— Здравствуй, бывший монтер, — весело протянул он руку. — Извини, что нестерильная, так, кажется, говорят у вас в больнице... Вот видишь, только гора с горой не сходятся...
— Это точно.
— А раз точно, садись. Братуха твой говорил, что ты в медицину ударился...
— Ушел я оттуда...
— Сам или ушли?
— Немножко сам, немножко ушли,
— Хитро, — улыбнулся Шпаковский.
— А вы почему... здесь? — Эдик хотел спросить, почему Шпаковский не эвакуировался, но раздумал.
— Я знаю, что ты хотел спросить, — нахмурился Шпаковский. — И отвечу. Потому что не боюсь тебя. Видел — ты в ополчении был. И правильно. Я бы, конечно, тоже вступил, но надо было демонтировать узел. Сам знаешь, какая там аппаратура была... Ну, вот, демонтирую я, значит, всю эту штуку, чтобы успеть с последним поездом. Да не вышло. Бабахнул он бомбу в наш клуб. Все на куски, а меня трохи оглушило. Пока отлежался — ехать некуда. Накрылся Могилев.
Эдик проворчал:
— Держались больше месяца...
— Знаю, — согласился Шпаковский. — Разве я кого виню? Будешь курить?
— Буду.
— На, угощайся германским табачком.
Закурили. Эдик подумал; что поступил опрометчиво, с первой встречи доверившись Шпаковскому. Глупо поступил, как мальчишка. Да и он не очень остерегается. Режет напрямую, как до войны.
— Ты ничего не сомневайся про меня, — каким-то потускневшим голосом сказал Шпаковский. — Мне ховаться от тебя нечего, Продашь, ну и черт со мной. Живу один, как бобыль, в своей хате. Узнал, что ты тоже остался, и аж на душе полегчало... — Шпаковский встал, снял с полки табличку с надписью «закрыто», вывесил ее за дверь, щелкнул ключом. — Пойдем в соседнюю комнату, я тебе что-то покажу.
В соседней комнате стояло два стола, заваленных кусками жести, медной и железной проволоки.
Шпаковский достал из под стола видавшее виды оцинкованное ведро, полное мусора, поднял его, поддел дно отверткой, и на руке у него осталось днище с круглой панелью радиоприемника.
— Вот монтирую потихоньку двухламповый, да деталей не хватает.
— Здорово! — воскликнул Эдик. — А то живешь как на том свете...
Шпаковский закрыл дно и поставил ведро под стол.
— Рискованно, — заметил Эдик.
— А что сейчас не рискованно? — разозлился Шпаковский. — Ходить без документа — рискованно, встретиться со знакомым — рискованно, поговорить с ним по душам опять же... одним словом, даже до ветру сходить и то...
— Все-таки держать прямо в мастерской...
— Это от злости. Давай сегодня ж отнесем ко мне домой. Посмотришь на мое логово...
Дом Шпаковского, ничем не лучше и не хуже других, стоял в поселке железнодорожников, огороженный аккуратным заборчиком. На участке было несколько яблонь, груш, а у дровяного сарая росла одинокая береза.
— Она тут всегда была? — кивнул на березу Эдик.
— Откуда тут березке взяться? — улыбнулся Шпаковский. — Начал строиться и принес ее из лесу. Я бы ими весь, участок засадил, да баба моя такой шум подняла — чуть эту отстоял.
«Логово» Шпаковского было чистым, аккуратно прибранным. На стене в самодельных, покрашенных под бронзу рамочках висели семейные фотографии.
— Отправил на Рославль свою с двумя дочками, а сам...
— Ничего, скоро встретитесь, — успокоил Эдик.
— Скоро? — недоверчиво посмотрел Шпаковский. Он поставил оцинкованное ведро у порога, снял старенький, поношенный плащ.
— Я думаю, скоро, — повторил Эдик более твердо. — Отступать уже некуда.
— Некуда? До Дальнего Востока сколько тысяч километров? Вот и считай...
— Не будет этого, — сердито сказал Эдик. — Если за Могилев так дрались, то дальше...
