Массовый расстрел коней засадного полка был воспринят сначала как нелепость, как совершенно немыслимое, безумное поведение отчаявшегося, видно, врага. Затем, когда невозможное превратилось в реальность, многим стало понятно многое, – задним умом.
Да кто же мог предугадать, что конные дружины вдруг превратятся в пешие?! Кто мог заранее знать? Заранее известно только то, что знание – сила, а незнание – смерть.
* * *
Влет, с удара, без всякого труда, второй тумен Батыя, сохраненный им в запасе, опрокинул княжеские дружины, подавив массой, рассек на сотни маленьких отчаянно оборонявшихся островков сопротивления.
В каждый такой островок со всех сторон непрерывно летели десятки, сотни стрел. С верхней галереи княжьего терема было хорошо видно, как в серой массе плотно сдавленных со всех сторон пехотинцев непрерывно и обильно образовывались темные пятна: пораженный стрелой воин оседал вертикально вниз. Быстро упасть он не мог, сдавленный со всех сторон земляками-однополчанами. В этот момент в том месте, где оседал убитый, образовывалась темная брешь. Однако серый «остров» живых со всех сторон сдавливала татарская конница, и брешь быстро исчезала: живые топтали мертвых, затаптывали раненых.
Сверху, в массе, это напоминало падение крупных редких капель начинающегося дождя на иссохшую пыльную землю: удар капли, что-то взметнулось, появилось темное пятно… Секунда-две – и пятно высохло.
Однако, в отличие от пересохшей земли под дождем, серые островки защитников Владимира таяли, – каждая черная капля как бы уничтожала, втягивала в себя тот кусочек земли, в который попадала, растворяла его в себе и с ним испарялась.
Татарская конница сбивала каждый островок сопротивления все плотнее и плотнее, рубя крайних, – безостановочно и умело. Пеший, сжатый со всех сторон своими же земляками, сминаемыми конской массой ордынцев, не мог оказать значительного сопротивления; всадник же, парящий над пехотой, работал саблей как заводной, убивая порой двух пеших с одного замаха, одним длинным, скользящим ударом.
Сверху, с галереи княжеских хором, было отлично видно, чем ужасна сабля, – орудие, совершенно не сравнимое в тесноте рукопашного боя с мечом – прямым, тяжело и бесхитростно рубящим – как колун.
Островки сжимались, уменьшаясь на глазах; казалось, еще чуть-чуть, и все будет кончено.
* * *
Безвыходность ситуации была понятна и гибнущим внутри островков. Безумие от невозможности защититься, ответить ударом на удар мутило сознание, порождало панику. Небольшой отряд вольных охотников из прилежащих к Новгороду земель, пришедший на помощь, был уже практически уничтожен, – их осталось не более десяти человек. Игнач, избежавший татарской стрелы и вытесненный теперь прямо под сабельный удар, вдруг осознал, что если он сейчас же не придумает какую-нибудь уловку, то в его вольной жизни среди лесов здесь, стыдно сказать, на заливном лугу, на выпасе, будет через миг поставлена точка. Он на мгновение увидел впереди и выше себя вспышку, – лезвие сабли блеснуло на солнце, и в ту же секунду Окунь, сосед Игнача по угодьям, вскинул руку… Сабля коснулась левого плеча Окуня и, совершив плавное, режущее движение, рассекла все туловище и покинула тело, чуть-чуть не дойдя до середины живота.
Окунь еще стоял на ногах, когда кровь обильно выбросилась фонтаном, – как только левая рука, оттягиваемая тяжелым щитом, немного отошла в сторону, открыв рассеченное надвое сердце.
Не думая ни о чем, действуя чисто по чутью, наитию, Игнач выронил бесполезный меч и, выхватив из-за голенища нож, бросился под ближайшего татарского коня, не дожидаясь следующей вспышки татарской сабли над головой, на солнце.
Конь захрипел в испуге. Не сумев отступить, осесть, конь тревожно заплясал на месте, сумев ударить Игнача копытом и оглушить.
