Сергей взял ее. Ладонь была маленькая, но сильная, — Вера, наверное, была не из белоручек. И первый раз Сергей почувствовал, как от прикосновения к этой маленькой ладони ему стало тепло и весело. Он не выпускал ее руку, смотрел на Веру и улыбался.
— Так вот, — снова заговорила Вера, — ума не приложу, почему ты в тот вечер оказался возле моего дома.
— Ну, безусловно.
— Из любопытства.
— Ну... наших дипломатических отношений.
— Я думал... он тебя оскорбляет. Вера задумалась.
— Как... любила?
— А вот так... только не позволяла вольностей с самой первой встречи...
— Как тебе сказать... — Вера замялась, занятая какими-то своими мыслями. — А вот так и скажи... — Сергей снял свою руку с Вериной ладони и насторожился. Сейчас он больше всего боялся быть оскорбленным в самых своих искренних чувствах. Боясь громко дышать, он шел за ней через весь город, потому что она была для него дороже всего на свете. Он готов был вынести ее из огня, броситься за ней в воду, грудью своей прикрыть от любой опасности. Он думал, что она догадывалась об этом. Сейчас он не мог понять Веру и смотрел на нее с каким-то недоумением и даже испугом.
— Дурачок ты, — мягко сказала Вера, — не смотри на меня так... Просто, ты еще совсем ребенок. Ну, прощай... — Вера встала, поправила черную, аккуратно выглаженную юбку. — Прощай. Поправляйся. И больше никогда этого не делай.
Сергей был ошарашен.
— Прощай... — тихо повторил он.
— Ну, вот и хорошо... для начала наших дипломатических отношений, — произнесла она и пошла к двери.
Сергей смотрел ей вслед и чувствовал, как в груди нарастал яростный горячий протест против всего, Что она тут наговорила.
Злость кипела в нем, не находя выхода. Он приподнялся на локтях, превозмогая боль в голове, и глазами, полными слез, смотрел на злополучную дверь, которая закрылась за человеком, на всю жизнь обидевшим его.
— Погоди! — крикнул он на всю палату.
— Ты что? Успокойся...
— Вы видели ее? — почти прохрипел Сергей.
— Ну, конечно. Все видели.
— Конечно, красавица.
— Я ведь тебе сразу сказал, что другую такую не найдешь.
— Семь раз отмерь, а один отрежь... — посоветовал толстяк, поправляя Сергею подушку,
— А я режу раз и навсегда! — громко сказал Сергей. Он схватил с тумбочки розовое с желтым отливом яблоко, принесенное Верой, и с силой швырнул его на пол. Зрелое, оно раскололось на мелкие части, оставив на линолеуме влажное пятно. Было оно красное, словно свежая кровь. Сергей почувствовал приступ тошноты. Перед глазами снова завертелись красные и черные круги, и он потерял сознание...
Глава третья
ИВАН
Иван был слишком мал, чтобы запомнить то время, когда их небольшой городок очутился за советской границей на восточной окраине буржуазной Польши. Воспоминания, удержавшиеся в его цепкой памяти, относились к тем дням, когда польские жандармы арестовывали его отца — бывшего командира Красной Армии, а они, ребятишки, забившись стайкой в темный угол, с испугом наблюдали за тем, как медленно одевался отец, как прощался с матерью, как обнимал своего старшего сына Виктора, а потом подошел к ним.
Дети, услыхав рыдания матери, дружно заплакали, а отец брал каждого из них на руки, целовал, щекоча прокуренными седыми усами. Иван помнит эти белые с рыжеватинкой усы, помнит отцовские глаза, глубокие и печальные. Это все, что он помнит об отце, потому что с той поры о нем ничего не было слышно.
И еще Иван запомнил очень хорошо, как однажды во дворе их дома появился пьяный жандарм. Он громко кричал, угрожал, размахивал руками, но Иван ничего не понял, потому что ругань эта была пересыпана и польскими и русскими словами.
На крыльце стояла мама и молча качала головой, ребята со страхом и любопытством смотрели на вооруженного жандарма и ждали, что будет дальше. Вскоре пришел с работы Виктор. Он молча выслушал жандарма, потом так ударил его в ухо, что тот свалился с ног. Виктор отцепил револьвер, взял жандарма в охапку, бросил в курятник и запер. Мать запричитала по Виктору, как по покойнику. А он спокойно прошел в дом, налил себе борща, поел, а потом вышел, сел на ступеньки крыльца и закурил.
Ребята притаились, как мыши. Они то смотрели на брата, спокойного и уверенного в себе, то на мычащего в курятнике жандарма, который постепенно приходил в себя.
Наконец в маленьком дворике Ивана началось самое интересное: пьяный жандарм, обнаружив себя в неподобающем месте и без оружия, начал опять кричать и угрожать Виктору. В ответ Виктор покуривал и поплевывал в сторону жандарма.
Вскоре жандарм от угроз перешел к просьбам.
— Слухай, хлопец, — говорил он, — выпусти меня отсюда. Я и так весь в курином дерьме.