— Да не успокаивай ты меня, хлопче. Я сам себя тоже вот так успокаиваю, а душа болит... Садись к столу, перекусим, чтоб наши не журились...
Шпаковский все делал быстро, сноровисто, как заправская хозяйка. Эдик почему-то вспомнил, как они проводили со Шпаковским радиоточку в дом Маши, как Шпаковский вот так же непринужденно держался за столом. Эдик не заметил, как рядом с тарелкой квашеной капусты выросла поллитровая бутылка фиолетовой жидкости.
— Марочный денатурат.
— Страшный больно...
— А ты не бойся. Наверное, не в таких переделках бывал?
— Случалось... — Эдик взял в руки стакан, подозрительно посмотрел на содержимое, понюхал.
— Да брось ты присматриваться. Давай одним духом...
Эдик залпом выпил полстакана и задохнулся. Шпаковский сунул ему в рот ложку квашеной капусты и рассмеялся…
— А я думал, что за время нашей разлуки ты испортился, а выходит... вот как...
Эдик закусил, почувствовал, что хмелеет, и достал из кармана махорку.
— Э, нет, — запротестовал Шпаковский. — Тут, брат, сперва надо утрамбовать эту синьку закусью, а то обалдеешь... — Он подложил в тарелку Эдику тушенного в русской печи картофеля и соленый огурец.
Эдик послушно доел все, поблагодарил, встал из-за стола и свернул папиросу.
— А что та девочка, помнишь, с которой ты встретился... как ее... Маша, что ли?
— Здесь она. В больнице работает.
— Все ясно, — одобрительно улыбнулся Шпаковский. — Ну, а теперь о деле. Пойдешь ко мне в мастерскую?
Эдик молчал. — Конечно, — развеселился Шпаковский, — хозяин из меня никудышный. Другой тебя бы на порог не пустил. Как прежде работника брали? Садили за стол давали пить и есть. Если человек ел за двоих — значит, и работал за двоих, а ты, одно слово, — студент. Но все-таки я тебя прошу — давай работать вместе. Поможешь мне, а там и наловчишься. Подумаешь, хитрость — ведро запаять. А то одному невмоготу. Хоть вешайся. Ну?
— Мне деваться некуда, — согласился Эдик. — Я Думаю, не взять ли еще моего брата Митьку в компанию. Слесарь шестого разряда.
— Подойдет, — одобрил Шпаковский... Так началась для Эдика новая работа.
Со Шпаковским было легко и свободно. Где шуткой, где прибауткой он советовал, помогал, встречал добрым словом своих заказчиков. Разговаривал с людьми осторожно, так, все больше о мелочах, не касаясь новых порядков и новой власти. Каждый вечер он беспокоился о тем, чтобы Эдик не опоздал встретить Машу, на что Митька — золотые руки — зло говорил:
— Ты бы женился, что ли...
— Не хочет он гитлеровской печатки в паспорте, — возражал Шпаковский. — И правильно. С этим всегда успеется...
Иногда Эдик приходил к самым воротам больницы, и тогда они с Машей навешали квартиру Устина Адамовича. Эдик носил на руках свою маленькую жену и все целовал ее... А потом они шептались до утра. Маша рассказывала, что из больницы при помощи женщин — знакомых Кузнецова, ушли в город и в партизаны выздоровевшие командиры и политработники. Хирургический корпус еще не закрыли, но чуть ли не каждый день увозят оттуда людей на Луполово. Обнаружили на чердаке хирургического тайник с оружием. Появились слухи, что Кузнецов и Пашанин отравили раненых фашистских летчиков, которые в самом начале обороны Могилева были сбиты и взяты в плен.
— Нарочно это, — возмущался Эдик. — Хотят выставить перед народом врачей подлецами.
— Как ты думаешь, что с ними будет? — шептала Маша, и Эдик чувствовал, как она вся сжимается в комочек.
— Ты же догадываешься...
— Если б можно было им чем-нибудь помочь... Утром Эдик появлялся в мастерской задумчивый. Он перебирал в памяти все, о чем говорили они в эту ночь с Машей, и в нем росло беспокойство. Ему казалось, что не сегодня-завтра ее тоже арестуют, а сейчас следят за каждым шагом.