Однако сознание тут же вернулось. Он очнулся, лежа уже под татарским конем, опираясь рукой и коленями на окровавленное тело неподвижного Окуня…
Конские животы над головой и лес лошадиных ног – без края, во все стороны!
Ноги коней хаотично поднимались и опускались вновь, с силой врубая копыто в пружинящее, местами шевелящееся багровое месиво.
Тела, руки, ноги, шкуры, кожи, металл, земля, обильно политая кровью, – кровавая грязь. Здесь, в этом мире – под брюхами низких степных лошадей, – не было ни неба, ни солнца, – в пространном сумраке полутеней то тут, то там возникали лишь световые пятна – солнца неверного блики… Лучи света в темном царстве вспыхивали почти всегда одновременно со звериным визгом, воплем, ударом… И тут же гасли – при смыкании лошадиных тел топчущейся на месте конницы.
Там, наверху, и рядом, сбоку, идет резня.
В ушах непрерывный, нескончаемый многоголосый звенящий гвалт, перемежаемый криками ужаса и беспредельной злобы.
Но стрелы здесь, в мире конских ног и животов, не летали.
Секунду, другую тут можно было отдохнуть и от сабли.
Игнач увидел, – вверху и сбоку, – нога татарина, сидящего на соседней лошади, напряглась, упираясь в стремя при взмахе саблей…
Удар!
Под ноги соседнего коня покатилась голова Молчуна, известного всем на селигерском большаке неугомонного балагура и бабника.
Нога расслабилась снова…
В стороне от головы осело тело Молчуна…
Нога татарина напряглась вновь – он привстал в стременах для нанесения очередного удара.
Рука Игнача сама собой вынырнула из-под конского брюха, метнулась к напрягшейся ноге.
Острый как бритва нож-засапожник полоснул по ноге, повыше пятки, перерезав икорную мышцу до кости…
От крика всадника на мгновение заложило уши.
Сабля в его безвольной руке опустилась вдоль бока коня и в ту же секунду дернулась: кривое короткое лезвие, появившееся откуда-то снизу, неуловимым скользящим движением перерезало локтевой сгиб – до сустава. На мгновение показались беленькие на срезе, загибающиеся кончики перерезанных сухожилий и, рядом с ними, светлая кость, и тут же все скрылось, залитое темной венозной кровью…
Конские ноги вокруг Игнача мгновенно оживились, затеяв дикую пляску на грудах окровавленных тел: всадники попытались расступиться, но – тщетно: конница неумолимо сбивалась вновь в сплошную массу, стискивая, прессуя сама себя в монолитную массу.
Он видел, как кто-то, как и он, нырнул под конницу, затем еще кто-то, еще… В сумрачной дали приземистого мира, ограниченного животами низкорослых монгольских коней, среди живой непроходимой тайги пляшущих, бьющих копытами ног замелькали быстрые тени, передвигающиеся на карачках…
Игнач, ныряя и выныривая, быстро передвигался в новом, только что открытом им страшном, но спасительном мире.
Истошный беспомощный визг ужаса и боли сопровождал его быстрый бег на четвереньках по окровавленным грудам трупов земляков, друзей, соседей…
* * *
С галереи, с высоты холма, деталей сражения видно, конечно, не было, но общее изменение ситуации было очевидно.
Островки сопротивления вдруг начали таять и быстро исчезли.
Полный разгром.
На поле битвы топталась на месте татарская конница, неистово вопящая и воюющая непонятно с кем. Особенно поражали некоторые всадники, которые, отбросив оружие, пытались, казалось бы, переобуться, сидя верхом, не покидая седла.
Внезапно от края татарской конницы начали отделяться пешие фигуры, бегущие к реке, бросающиеся в нее.
Пешие ополченцы бросались с разбегу в воду, ныряли, выныривая уже где-то на середине русла, и лихорадочно гребли, стараясь быстрее уйти от разящих татарских стрел под защиту стен Города.
* * *
Игнач сидел в воде по глаза, под самым берегом, обрывистым, невысоким бережком. Гнилая коряга и кромка дерна вокруг нее слегка нависали над водой, – с суши головы Игнача видно не было.
