-фискал самого выведет.
      Все засмеялись, боязливо, однако, поглядывая под арку, в соседний покой, где обер-фискал играл в шашки с голландским шкипером.
      — Какой я здесь губернатор! — закричал Салтыков, опрокидывая новый ковш. — Вчерашний холоп смеет мне дерзить! Ты, Кикин, как будешь при дворе, молви там государю… У меня бабка была царицей и тетка царицей…
      — Тише, тише! — пытались его угомонить, оглядываясь под арку.
      Но там обер-фискал был поглощен шашками — дурак иноземец никак не проигрывал начальству.
      Салтыков заплакал и, забыв о своем сходстве с самим царем, положил губернаторскую головушку в лужу вина на столе.
      — А ведь верно, — сказал князь Кривоборский, древний, как дубовое корневище. — Худофамильные эти обнаглели. Вот и сюда, на санблею эту, чернь-то зачем напустили?
      Другой, еще более мрачный, еле втиснутый в узкий немецкий кафтан зло крикнул:
      — А ругательное обесчещение персон наших брадобритием?
      Какой-то дворянин с серебристым ежиком волос, судя по долгополой одежде — дьяк, что значит по-новому асессор, повторял каждому, бия себя щепотью в грудь:
      — А мне-то, мне-то каково? Поместье мне дали государево в вечное владение, на том спасибо. А что там, в моем поместье? Солому толкут и из той соломенной муки пекут хлеб. С меня же только и требуют — рекрутов подай, коней добрых подай, корабельную деньгу опять же подай…
      — Тяжко всем! — вздохнул князь Кривоборский, сцепляя на животе узловатые пальцы. — Тяжко! От вышнего боярина до последнего бобыля… А вот мы у Кикина спросим, у Александра Васильевича, он у царя первейшим был бомбардиром. Скажи нам, свет наш, когда всем нам послабления какого-нибудь ждать, а?
      Торжествующий Кикин (еще бы — опять ему, Кикину, в рот смотрят) помедлил для важности и изрек:
      — Государыня Екатерина Алексеевна родить изволили царевича, Петром Петровичем, вестимо, нарекли.
      Он благочестиво перекрестился, закрестились и все, выжидая, куда он клонит.
      — И у царевича старшего, — продолжал Кикин. — У Алексея Петровича, государя-наследника, тоже прынец родился, Петр, значит, Второй, Алексеевич.
      Кикин закрыл глаза и развел руками. Все вокруг завздыхали, закивали головами — мол, понимаем щепетильность положения, да молвить не смеем.
      — А государь, бают, уж так был плох, так плох… — сказал Кикин со всей скорбью в голосе, на которую был способен. — И ныне, сказывают, еще не совсем в себе. Вот за рубеж отъезжают, к целебным водам, здравия драгоценного ради… Все в руце божией, как знать? Заснем при одном царствовании, а проснемся при другом.
      Все замолчали, мысли шевелились туго. Молчание это и встревожило обер-фискала более чем любой пьяный гам. Он смешал шашки перед непокорным шкипером и явился из-под арки к дворянам, которые сидели, уставясь на спящего за столом губернатора Салтыкова.
      — Ей-же-ей, российское шляхетство! — воскликнул обер-фискал. — Зря вы тут головушки повесили. Не отберет никто ваших благородных привилегий. Имею вам сообщить — Правительствующий Сенат как раз готовит некоторую табель, в коей каждому по знатности и заслугам его надлежащий ранг, сиречь чин, уготован. А кто самовольно вылезает из подлого состояния, будь он хоть трижды… — Ушаков остановился, чтобы не называть, кто именно, и продолжал, возвысив голос: — …в прежнее состояние и вернем!
      Бяша увидел отца, он стоял у арки, прислушиваясь к разговору знатных. При словах обер-фискала он затряс головой, как бы отгоняя наваждение, схватил за руку подошедшего сына:
      — Домой, голубчик мой, только домой…
      А в соседнем зале офицеры шумно пили за здоровье новорожденного царевича Петра Петровича, именовали его наследником престола российского, кричали: «Виват!» Слуги гремели посудой, накрывая роскошный ужин. Но Киприановы ушли, ни с кем не прощаясь.
      Мела вьюга. Простой народ, пришедший к Яузе полюбоваться на фейерверк по случаю ассамблеи, уже расходился. Киприановы заиндевели, пока докликались своего Федьку, который где-то ждал их с шубами и с санным возком.