— Ты бы хоть предупреждал, что не придешь ночевать, — упрекал его Митька. — Мама, по-моему, глаз не сомкнула.
— Виноват, — простодушно признавался Эдик. — Так получилось. В следующий раз обязательно скажу...
Через неделю Маша сообщила об аресте Паршина и санитара Гогия. Маша шла с Эдиком под руку по Ульяновской подавленная и встревоженная. Услышав сообщение, Эдик инстинктивно оглянулся. Нет, за Машей никто не шел.
— Ты чего? — не поняла Маша.
— Уходи ты оттуда. Дождешься, что и тебя... — Нет, — твердо сказала Маша. — Не уйду до тех пор, пока не узнаю предателя.
— А как ты его узнаешь?
— Паршина понесет передачу мужу. А вдруг удастся какую-нибудь записочку передать? На допросах ведь понятно, откуда какие обвинения, кто донес.
— Жди. Только...
— Ты за меня не бойся. Никого не хоронила, оружие не выдавала, в хирургическом корпусе не была, а что касается историй болезни, которые мы переписывали, там концов не найдут...
Однажды Шпаковский и Митька ушли на добычу кислоты и олова. Эдик остался один. Здесь, в задымленной примусом мастерской, Эдику было легче, чем в больнице, где работа часто угнетала и унижала его. Но там он был участником первого подполья, рискуя ежедневно попасть в гестапо, а здесь... Он усмехнулся — заурядный кустарь-одиночка, халтурщик, живущий на средства трудящихся. Что сказал бы об этом Устин Адамович? При воспоминании об учителе Эдик почувствовал острый прилив стыда. Чем он сейчас помогает родной Красной Армии и партизанам? Тем, что починит ведро, из которого преспокойно будет пить воду какой-нибудь гитлеровец? Приемник до сих пор смонтировать не удалось...
Хлопнула входная дверь. Не расставаясь со своими мыслями, Эдик стоял над примусом и ждал, когда нагреется докрасна паяльник. Он даже не повернулся и неглянул на вошедшего и вдруг услышал до боли знакомый голос;
— Здравствуйте. Не примете ли в работу мой чайник? Эдик повернулся и увидел дядю Мотю, того самого контролера дядю Мотю, который некогда в железнодорожном клубе так выручил его. Он совсем осунулся, постарел, волосы и брови были белыми, словно припудренные. Из-под поношенного пальто и старенького свитера не видно было привычной глазу матросской тельняшки.
— Здравствуйте, дядя Мотя! — повеселевшим голосом ответил Эдик. — Проходите, вот табурет, а мы посмотрим, на что годится ваш чайник.
Дядя Мотя привык, что его все вокруг знали, называя по имени, и не обратил на радостный возглас Эдика никакого внимания.
Эдик взял в руки жестяный чайник, посмотрел на свет — в дне виднелась маленькая дырочка.
— Поможем вашей беде, — сказал Эдик и, не выпуская чайника из рук, сел на табурет напротив дяди Моти.
Старик посмотрел на Эдика, и какой-то огонек загорелся в его поблекших глазах.
— Вы меня не узнали? — спросил Эдик.
— Постой, постой, это же Эдик, ах, такую твою разэтакую, сразу не признал. Вырос, окреп, настоящий мужчина. Помню, помню, как ты проводил без билета свою барышню... — Дядя Мотя рассмеялся, и сетка морщин на лице его отодвинулась к вискам.
— Стыдно вспомнить, — признался Эдик.
— Ничего стыдного. Все было в аккурате. Ну, вырос ты, вырос. Встрел бы на улице — не признал, ей-богу. Вот таким молодцом я служил на Балтике. — Дядя Мотя вздохнул, достал кисет и стал сворачивать козью ножку. — Куришь? — спросил он Эдика и, не ожидая ответа, протянул ему кисет. — Как подумаю — не верится, столько годов прошло, а жизнь как один день пролетела. Да, да, ты не улыбайся, хлопец, проживешь с мое — увидишь, что говорю правду. Молодому время тянется, а где-то там, за сорок как перевалит, и покатилось и покатилось, волна за волной, день за днем, год за годом, оглядываться не поспеваешь... Но ничего, повидал я на своем веку.