Впереди него, почти перед самым лицом, в воду падали бросавшиеся в реку ополченцы, спасавшиеся от орды. Монгольские лучники, стоящие прямо над головой Игнача, – он мог бы дотянуться рукой до копыт их плясавших на месте коней, – выпускали стрелу за стрелой, разя плывущих. Игнач понимал, что как только татары форсируют реку – ему конец: с того, с городского берега, он был хорошо виден в своем убежище.
Спасающиеся прыгали в воду перед ним непрерывно. Некоторым из них везло: нырнув и сразу уйдя в глубину омута, они ухитрялись перенырнуть всю речку, не показываясь на поверхности. Им, хорошим ныряльщикам и пловцам, татарская стрела впивалась в спину уже на том, на городском берегу.
Только одному удача улыбнулась широкой улыбкой: мужик вынырнул случайно прямо под самыми большими сходнями, с которых в мирное время полоскали белье. Всаднику, стоящему на берегу, он был не виден, прикрываемый сверху деревянным настилом.
«Во! – мелькнуло в голове Игнача. – Он в такой же ситуации, как я. Как он оттуда выберется, так и я выберусь. Но как? Как он выберется?»
Жизнь тут же дала ответ на возникший вопрос. Мужик, не остудивший, видно, разгоряченную битвой голову, высунул ее из-под мостков. Видно, он хотел оценить ситуацию всесторонне. В тот же миг татарская стрела со свистом пробила ему голову, войдя со свистом в одно ухо и показавшись окровавленным наконечником из другого. Убитый упал в воду лицом вниз, ноги его всплыли, вокруг головы расползлись поводья розового тумана.
Тело медленно показалось из-под мостков и пошло вниз по течению, засасываемое стремниной…
«Получил стрелу – пошел. Спиною вверх, – подумал Игнач. – А лучше б кверху брюхом. И мне бы стрелу… Стрелу в голову!»
* * *
Старый князь Юрий Ингваревич будто помолодел в бою лет на двадцать, воспрял духом. Ни стрелы, ни копья не достигали его. Он крушил направо и налево, – вокруг него образовалась пустота, – ордынцы боялись приблизиться к нему на длину копья, войти в зону досягаемости. Князь пришпорил коня и поднял тяжелый меч, стремясь достичь замешкавшегося при его приближении монгола. Конечно, князь понимал, что Город удержать едва ли удастся, но урон, который понес Батый, надолго останется в памяти нечестивого дикаря. Только так можно сломить силу Батыя – отбирая пять, шесть, десять жизней за одну жизнь защитника.
Батый, покинувший свою ставку и выехавший на опушку вместе с женами полюбоваться сечей, указал Хубилаю, старшему темнику, на русского старого князя, от которого татары разбегались веером:
– Стар князь, но боек еще!
– Я приказал нойонам не трогать старого князя! – почтительно склонился к хану Хубилай. – …И довести приказ до каждого десятника: чтоб волос не упал с его головы, – под страхом смерти! Прикажешь взять живым?
– Нет. Он мне не нужен, – едва заметно Батый повел головой, отрицая. – Я просто так сказал. Славный старик… Конь под ним пляшет…
– Пляску смерти, – согласился Хубилай и, попятившись в поклоне от Батыя, не разгибаясь что-то приказал, не обращаясь ни к кому конкретно. Тем не менее один из воинов свиты бросился вдруг сломя голову в сторону, вскочил в седло стоящего неподалеку коня и тут же помчался в самую гущу боя…
…Рослый батыр вырос внезапно, как из земли, перед старым князем и стал теснить конем, поворачивая коня Юрия Ингваревича поудобнее, боком. Старому князю пришлось сильно повернуться в седле влево, чтобы достать напавшего мечом. Внезапно князю вступило в поясницу, он замер в седле, стоя в стременах, не в силах двинутся от охватившей его боли, не в силах даже вскинуть вверх левую руку с малым, облегченным щитом.