      Федька был сильно на взводе, он тоже праздновал с господскими возницами. Огрызнулся на упреки Киприанова: «Что я тебе, холоп? Я солдат государев!»
      — Эй, спотыкливые! — кричал он на лошадей, правя сквозь усиливающуюся метель. — Тары-бары, растабары, собиралися бояры…
      — Мели, Емеля, твоя неделя, — сказал ему Киприанов.
      — Глянь, хозяин, — Федька указывал кнутом куда-то и сторону Земляного вала. — Видишь там, у костров-то, поди? Это десять тысяч землекопов в Санктпитер бурх гонит. Сказано, чтоб трезвые были и доброго поведения. А губернатор-то Салтыков деньги, которые им на прокорм были отпущены, на самблею эту пустил, чтоб ей нелады… Вот и мрут они с голоду прямо на дороге!
      — Федька! — прикрикнул на него Киприанов.
      — Что — Федька? — распалялся тот. — Кому Федька, а кому и Федор Лукьяныч! При Полтаве, как стояли мы в строю, сам царь назвал нас — отечества сыны! Это для того ли, чтоб отечества сыны при дорогах околевали?
      Киприанов не знал, как его урезонить. Но тут у Ильинских ворот Федька зазевался, и возок наткнулся на шлагбаум. Рогатка затрещала, а Федька вылетел в сугроб. Пришлось пару грошей кинуть ярыжкам , чтобы они не бранились, Федьку уложили в сани, а на облучок сел Бяша.
      Править было все трудней, метель разгулялась, так и секла. Иллюминацию загасило, и по ухабистой Ильинке ехали на ощупь.
      Наконец послышался перезвон часов на Спасской башне. Нырнув в последний ухаб возле Лобного места, санки вынеслись к полатке, освещенной сполохами караульного костра у кремлевских ворот.
      Заехали со стороны Василия Блаженного к калитке. Сквозь щели забора виделся свет — баба Марьяна в поварне дожидалась их возвращения. Соскочив с облучка, Бяша только собрался постучать в калитку, как увидел, что кто-то сидит на снегу, прислонясь к их воротам.
      — Батя, кто это? — вскричал он.
      Хлопнула щеколда, заскрипела калитка. Вышли на их приезд баба Марьяна, Алеха, бессловесный швед Саттеруп. Баба Марьяна тронула валенком сидящего на снегу.
      — И! — сказала она. — Девка, это, побродяжка. Я уж нынче ее раза три отгоняла, такая настырная! Да она, не одна, у нее малец, годков пяти. Под шубейкой она его от мороза прячет.
      — Ну и пустила б ее, — пожал плечами Киприанов. — Вон какая свистопляска!
      — Как бы, не так! Ты-то, Онуфрич, все с ландкартами своими, а земскому десятнику объяснение кто будет давать за проживание посторонних? А вдруг она еще и беглая?
      Отец и сын наклонились и увидели поблескивающие из-под платка полные тревоги глаза.
      — Ладно, сватья. — Киприанов положил руку на плечо бабы Марьяны. — Давай пустим ее, утро вечера мудреней.

ГЛАВА ВТОРАЯ. Амчанин тебе во двор

      День-деньской шумит московский славный торг во Китай-городе. Все товары по рядам расположены — от Ветошного к Шапошному, от Скобяного к Овощному, где, кстати, и писчую бумагу, и мыло грецкое, и даже книги можно купить. День-деньской движется, кипит толпа в рядах, где торгуют. Тут и божба, и клятвы, и обман, не зря ведь сказал виршеслагатель: «Чин купецкий без греха едва может быти…». Заключив сделку, торговцы бьют по рукам и спешат к Василию Блаженному или Николе Москворецкому поставить свечу, а затем и в трактир — обмыть магарыч.
      — Тятенька, глянь, кто это? Морда губастая, волосатая, а на спине горбы. Ой, страх-то какой, боже!
      — Цыть, малой, помалкивай! Это велблуд , тварь такая из Индеи, на нем персицкий товар привезли.
      — Ой, тятенька, тятенька… А вот этот кто же такой? Никак, сам супостат из преисподней? Лицо чернющее и в ушах кольца!
      — Цыть, говорю тебе! Гляди лучше в оба, а то как раз кошелек уведут. И не супостат это вовсе, а ефиоп, племя такое!