Вот ты Ленина только в книжках встречал, а я на Финляндском вокзале в Петрограде видел его вот так, как тебя. Был в цепи охранения. Стоял возле самого броневика, когда он речь про революцию говорил... — При этом дядя Мотя затянулся табачным дымом и начал кашлять долго, старчески.
— Надо бросить курить, — тихо посоветовал Эдик. — Беречься? Для кого? Кому моя драгоценная жизнь нужна?
— Надо дожить до победы.
— Дядя Мотя бросил окурок на пол, растер его сапогом. — Не знаю, доживу ли.
— Не верите?
— Верю. И не такое в гражданскую случалось. Он дурак, этот Гитлер, истинный крест дурак, что с нашим народом связался. Не знает он нашего народа.
Скрипнула дверь, и в мастерскую вошли Шпаковский и Митька. Шпаковский так и застыл у порога.
— Дядя Мотя! А ты разве не уехал?
— Как видишь...
— Ты ж намечался первым эшелоном,
— Свалилась моя старуха с сердцем. Нельзя ее было с места трогать. А потом померла...
В мастерской наступило молчание.
— Как живешь?—спросил Шпаковский, прошел в мастерскую, снял стеганку и повесил на гвоздь.
— Доживаю... — проворчал дядя Мотя. — Пока есть какое-нибудь барахлишко — тащу на базар за кусок хлеба к чаю.
— Я тоже не успел, — сообщил Шпаковский, сел напротив дяди Моти и положил ему руку на колено, — Значит, один-одинешенек в квартире?
— Один.
— Слушай, перебирайся в мою хату, а то мне одному хоть собак гоняй. Что осталось из барахла — забирай и ко мне. Займешь отдельную комнату и будешь за хозяйку. Мы тут частный капитал будем зашибать, а ты подметешь, картошку сваришь. Можешь картошку варить, чтоб она румяненькая выходила из печи?
— Дело знакомое, — улыбнулся дядя Мотя.
— Ах, черт возьми, — засмеялся Шпаковский, — как мне повезло, что тебя встретил. Теперь у нас настоящий здоровый советский коллектив.
— Здоровый? — улыбнулся Эдик. — Ты бы слышал, как дядя Мотя кашляет!
— А Маша? У нас же есть доктор Маша! Будет он у нас, как июльский огурчик...
Эдик увидел Машу за железнодорожным переездом. Шла она быстро, энергично размахивая руками. В красном берете и темном демисезонном пальто она казалась издали игрушечной, ненастоящей. Подойдя поближе и встретившись с глазами Маши, Эдик перестал улыбаться. Он понял — произошло что-то очень важное.
— У Паршиной передачу не взяли. Но зато она видела, как увезли на Луполово санитара Гогия. Она упросила терапевтическую сестру. Та бросилась в лагерь, признала в грузине своего мужа и вывела на свободу. Гогия сказал, что агент — человек в пенсне, с бородкой, тот самый, которого он видел во дворе больницы,
— Значит, я не ошибся.
— Да, это Милявский.
— Вот карьера — от преподавателя до провокатора. Какая подлость! — Эдик задыхался от злости. Почему-то сейчас он вспомнил деревенский ясный вечер, когда Милявский проводил Веру, и хлесткую характеристику, которую выдал Иван кандидату наук.
Они поравнялись с домом Сергея.
— Зайдем? — спросил Эдик. — Решим насчет Милявского.
— Теперь он не уйдет. Успеем и завтра, — спокойно сказала Маша. — Тем более что Сергей на работе.
А назавтра весь город всполошился, поднятый по тревоге. Полиция и жандармерия были на ногах — могилевчан сгоняли на центральную площадь города, к валу.
Стоял холодный ноябрьский день. Со всех концов города люди шли небольшими группами на Первомайскую. Здесь группы сливались в толпу, молчаливую, настороженную, угрюмо плывущую к центральной площади. Необычной была эта ноябрьская демонстрация. По тротуарам, и справа и слева, шли полицейские и жандармы. Не было знамен и песен, не было радости на лицах людей.