Напавший батыр не спеша, но и не мешкая, ударил князя саблей по правому плечу, косо, рубя под основание шеи. Не останавливая движения руки, ордынец плавным, хорошо поставленным движением развалил тело до левой подмышки.
Князь, стоявший в стременах, готовый нанести разящий удар мечом, вдруг резко осел назад – на седло. Голова великого князя вместе с шеей, левой рукой и плечом заскользила вниз, вдоль косого среза. Из середины груди вылетел вертикально вверх фонтан крови высотой почти в человеческий рост, но тут же иссяк, опал. Правая рука князя, продолжавшая сжимать меч, стала заваливаться вместе с туловищем набок, собравшись как бы упасть справа от коня, но затем, словно изменив намерение, туловище откинулось назад, на конский круп, и только после этого соскользнуло вниз. Рука выпустила меч и потащилась по земле: конь запоздало вздрогнул от запаха крови, всхрипел и понес…
* * *
Подробности происшедшего не были видны с верхней галереи княжеского терема, но то, что великий князь Юрий Ингваревич убит, сомнений не вызывало, – все успели заметить, что фигура старика разделилась после удара.
Княгиня Евпраксия в ужасе отступила от перил. Однако стоило ей отойти, как полуторагодовалый Иван Федорович недовольно захныкал у нее на руках, – княгиня лишила его интересного зрелища: через стену уже летели десятки огоньков зажигательных стрел, кое-где в Городе уже занялись соломенные крыши на сараях.
Княгиня, опустив взгляд на ребенка, остановилась, поправила малышу чепец. Нет! Она до последнего ожидала спасительного появления там, внизу, мужа. Она прекрасно знала о его крайне опасном посольстве, с которого он должен был бы уже вернуться – давным-давно, но какая-то упрямая, упорная вера в Федора шептала ей, что она увидит мужа внезапно – там, внизу, на белом коне, врубающимся во главе мощных, внезапно появившихся, как в сказке, владимирских дружин в гущу ордынского войска. Но время шло, а чуда не случалось. Оставаться на галерее далее было опасно. Решительно повернувшись, княгиня пошла в сторону лестницы, ведущей вниз, – с галереи на грешную землю. И тут же остановилась вновь. Навстречу ей на галерею поднимался Апоница, держа перед собой в молитвенно полусогнутых руках темный мешок. Было видно, что руки его давно онемели, да и сам он то ли идет, поднимаясь по лестнице, то ли поочередно стоит на ступеньках, каждый раз на все более высокой, близкой к входу на галерею.
Сознание Евпраксии мгновенно как-то обесцветилось, посерело, мысли стремительно заметались, не желая останавливаться ни на чем, делать выводы, приходить к итогу.
Самое ужасное было лицо Апоницы. Старый советник сильно сдал за день, постарел как заколдованный: лет на двадцать. Его волосы, казавшиеся еще утром сиво-седой тяжелой гривой, были теперь белоснежными, редкими, легкими, как ковыль на ветру в лунном свете, лицо же его, наоборот, потемнело и все покрылось тысячами мелких морщин – как будто растрескалось.
– Ты должна продолжать жить ради сына, – тихо сказала Евпраксии стоящая рядом кормилица, глядя себе под ноги: она боялась поднять взгляд.
Евпраксия не ответила ничего: она не поняла смысла сказанного. Малыш у нее на руках, вывернув почти неестественно голову вбок и вниз, смотрел на расстилающийся внизу, в закатных лучах, Город. Зажигательные стрелы летели в Город все гуще и гуще – дружными группами.
* * *
Батый с интересом проследил падение женщины с ребенком на руках с верхней галереи княжьего терема, цыкнул, затем повернулся к своему советнику, столетнему Бушеру.