      Вот ярыжки схватили вора, орут не судом, не разберешь, кто громче — поймавшие или сам пойманный. Наперебой зазывают сидельцы из лавок:
      — А вот сюда, сюда, почтенные, здесь самый лучший товар-с! Ножи есть мясные из железа кричного, а кому угодно ножи чацкие, черненые! А вот шилья халяпские по тыще в связке, ежели кто две связки зараз купит — тому три деньги уступка!
      Мальчонка из подвальной лавки хочет всех перекричать:
      — Портки, портки, портки! Девять копеек пара! А ну налетай, подешевело!
      Степенные покупатели ходят, пробуют; прежде чем купить, из одного ушата зернистой икры откушают, потом из другого ушата — паюсной, да еще поморщатся — с душком.
      Продавцы терпят, знают: этот, например, дворецкий князя Долгорукого, если уж купит, так сразу пуд .
      На перекрестке в самой толчее устроился кукольник, задрал над головой полог, там у него уже Петрушка скачет, дерется игрушечной дубинкой, пищит тонюсенько:
      — Вот каков Петрушка, пинок да колотушка, боярам сопли вытер и переехал в Питер!
      Купцы хохочут, кидают Петрушке медяки, которые он ухитряется хватать своими игрушечными лапками. Какой-то монашек в скуфейке отплевывается, крестится. А земский ярыжка в рыжем полушубке и замусоленном парике грозит кукольнику палкой — не забывайся. Разбойный приказ недалеко! Но самая солидная торговля — на Красной площади. Там, перед собором Покрова-на-рву, который именуют также Василием Блаженным, там еще при царе Алексее Михайловиче были построены длинные ряды в два жилья, одно над другим. Над нижним сооружен навес на столбах, обитатели рядов не без фасона зовут его «галдарея». Это и есть Покромный ряд — товары красные, бурмицкие, златошвейные, заморские. Тут нет такого галдежа, такой маеты, как в лавках ильинских или никольских. Тут сделки сотенные, разговоры степенные.
      Да на Красной площади тихого уголка и не сыскать. Бредут страннички с котомками, в лаптях, разбитых с дороги, стража гонит их подальше от ворот. Крестятся они на купола, сияющие в лазоревом небе, дивятся на шведские пушки — единороги и мортиры. На каменных раскатах вдоль Кремлевской стены выставлены трофеи недавних побед, а под раскатами опять же лавки — и там торгуют. Вот привели к Лобному месту несостоятельного должника на торговую казнь. Он, опустив голову, стоит в одних подштанниках, пока палач выбирает батоги, а приказный с носом, сизым от нюханья табака, разворачивает свиток с приговором. Жена и дети осужденного плачут, купцы же из лавок похохатывают, пальцами кажут.
      И над всем этим плывет в январском морозном небе перезвон множества колоколов — звон медный, бронзовый, густой и, как уверяют сами жители Москвы, малиновый.
      — Что, Васка, начал торговлишку-то? — спросил прохожий, заглянув в самую крайнюю полатку Покромного ряда, что у Спасских ворот. — Не идет к вам никто? Сказывали мы твоему батюшке, сказывали: не станет люд московский покупать гражданскую книгу, он к старине привержен. Прогорите, хе-хе-хе!
      Бяша Киприанов — а именно он торговал в этой полатке — с досадой хлопнул ставней лавочного раствора.
      Действительно, накануне под барабанный бой было объявлено, что в полатке у Спасского крестца открылась библиотека государева, где можно купить любую книгу, а кому угодно — картину новой печати, також и для прочтения выдаются, но никто пока к Киприановым не пришел.
      День-деньской плещется Москва торговая, деловая, приказная, военная, злоязычная, плещется на Красной площади, как некий океан, у раствора киприановской библиотеки. Вот зашел мужичонка, долго крестился в красный угол, потом спросил шепотом, кто здесь перепишет ему прошение в Сенат. Долго Бяша втолковывал ему, что площадных писцов упразднили, теперь по царскому указу бумаги перебеливают в самих учреждениях. Мужичок все крестился и шепотом умолял написать ему челобитную.
      А то забежала чья-то дворовая девка, потребовала свечей и кофейных зерен. Бяша предложил ей купить гравированную картину «Егда же и небываемое бывает» — про морскую баталию, — она отскочила, будто ей совали черта.
      Потом начали хаживать старички книготорговцы из Книжного ряда — Белозерцовы, Сотмиковы… Хмыкали, подзюзюкивали. А грубый Несмеян Чалов, который скупает книги рукодельные в Монастырский приказ, посулил мышей принести из своего амбара. Они-де у него прошлым летом поели полсотни Притчей Эссоповых, сиречь Басен Езопа, как раз амстердамской новой печати, так теперь пусть у Киприановых те мыши и питаются!