Эдик, Маша, Шпаковский, Митька, Александр Степанович, Сергей, Вера и Светлана Ильинична с Григорием Саввичем и шофером Сашкой держались вместе. Из-за того, что дома вдоль Первомайской были сожжены и разрушены, площадь открылась издалека. В центре ее белели четыре виселицы. Это было так невероятно, так непривычно, что люди с испугом и удивлением оглядывались вокруг — не почудилось ли. Но виселицы упрямо белели свежеструганным лесом, окруженные густой цепью солдат.
— Новая власть учит, как надо жить... — пробормотал Григорий Саввич.
Ему никто не ответил. Светлана Ильинична предупреждающе дернула его за рукав.
Люди прибывали и прибывали. На площади становилось тесно. С Днепра дул холодный пронзительный ветер. Люди плотнее жались друг к другу, ставили воротники, нахлобучивали шапки и кепки, потуже завязывали платки, а со стороны казалось — закрываются они, чтобы не видеть того, что произойдет на этой площади, близкой сердцу каждого горожанина. По ней гуляли они с детства, любуясь широким разливом Днепра в половодье, по ней шли в свой небольшой, но уютный парк на валу, стояли в почетном карауле у могил бойцов гражданской войны, собирались на ней перед тем, как вылиться стройными колоннами в первомайской или ноябрьской демонстрации.
Под виселицы въехало четыре черных грузовика. Маша, приподнявшись на цыпочки, увидела, как встали в грузовиках Кузнецов, Пашанин, Паршин и капитан Юров. Увидела и спрятала лицо на груди у Эдика.
Какой-то фашистский чин прямо с кузова начал громко читать по-русски приговор, в котором шла речь об оружии, обнаруженном в госпитале, о подделках историй болезни, о содействии советским военнопленным и о тех фашистских летчиках, которых якобы отравили врачи.
Никто из обреченных не проронил ни слова. Избитые, они едва держались на ногах, но смотрели гордо и с какой-то невыносимой тоской на людей, на пустынную Первомайскую, на разрушенный, израненный город...
Им набросили петли на шеи. Машины взревели и тронулись с места. Кто-то в толпе вскрикнул, кто-то громко заплакал. Маша вздрогнула и еще плотнее прижалась к Эдику, по-прежнему уткнув свое лицо в его стеганку.
— В школе это называется открытый урок... — тихо сказал Александр Степанович, — Ну, что ж, пошли... Расходились торопливо, желая поскорее уйти от того страшного, что случилось на площади, что рождало в душе не растерянность, а гнев и желание мести.
Глава шестая
ПУТИ-ДОРОГИ
Убрать Милявского было делом не простым. Он работал в городской управе, аккуратно являлся утром и уходил в шесть вечера. Иногда он пропадал на несколько дней, и ребята терялись в догадках — сидел Милявский дома или выполнял очередное задание немцев. Был изучен маршрут из дому на работу, места, куда он мог заглянуть по пути — в рабочее время тут всегда было много свидетелей. Еще больше было их по воскресным дням — этой улицей шли и ехали на рынок и с рынка.
Для того чтобы выработать окончательный план, решено было собраться у Сергея в ближайшее время, чтобы «отметить день рождения» Веры...
Вера собрала на стол, пришел Иван, надел свой лучший костюм Александр Степанович. Назначенный час миновал, а Эдика с Машей все не было.
— Не случилось ли чего? — осторожно бросила Вера. Александр Степанович молчал, но ходил по комнате больше обычного. Сергей с Иваном в который раз уже возвращались к разговору о своем дорожном мастере, который верой и правдой служил своим новым хозяевам. Наконец дверь в сенях хлопнула, и не успела Вера выйти навстречу, как в квартиру буквально ворвались Эдик и Маша. Эдик держал в руках буханку хлеба, из кармана стеганки торчало горлышко бутылки.
— Ура! — громко крикнул он. — Ура! Наши разбили гитлеровцев под Москвой и перешли в наступление.