Бушер эль Риад, звездочет, прорицатель, кудесник, великий книжник, знавший бездну языков и наречий, был захвачен ордой Батыя в шахском дворце при разгроме Персии. Почему Бушер, несмотря на возраст оказавший неистовое сопротивление захватчикам, взятый ими на груде ордынских трупов с окровавленной саблей и кинжалом в руках, был оставлен Батыем в живых, не знал никто. Еще более непонятно было, ради чего этот почтенный старец, потерявший при татаро-монгольском нашествии всех своих родных и близких, верно служил Батыю – в том числе и в качестве личного врачевателя. Поговаривали о каком-то устном договоре, заключенном Бушером и Батыем в результате тайной беседы, тогда еще, на руинах шахского дворца… Но ни сути договора, ни содержания беседы никто не знал.
– Княгиня Евпраксия, – пояснил Бушер, умевший видеть не только глазами, но и душой.
Батый понимающе хмыкнул:
– С младенцем, понимаю.
Затем он повернулся к своим женам, стоящим в отдалении.
– Сабира! – обратился хан к старшей жене. – А ты смогла бы так?
Вопрос был оскорбителен, и Сабира могла не удостаивать мужа ответом: ни Ясса, ни обычаи предков не требуют отвечать на издевки. Но Сабира решила ответить.
– Нет. Я не последовала бы за тобой в царство мертвых, мой повелитель. Тебя и тут для меня слишком много!
Батый, соглашаясь как будто, кивнул: сокрушенно и с пониманием. Подумав немного, он произнес:
– Сабира означает по-арабски «терпеливая»… Верно, Бушер?
Бушер утвердительно качнул подбородком, подтверждая.
– …Но излишнее терпение портит кровь и делает терпящего мучеником, – продолжил Бату. – …Я постараюсь избавить тебя от своего присутствия, Сабира.
Он повернулся к Карагаю, начальнику своей охраны:
– Пусть она умрет.
Карагай склонился в глубоком поклоне и тут же, не спуская глаз с хана, начал пятиться в сторону ханских жен, – такой приказ выполняется лично, его нельзя никому перепоручить.
Сабира тоже смотрела на Батыя, не обращая внимания на приближающуюся к ней спину Карагая. Взгляд ее ничего не выражал: она знала, что это должно было вот-вот случиться. Еще позавчера гонец принес весть о том, что ее отец убит и войлок власти занял его враг и его убийца – Юлдаш, самый молодой и жестокий хан из рода Менгу.
Помилования не последовало.
Карагай, встав за спиной неподвижной Сабиры, протянул через ее плечи руки и взял ее за лицо – левую руку положив на лоб, правой рукой охватив подбородок. Лицо Сабиры скрылось в огромных ладонях Карагая.
На мгновение Карагай замер, напрягаясь, а затем быстро и резко повернул ей голову, рванув подбородок Сабиры вверх и назад. Раздался громкий хруст, и Карагай выпустил обмякшее тело Сабиры в руки охранников. Те тут же ловко подхватили его под руки и поволокли прочь, подальше и побыстрее, – в сторону.
Батый закрыл глаза и долго молчал. Затем поднял голову и медленно обвел присутствующих спокойным, невыразительным взглядом. Взгляд его остановился на советнике. Лицо Бушера оставалось невозмутимо.
– Я сначала хотел одарить Сабиру дорогими подарками – за честный и смелый ответ, – сказал Батый Бушеру. – Но потом подумал: мой поступок станет еще до заката известен во всей Орде… – Батый помолчал и продолжил: – Мои воины скажут: Сабира отказалась умереть за хана, а хан ее одарил. Нас бы за это удавили тетивой!
– «Хан несправедлив», сказали бы в Орде, – предположил Бушер.
– Поэтому я решил, – подытожил Батый, – пусть Сабира лучше умрет…
– Хан Бату справедлив ко всем, скажут теперь в Орде.
– Верно, Бушер, – согласился Батый. – Именно так в Орде и скажут.
* * *
Начиная от леса по полю брани уже поползли сборщики. Ползли по двое. Первый выдергивал из убитого стрелу и передавал ее назад, второму, двигавшемуся за ним с огромной вязанкой окровавленных стрел за спиной. После этого первый осматривал, переворачивая тело с целью обнаружения мелких ценностей: нательного креста, ладанки, перстня.