— Не угрожай, — твердил спокойно Виктор.
— Да я ж не угрожаю. Просто хватил лишнего. Дай, думаю, попугаю трохи этих красных.
— Не пугай.
— Про вашу семью все в местечке знают. Батька — коммунист. Ты тоже в коммунисты метишь.
— Не твое дело, — приговаривал Виктор, продолжая спокойно сидеть на крыльце. — За то, что ты пьяный потерял при исполнении обязанностей оружие, тебя, конечно, выгонят из жандармерии. А про то, что мы красные, забудь. Нас ведь вон сколько на белом свете. Сам знаешь, сколько за рекой красных.
— Знаю... — чуть не плакал жандарм. — Пожалей ты меня и мою семью. Не лишай куска хлеба.
Виктор подождал немного, докурил цигарку, плюнул на окурок, швырнул его под ноги и пошел к курятнику. Он отбросил защелку, и перед взором ребят предстал перепачканный жалкий жандарм. Такого жандарма Иван еще ни разу в жизни не видел и поэтому громко расхохотался. Смеялись дети, мать и даже Виктор.
— Ну, вот что, — сказал Виктор, — теперь мы квиты, и чтобы ни ты, ни твои дружки больше в этом дворе никогда не появлялись. Понятно? — Виктор протянул жандарму револьвер и сказал по-польски: — До видзэння.
— До видзэння, — машинально повторил жандарм и огородами побрел домой отмываться.
И еще помнит Иван, что у Виктора была какая-то большая страшная тайна. Большая потому, что о ней никто не знал, кроме самого Виктора, а страшная потому, что за эту тайну жандармы без всякого разговора могли посадить в тюрьму на всю жизнь.
Виктор уходил иногда куда-то и пропадал ночами. Потом, пошептавшись с матерью, стал отправлять к тетке Наде, что жила у пограничной речки, среднего брата Виталика. Перед этим Виктор долго выстругивал красивую палочку, чтобы Виталику было легче в дороге, а при случае и от собак можно было отбиться.
Провожая Виталика в дорогу, Виктор строго наказывал брату беречь пуще глаза эту палочку, а придя к тетке Наде, не бросать ее где-нибудь во дворе, а поставить в углу, под иконами. Виталик был удивлен таким вниманием к простой деревянной палочке, но спустя года два именно из-за этой выструганной Виктором палочки вся семья была вынуждена бежать через границу.
Случилось это так.
По пути к тетке Наде Виталика задержали какие-то люди в цивильном. Они расспрашивали, кто он и куда идет. Виталик, как умел, лгал сыщикам.
Но вот они стали его обыскивать. Это было на лужайке, вблизи соснового бора, который тянулся до самого их городка. Сняли шапку, распороли ее на куски, заставили снять штанишки, рубашку. Обыскивали каждую складочку. И, наконец, один из них, худенький такой, тощий, с быстрыми маленькими глазками, взял в руки деревянную палочку, долго ее рассматривал, а потом рывком потянул за ручку, и палка разделилась на две части.
В тайнике одной из частей лежала бумажка. Сыщики наклонились над ней. И в эту минуту Виталик, который сразу понял, в чем дело, бросился к лесу. За ним бежали, стреляли, а он, петляя, как заяц, ушел от преследователей, а поздним вечером явился домой.
И еще помнит Иван ту страшную ночь.
Как-то сразу похолодало, подул резкий северный ветер с дождем, который бил в лицо, как град.
Виктор, увидев на пороге Виталика, тут же приказал матери собираться и собирать детей. Откуда-то он пригнал подводу, что можно было взяли с собой и скоро выехали из местечка. Виктор молча беспрерывно понукал лошадь, и, словно понимая без слов своего неожиданного хозяина, она мчалась сквозь этот ветер, сквозь этот дождь и этот тревожный мрак, выбиваясь из сил. Поздней ночью приехали к тетке Наде. Тетка Надя совсем не испугалась, когда узнала, в чем дело. Она распрягла лошадь, отвела ее в сарай. Повозку поставили к стене гумна и присыпали соломой.
Когда все собрались в хате, тетка Надя, не таясь детей, сказала:
— Ну, вот что, мои родненькие. Сегодня погодка для вас хорошая, но перевезти не могу — нет такого уговора... А вот завтра — милости прошу...
— Завтра они будут здесь, — твердо сказал Виктор.
— А я никого не знаю и никого не видела, и пусть они поцелуют мне в одно место. А вас чтоб духу тут не было. До завтра. Собирайтесь.
Тетка повела своих гостей в ночное, мокрое, холодное поле, а потом в темноте все различили старое заброшенное кладбище с покосившимися крестами. Дети заплакали от страха. Заплакал и Иван. Мать молча погладила ребят по мокрым, холодным плечам, и дети успокоились.
— Ну, вот и пришли, — тихо сказала тетка Надя и открыла перед ними старый, но сухой склеп. Когда Виктор зажег спичку, все увидели песчаный пол и обвалившиеся стены, над которыми чудом держалась ветхая крыша.