В первую минуту все замерли. Потом хотели крикнуть «ура» вслед за Эдиком, но Александр Степанович подал предупреждающий знак, и тогда начали молча радостно поздравлять друг друга.
— Я всегда говорил, что победим, — захлёбывался от восторга Эдик. — Немножко не угадал в сроках.
— Ах, какой провидец! — улыбнулся Иван. — А кто нам дурил голову, что немецкие рабочие и крестьяне не пойдут против государства рабочих и крестьян?
— Ладно... — примирительно сказал Эдик. — Злопамятный ты, Иван.
— Садитесь за стол, — вмешался Александр Степанович. — И расскажи нам, Эдик, все по порядку. Откуда ты принес эту весть, не сообщила ли об этом городская комендатура?
Все рассмеялись.
— Только, пожалуйста, со всеми подробностями.
— А может, сначала нальем? — предложил Сергей.
— Господи, — притворно вздохнул Александр Степанович. — Кого я воспитал в своем доме?
— Яблоко от яблони недалеко падает, — смеялся Сергей, разливая по рюмкам принесенную Эдиком бутылку. — Что это?
— Очищенный спиритус денатуратус!
— Ты что, отравить нас хочешь? — отодвинула рюмку Вера.
— Дорогая именинница, — заметил Эдик. — Я пробовал его в первозданном фиолетовом виде и остался жив.
— Эдик, не тяни, — попросил Александр Степанович.
— Так вот, — сказал Эдик. — Вы знаете, что мой Шпаковский давно мучается, собирая двухламповый приемник. Вчера он мне сообщил, что сделал последнее сопротивление. Я пришел к нему вечером, мы провозились над приемником всю ночь, а он молчал как рыба. В схеме все было нормально. Пало подозрение на лампу. Шпаковский порылся в своих тайниках, заменил ее, и утром приемник заговорил. Передавали сообщение об итогах трехдневных наступательных боев Красной Армии. Я хотел записать, но не успевал за диктором. Одним словом, отбросили их больше, чем на сто километров, разгромили много войск врага, захвачены огромные трофеи. Наступление наших войск продолжается.
— Добавил от себя? — уточнил Александр Степанович.
— Нет. Так было сказано. Точно. Наступление наших войск продолжается.
— Ну, вот теперь выпьем, — сказал Александр Степанович и, когда рюмка опустела, добавил: — И немедленно листовку. Немедленно. Я передам в город, и ее размножат на гектографе. Об этом должны знать все. Сергей достал из письменного стола лист бумаги, взял чернильницу, ручку. Тарелки и рюмки отодвинули в сторону.
— Кто пишет разборчиво? — спросил Александр Степанович.
Все промолчали.
— Я так и знал, — сказал Александр Степанович, — что институты не прививают вкуса к чистописанию. Дайте сюда, — он взял бумагу и ручку. — А сочинять вместе будем...
— Дорогие товарищи! — громко сказал Эдик, и все замерли. Голос его дрогнул, словно Эдик выступал перед большой аудиторией.
— На днях, — продолжал Иван, — под Москвой разгромлены отборные гитлеровские части.
— Нет, надо вначале сказать о контрнаступлении наших войск, — заметил Сергей.
— Правильно. — Александр Степанович зачеркнул написанное и начал сначала: — На днях под Москвой началось контрнаступление Красной Армии. Разгромлены отборные гитлеровские части, захвачены огромные трофеи.
— Красная Армия стремительно идет на запад, — добавила Маша.
— Правильно, — кивнул Александр Степанович. — Близок час нашего освобождения.
— Бейте фашистскую нечисть, — продолжала Вера. — Помогайте нашей родной Красной Армии.
— Все, — сказал Александр Степанович. — Словам тесно, и мыслям просторно. Теперь подпишем: райком КП(б)Б.
— А мы имеем право? — усомнился Эдик.
— А как же! — сказал Александр Степанович. — Все, что ты делаешь в городе против оккупантов, — делаешь по указанию и согласию райкома. За листовку нам только спасибо скажут, — Александр Степанович сложил листок вчетверо, сунул его под стельку ботинка. — Ну, вот что, Эдик. Свое задание в госпитале ты выполнил с честью. А теперь будешь раз в неделю принимать сводку Совинформбюро. Сам иногда принесешь, иногда через Митьку передашь, иногда через дядю Мотю, а то и Вера забежит к тебе с какой-нибудь кастрюлей, да и Маша по
пути заглянет... А насчет Милявского решайте сами. Я пошел.