Крупные предметы – одежда, оружие – сборщики оставляли: завтра они же повторят проход с двумя повозками. Мечи, щиты, шлемы, кольчуги да бахтерцы никуда не денутся. Иное дело – стрелы. Нельзя оставлять. Стрелы могут понадобиться сейчас же, немедленно. Или серебряное кольцо. Как оставить? За ночь срежут вместе с пальцем.
Сборщики ползли, потому что убитых и раненых было много, а нагибаться к каждому – кошмар. Нагнуться тысячу раз за вечер хуже, чем сутки без сна в седле, попробуй и поймешь. Тем более стрелы почти никогда не выдергиваются, – приходится из мяса ножом вырезать. Хоть мертвый, а тоже работа. Но каждый третий, четвертый – живой! Вырвать стрелу из раненого, вырезать, не теряя время, – большое искусство. Только молодым кажется просто – перережь ему горло и вырежи, – мертв. Да, так. Но ждать, ждать смерти порой приходится довольно долго, а сила в умирающих необычайная: почти любой, даже желторотый птенец, проживший четырнадцать весен всего, может сломать тебе горловой хрящ, если ему неверно перерезать горло или ударить не в самое сердце.
Это великое мастерство и искусство – вынимать, вырезать стрелы. Этому учат с пеленок. К тридцати такие становятся мастерами: по три, четыре, а то и пять сотен стрел – с полудня до заката. Живых же мастер редко добивает, – только таких, кто смог бы еще выжить.
* * *
Игнач, плывя над самым дном, понял, что достиг середины русла. Теперь впереди было самое трудное: вставить в рот себе тонкую трубку – ствол срезанного им дудника с примотанным к нему оперением татарской стрелы, развернуться под водой брюхом верх и медленно, никак не помогая себе руками, начать всплывать…
Обычно, когда, выныривая, достигаешь поверхности, первой на воздухе появляется отплевывающаяся, жадно глотающая воздух голова. Сейчас ему этой роскоши не дано: голова должна остаться под водой. Дышать – через стрелу-тростинку. Только. Нельзя вдохнуть сразу, как только оперение «стрелы» окажется на воздухе: в трубке глоток воды, его надо сперва спокойно втянуть в рот и проглотить. Глоток – пустяк. Но если вдохнешь, поперхнешься. А это – мгновенная смерть.
– Смотри, Ахмед! – татарский лучник указал на середину реки, где медленно всплыл труп русского ополченца с торчащей изо рта стрелой. – Он плыл, оглянулся, увидел меня… Испугался. А!!! – лучник потешно изобразил, как русский от удивления и страха раскрыл рот – от лба до груди. Получилось потешно, оба расхохотались. – А я тут – р-р-раз!!! Ты понял, Ахмед?!
– Э-э, врешь! – возразил Ахмед. – Это Кирсай убил. Он всегда стреляет в глаз, в рот или в ухо.
– Я тоже как Кирсай!
– Нет, ты как Кокса…
– Что – как Кокса?
– Такой же болтун!
Ахмед высунул язык едва ли не до живота и заболтал им в воздухе совершенно свободно и непринужденно, как тряпкой.
Оба лучника чуть не упали с коней от смеха.
…Игнач чувствовал, что первый поворот он прошел, Река уже унесла его с самого опасного участка. Теперь надо было слегка подработать рукой, чтобы пройти брод с песчаным перекатом – точно между правой и левой отмелью. Однако шевелиться было очень опасно. Скорость омывающих его потоков увеличивалась, и Игнач понял, что идет правильно, – так вышло само собой. Наконец-то судьба улыбнулась хоть в чем-то ему!
Он плыл, делая длиннейшие вдохи и выдохи, ощущая, что окоченел настолько, что у тела нет сил уже даже и на дрожь. Мальки пескарей, гольцов, крошечные, раз в пять короче мизинца, стали вдруг что-то выбирать у него из ресниц широко открытых неподвижных глаз, смотрящих сквозь воду вверх, в небо. Мальки нашли у него что-то съестное и стали жадно ощипывать ресницы, как козы весенний кустарник. Это было не больно, но беспокоило. «Чем там можно разжиться, в ресницах, в уголках глаза? Только слезами», – подумал Игнач.