      В книжной лавке, в новооткрытой той библиотеке, стоял холод невообразимый. Оба раствора Бяша распахнул пошире, чтобы видны были прохожим куншты — гравированные картины, а также персоны государя, царицы Екатерины Алексеевны, царевичей, царевен… Хуже всего стоять просто так, без дела, — ноги коченеют, пальцы на руках не владают совсем.
      Забежал на миг Максюта, приказчики его за перцовкой послали. Узнал, что торговля не идет, махнул рукой:
      — Говорил я тебе, в Санктпитер вам надо ехать, в бурх! Вся Россия теперь там, в Москве-то что осталось…
      Бяша, чуть не плача, отошел. Максюта огорчился:
      — Я же с сочувствием… Ну, сказывай лучше, как там у вас давешняя беглянка, жива?
      В то утро после пресловутой ассамблеи Бяша, проснувшись, долго лежал, силясь понять, что в его жизни вдруг произошло.
      Снилось, что ли, это все ему? Дразнящий запах духов, женская рука на плече — хоть дотронься губами. Обмирала душа! И круженье в танце, и гром диковинной музыки, и треск множества свечей. Ах, Бяша, Бяша, Василий-младший Киприанов, куда вдруг покатилось Фортуны резвой колесо?
      Внизу, в поварне, стоял галдеж. Слышался высокий, как на клиросе, голос бабы Марьяны. Отец возражал ей кратко, а Федька хохотал и вставлял свои рацеи . У них на поварне чуть ли не каждое утро затевался диспут.
      Но вот что-то новое послышалось в гаме спора. Незнакомый девичий голос что-то объяснял, захлебываясь слезами, и от голоса этого, нежного и страдающего, у Бяши друг душа сжалась в ледяной комок. Вспомнились ясно молящие глаза из-под платка, мороз, метель, сполохи костра… И насмешливый тон бабы Марьяны: «Девка это, побродяжка…» Какая уж там ассамблея! Словно иглою стальной пронзило — больше ни о чем думать не мог.
      Встал, накинул армяк , вышел в поварню. Отец и подмастерья из общей мисы полудновали вчерашними щами. Увидев Бяшу, отец протянул и ему ложку.
      Баба Марьяна двигала ухватом в печи, ворча себе под нос:
      — И что тут мудровать? Сдать их в поместную канцелярию, там приказные стрючки живо найдут, чьи это людишки. Не найдут, так приклеют.
      — Во-во, приклеют! — захохотал Федька.
      — Довольно! — Отец стукнул ложкой.
      Некоторое время слышалось только жеванье и хруст разгрызаемого чеснока.
      Бяша вгляделся в полутьму поварни, освещаемой тусклым слюдяным оконцем. Совсем рядом на лавке сидел мальчик лет пяти, держал калач. Широко расставленные глаза его с любопытством смотрели на новый уклад, куда довелось попасть. Баба Марьяна с утра успела пришельцам устроить баньку, переменила чистое, что нашлось, а прежние лохмотья сожгла. Так и хотелось погладить по пшеничной головенке этого богатыря, что Бяша и сделал.
      И тотчас заплакала девушка, которая мыла тарелки у лохани в углу. Отвернулась, уткнувшись в передник; видно было, как вздрагивают ее худенькие плечи под холстинной Марьяниной поневой .
      — И плачет-то не от кручины, — сказала баба Марьяна, швыряя из печи сковороду на стол. — Плачет, ровно над нами смеется.
      — Сватья! — повысил голос отец и встал.
      Несмотря на известную всем кротость нрава, Онуфрич мог и из себя выйти, и тогда уж — беда!
      — Да я что… — Баба Марьяна сняла с себя фартук и повесила на гвоздь. — Я тут не хозяйка. Пусть поживет, себя покажет. Посмотрим, как управится с твоим ералашным домом.
      Но отец уже не мог остановиться:
      — А я что же, в своем доме лишний? Все желают мне указывать! Не так-де живу, не так верую, не с теми-де кумпансто вожу! Живу, однако, так, как велит мне долг политичный, гражданский. Господином генерал-фельдцейхмейстером зело обнадежен, он же сказывает — и государь милостив ко мне. И наплевать, что толкуют обо мне в рядах, что скрипят в Кадашах, что ахают в богоспасаемом Мценске, вся родня!

  • Страницы:
    1, 2, 3