Дверь в сенях закрылась.
— Ну и старик у тебя, — заметил Иван. — Я его таким никогда прежде не видел.
— Он весь в Сергея, ты просто не замечал, — улыбнулась Вера.
— Давайте отмечать день рождения и думать, — напомнила Маша.
— А что тут думать, — зло сказал Иван. — Пустить ему пулю в затылок, и дело с концом.
— Когда, где — на работе, прямо в кабинете, где тебя сразу схватят, или на улице, где он появляется два раза в день, да и то, наверное, не один.
— Почему — наверное? — спросил Иван.
— Мне так показалось, — заметил Сергей. — Рядом с ним вроде никого нету. Оглянешься — то впереди, то сзади появляется какой-нибудь тип.
— Эта история слишком затянулась, — вспылил Эдик. — И я из сотни вариантов предлагаю один, самый верный. Только чур, не таить на меня обиду. Предлагаю использовать неравнодушие Милявского к Вере.
Наступило неловкое молчание. Сергей порозовел, Вера смотрела куда-то в сторону, словно то, о чем сейчас говорили, не имело к ней никакого отношения.
— Надо, чтобы Вера назначила Милявскому свидание, — продолжал Эдик, — и привела на квартиру Устина Адамовича. А там мы его встретим. Ну, как?
— Стоящее предложение, — сказал Иван. — Надо только следить за ним. Чтобы не привел помощь.
— Сомневаюсь, что он сообщит кому-нибудь об этом свидании.
— Гадко все это... — не выдержала Вера.
— А если другого выхода нет? — согласился Сергей. — Сама видела, что все другие варианты слишком рискованные.
— В день рождения положено преподносить подарки, — строго сказала Маша. — От меня и от Эдика прими, Верочка... — Маша достала из сумочки миниатюрный пистолетик, помещающийся на ладони. — Очень удобно. Необходимая деталь туалета. Положишь в муфту вместе с носовым платком.
— Детская игрушка... — Хочешь, продемонстрирую? — Эдик встал из-за стола. — Дубовую доску в три пальца навылет. Жаль только, патронов маловато.
— Операция назначается на следующее воскресенье, — заключил Сергей. — Вера будет в управе в пятницу или субботу. Обязанности распределим позже...
Понедельник начался необычно. Иван почувствовал это сразу, как только раскрыл глаза. Начался совсем другой понедельник. Не такой, каким он был на прошлой и позапрошлой неделе. Это был понедельник нашего наступления под Москвой, приближавший день победы. «Наступление теперь остановиться не может, — рассуждал Иван. — И получится, как в Отечественную войну 1812 года. Вот и скажи, что история не повторяется».
Он встал веселый и бодрый, даже сделал несколько упражнений утренней гимнастики. Наскоро позавтракав, побежал на работу...
Бригада путейцев молча разбирала лопаты, молотки, грузила на ручную дрезинку ящики с костылями. Иван поздоровался с Сергеем, посмотрел на угрюмых молчаливых людей. Вот если бы сказать им сейчас о нашей победе под Москвой, о том, что Красная Армия неудержимо идет на запад. Вот если бы сказать... Что случилось бы? Неужели вот эти пожилые небритые мужчины в замасленных спецовках, злые и голодные, радуются новой власти? Наверное, не радуются. Но сказать об этом открыто нельзя... Погоди, Иван, не торопись. Посмотри на Сергея. Вон как он спокойно и деловито готовится выйти на пути. Прежде я его сдерживал, а теперь... сдали нервишки после ранения, сдали.
Вышли на оршанскую сторону, густо порезанную рельсами. Здесь всегда стояли готовые к отправке составы. Ждали паровоз или меняли его. Вот и сейчас на восьмом или десятом пути выстроился длиннющий состав. Наверное, не с новогодними подарками для германской армии. Подложить бы под вагон какую-нибудь гранату или мину...