По броду, который он только что успешно миновал, пошла к Городу – сотня за сотней – татарская конница. Мальки мгновенно исчезли, как их сдуло.
* * *
Солнце село, но темней не стало, – Город занялся большим огнем…
Апоница, оставшийся один на верхней галерее, стоял и смотрел, как умирает Город, в котором прошла вся его жизнь. Никаких мыслей, молитв и надежд не было в его голове. Он просто стоял и держал в руках мешок.
Невыносимо жаркий дым имел особый запах – горящей плоти людской, крови, горящего скарба и утвари, служившей долгие годы и впитавшей в себя жизнь поколений.
Ужасный, выжигающий глаза и душу дым: никому не дай Бог! Забудешь все, но этот запах дыма – не забудешь.
Внезапно в памяти Апоницы всплыло какое-то в детстве услышанное печальное сказание о каком-то Городе, может быть, Китеже, о том, что не осталось во Граде ни одного живого: о том, что все равно умерли и единую чашу смертную испили. « И не было тут ни стонущего, ни плачущего, – ни отца и матери о детях, ни детей об отце и матери, ни брата о брате, ни сродников о сродниках, но все вместе лежали мертвые. И было все то за грехи наши».
Внизу бушевало пламя, охватившее уже княжий терем, но старый, мудрый княжеский советник Апоница знал, что он не умрет в огне.
Гораздо раньше он задохнется в дыму.
* * *
Сзади хлестнуло огнем, конь рванулся вперед, но лед перед ним вдруг затрещал, потемнел… Конь всхрапнул, встал на дыбы, не желая двигаться вперед, и тут же лед начал с треском ломаться, так быстро, что первые три крестоносца провалились в воду почти одновременно. Черная апрельская вода Чудского озера…
– Алешка, а ведь мы опоздали!
Коля Аверьянов с трудом растолкал, вернул сына к действительности:
– Давай быстрей! Будильник не прозвонил.
– Как?!
– Старый. Его купили, когда мне было тринадцать, как тебе сейчас.
– Они провалились под лед!
– Кто они?
– Рыцари. На Чудском озере.
– Вот тоже, удивил! Быстрей, подъем!
– Папа! – Алешка не спеша сел на кровати и зевнул. – Кто понял жизнь, тот не спешит, – ты знаешь?
– Мне сегодня на полигон. Очередная показуха. Однодневные учения, смех. Но к девяти не прибуду – голову снимут.
– А у нас сегодня полдня, до обеда, – автобусная экскурсия.
– Куда?
– Не знаю. Сначала в райцентр, а там уж прояснится. Но что-то по истории, сказали.
– Ты опять эту ковбойку надеваешь? Ты ее третью неделю, по-моему, уже носишь…
– Да, вещь проверенная.
– Причем не стирая!
– От стирки вещи садятся.
– Ну-ка сейчас же в душ и смени рубашку!
– Я в душе был. У меня железное правило: что-то одно должно быть вымыто. Или ноги, или носки. Например.
– Я говорю тебе: смени ковбойку!
– Сменить – на что? Там все такие. Из двух зол выбирают меньшее.
– Хочешь сказать, что у тебя осталось только две ковбойки?
– Почему «хочу сказать»? Я уже сказал. …Только ты не пыли, папа! Хочешь – останусь и закачу большую стирку. Тебе заодно тренировочный костюм выстираю… Сегодня ж экскурсия до обеда. Приду в школу к двенадцати.
– К двенадцати?!
– Могу вообще прогулять, насквозь. Не вопрос.
– Выдумал! Если даже и опоздал, догоним автобус на трассе. Мне все равно в том же направлении. Есть чего будешь?
– Да нет… Давай офицерский завтрак.
Аверьянов-отец открыл холодильник, достал кувшин с кипяченой водой, разлил воду по двум стоящим на кухонном столе не вполне мытым стаканам с остатками чайной заварки…
– Готово! Алешка, не тяни резину.
Алексей вышел на кухню. Отец с сыном взяли по стакану, кивнули друг другу:
– С добрым утром!
Отец выпил свой стакан воды залпом, вместе с чаинками.
Алешка набрал полон рот, сбрызнул листья цветка, стоящего на подоконнике. Остаток воды в стакане вылил в горшок, под корень растения:
– Пусть закаляется.
Цветок не выглядел закаленным невзгодами мощным растением. Скорее он косил на случайно выжившую жертву террориста.
– Поехали!
* * *
Старенькая разбитая «Ока» завелась сразу. Но не поехала.
Аверьянов старший чертыхнулся:
– Не втыкается… Ну, никак! Назад выскакивает.
– Я знаю, – кивнул сын.
– Откуда знаешь?
– Да уже третью неделю она с нейтрали плохо уходит.
– Надо коробку менять.
– Я знаю.
– Я тоже знаю. Но коробка, понимаешь, денег стоит.
– Я знаю.
– Что ты знаешь?
– Что денег нет.
– А где их взять, если опять округ задерживает?
– Это вопрос. Подлежит решению.
– А занимать я ненавижу. Поэтому – где взять?
– Я знаю.
– Что знаешь?
– Где взять, если округ задерживает.
– Где же?
– С матери алименты содрать, – спокойно и равнодушно сказал Алешка. – За все за четыре года. Она нам должна? Должна! И от нее не отвалится.
Николай чуть не взорвался от благородного возмущения:
– Чем у твоей матери денег просить, я лучше пешком пойду!
– Я знаю.
– Что?! Что ты опять знаешь?
– Что ты сейчас пешком пойдешь.
– Это почему я пойду пешком? – из чувства противоречия, сварливо спросил Николай.
– А потому что все – сегодня передача уже не воткнется. Я это еще вчера осознал, – она же хрупнула в конце. Наверняка в коробке пару зубов с шестеренки срезало, – перекаленный металл. Ты же по двору уже на стартере ехал, – думаешь, я не понял?
– Очень ты много понимать стал. Профессор.
– Я и раньше понимал немало.
– Вот и пойдешь теперь пешком!
– Ну, нет! Я-то поеду.
– На этом? – Николай ткнул себе под ноги.
– Нет, вон на том… – Алешка указал вбок на роскошный, новенький, с иголочки «опель» командира полка.
Николай хмыкнул:
– Михалыч за «опель» за свой убьет. Семь лет бабки копил. Ты думаешь, что он стоит-то? Михалыч либо на Егоре, либо на зампотехе на полигон поехал. А свой стоит, оставил, бережет.
– Без пробега машина не живет. – Алексей вышел из «Оки» и направился к «опелю». – Машина ездить должна.
– Да как ты ее откроешь-то? – удивился Николай.
– Я свой сотовый слегка переделал. Смотри! – Алешка достал из кармана сотку и набрал на ней код. «Опель» покорно крякнул. – Центральный замок!
– Ты с ума сошел!
– Я знаю.
– Ты сумасшедший, просто сумасшедший!
– Весь в тебя!
– Я в отношении чужого…
– Поехали. – Увидев, что отец нацелился в педагогику и дидактику, Алешка оборвал его и «дожал»: – Я гарантирую, будет полный тип-топ. Михалыч на мне. Оргвыводов не последует.
– Смотри! Тринадцать лет, и уже такой архаровец.
– Сам заведешь или меня за руль пустишь? – спросил Алексей, садясь на переднее сиденье, рядом с отцом.
– Сам заведу! – с досадой отмахнулся отец, доставая английскую булавку, на которую у него был застегнут внутренний карман с документами, и, заведя ею «опель», расслабился. – Ах, машина! Вот немцы делают! Легко заводится – ну просто слов нет! С пол-оборота: хочешь – спичкой, хочешь – ногтем… – добавил он, трогаясь с места. – Коленом пни – сама и покатится… А мягко идет, просто чудо. Эх, нам бы, Алешка, такой…