Мастер приказал поменять три шпалы под стрелкой. Огляделись — не хватает инструмента. Иван сам вызвался сходить за ним в далекий сарай за конторой дистанции пути. Сергей вопросительно глянул на друга, но Иван молча кивнул — все будет в порядке...
Стояла первая декада декабря, а снегу не было, и, может быть, поэтому ветер казался таким пронзительным. Иван поставил воротник спецовки и, отворачиваясь от ветра, шел вдоль состава. И вдруг натолкнулся на ящик с песком, стоящий возле небольшого штабеля старых шпал. Он потер ушибленную ногу, и неожиданная мысль пришла ему в голову. Он знал, что вагонники как зеницу ока берегут буксы колес, следят за тем, чтобы они были всегда смазаны и ни в коем случае не засорялись, особенно песком. А если сейчас весь этот ящик высыпать в буксы воинского эшелона?...
Иван оглянулся. Никого. Он торопливо сунул руку в ящик, и она натолкнулась на твердую корку — песок сверху прихватило морозом. Он поднял валявшийся у штабеля ржавый костыль и легко пробил верхнюю корку. Схватил горсть песка, отодвинул задвижку буксы, сыпанул. Осмотрелся. И снова бросился к ящику...
Вагон за вагоном, вагон за вагоном. В висках стучало, ветер не казался таким пронзительным. Забыв об осторожности, Иван бегал вдоль эшелона...
Остановил его выстрел. Пуля просвистела где-то рядом. Иван поднял голову и увидел — к нему бежал солдат немецкой железнодорожной охраны. Он что-то кричал, размахивая карабином.
Иван метнулся в сторону депо, но увидел, что до самого поворотного круга не было ни одного вагона или паровоза, за которым можно было укрыться. Он бросился под колеса воинского эшелона, перемахнул на другую сторону и пошел шагом, словно ничего не случилось. Но и охранник пролез под вагонами и, увидев Ивана, опять закричал, размахивая карабином.
На путях были военные. Они обратили внимание на крики, и один худенький юркий гитлеровец бросился Ивану навстречу. Иван снова нырнул под вагоны и снова увидел своих преследователей.
Дело приняло серьезный оборот.
Иван петлял между составами, пробегал под вагонами. Преследователи не отставали. Кто-то из них выстрелил. На путях поднялась паника. Иван бросился еще под один состав и замер. Вагоны стояли у бетонной стенки пакгауза под погрузкой.
Иван подполз поближе и в зазор между вагоном и стенкой увидел тысячи ног — в солдатских ботинках, изорванных командирских сапогах, обмотанных каким-то тряпьем и почти босых. В вагоны заталкивали пленных. Со стороны пакгауза раздавались команды, поторапливающие погрузку, а на путях началась пальба — кольцо вокруг Ивана сжалось.
Другого выхода не было. Иван одним махом вскочил на бетонную стенку, прямо под ноги пленным, и вместе с ними вкатился в вагон. На него посмотрели с удивлением, но ничего не сказали, потому что рядом, за стеной вагона, раздавались выстрелы и крики. Потом все смолкло. Гитлеровцы, очевидно, потеряли след.
А в вагон все входили и входили люди — изможденные, со впалыми щеками, воспаленными глазами, многие хромали, не оправившись от ранения, многие держали подвязанную грязным бинтом правую или левую руки. Вагон был полон. Но снаружи вталкивали еще и еще. Раненые вздыхали, стонали, матерились. Наконец набилось столько, что нельзя было подвинуться. Иван стоял, прижатый к стенке вагона, еще не понимая, что случилось. Единственное, что он твердо знал, — ему удалось скрыться. Совсем рядом раздалась немецкая речь, кто-то кого-то громко хлопнул по плечу;
— Гут, гут!
Вагонная дверь скрипнула, заскрежетала, звякнул засов, и наступил полумрак.
— Куда ж они нас гонят в этом телятнике, братцы? — раздался чей-то злой голос.
— Ты что, ослеп? Не видел, на вагонах мелом написано — Освенцим.
— А где этот Освенцим?
— Хрен его знает...