— Пересидите день, а ночью я вас перевезу, — сказала тетка Надя и, немного подумав, добавила: — В случае чего до лодки сами дорогу найдете. Виктор знает, где я ее ховаю.
— Спасибо тебе... — тихо сказала мать, и Иван почувствовал, что в голосе ее прозвучали слезы. Он прислонился плечом к матери и больше ничего не слышал, потому что моментально заснул.
Когда проснулся, в щели крыши пробивалось яркое солнце. В склепе шепотом разговаривали Виктор и Виталик.
— Я же тебя предупреждал — заметишь что-нибудь подозрительное, — палочку выбрось, как будто она тебе не нужна. А место, куда выбросил, — запомни.
— Забыл... — вздохнул Виталик.
— «Забыл, забыл»... — передразнил Виталика Виктор, — какой же ты после этого коммунист?
Виталик долго молчал, а потом задумчиво спросил»
— А с коммунистами не случаются несчастья?
— Случаются, конечно, — ответил Виктор, — и, может быть, чаще чем с другими, потому что они за простой народ идут.
Потом опять было молчание, и опять его первым нарушил взволнованный Виталик:
— А что я носил в этой палочке?
— Почту.
— Так я был простой почтальон?
— Не простой, а коммунистический.
— А тетка Надя?
— Она тоже почтальон.
— А почему нельзя было эти бумаги бросить в обыкновенный почтовый ящик?
— Нас бы сразу всех переловили.
— А на советском берегу нас примут?
— Примут. Мы ж не чужие. Ночью тетка Надя не пришла.
— Взяли ее, — сказал Виктор. — Теперь делайте все, что я буду говорить.
Их было пятеро. Шли они гуськом, друг за дружкой. Впереди — Виктор, за ним Виталик, потом Иван, и последней шла мать. Она вела за руку меньшего.
Ночь, как назло, выдалась тихая, звездная. Несколько раз останавливались. То ли отдыхали, то ли Виктор проверял, чтобы впереди не было жандармов или пограничников. Больше всего он боялся, что возле лодки, припрятанной теткой Надей, будет засада. Но засады не было.
В лодку садились тихонько, без единого звука. Только Виктор все время приговаривал:
— Сидите смирно, не то все пойдем ко дну...
И все, казалось, шло хорошо. Вот уже Виктор оттолкнул лодку от берега, вот она приближается к середине реки. И вдруг раздались выстрелы и крики, которые невозможно было разобрать. То ли жандармы, то ли пограничники заметили беглецов.
— Ложись на дно! — приказал Виктор.
Виталик с Иваном плюхнулись на залитое водой дно. От холода или от страха Иван дрожал всем телом. А с покинутого берега уже били часто-часто.
— Из пулемета, гады, — проворчал Виктор, изо всех сил нажимая на весла.
Казалось, лодка крутилась на месте, как привязанная. Но это только казалось. Вот уже ткнулась она носом в противоположный берег, и Иван услышал строгий, но спокойный голос:
— Стой, кто идет? Выстрелы смолкли.
— Свои, — тоже спокойно сказал Виктор. — Поднимайся, ребятки, приехали.
И вдруг застонала и с плачем опустилась на землю мама. Все бросились к ней — Виктор, пограничники, Виталик, Иван.
— Мамочка, что с тобой, ты ранена?
— Мамочка! — заплакал Иван. — Не умирай...
Но мать уже поднялась с колен, а потом встала во весь рост. На руках ее лежал младшенький брат Ивана, беспомощно разбросав руки и запрокинув голову.
— Убили! Сыночка моего уби-или! — с надрывом зарыдала мать, не в силах тронуться с места.
На том, другом, берегу, наверное, услышали голос матери. И тотчас раздалось несколько прицельных выстрелов.
— Сволочи! — выругался один из пограничников. — Уходите, уходите в укрытие!
Они спрятались в глубокой лощине, а потом поднялись и пошли на пограничную заставу. Впереди шагали по знакомой тропинке пограничники, за ними мать, потом Виталик, Иван и позади Виктор с убитым мальчиком на руках.
Иван впервые увидел смерть и никак не мог смириться с тем, что братишка молчит, не капризничает, не мог понять, что он уже никогда никому не пожалуется на что-то и ни о чем не попросит. Вот и все, что запомнил Иван из своего детства. А потом, когда они стали жить в этом городе и Виталик с матерью пошли работать, Виктор уехал. Надолго. Никто в доме не знал его адреса, но догадывался, что Виктор не сидит без дела, что, может быть, ежедневно жизнь его находится в опасности, и часто говорили о нем и вспоминали его. Приходили редкие письма, очень скупые. Все в порядке, живу, работаю. И, может быть, такое детство и обстановка в семье наложили отпечаток на характер Ивана. Он был требователен к себе, несколько аскетичен, но настойчивости и целеустремленности Ивана хватило бы на десятерых.
После того злополучного киносеанса, на котором Сергей встретил свою незнакомку, Эдик хотел бежать вслед за товарищем, чтобы уберечь его от несчастья. Но Иван так сжал его руку, что Эдик чуть не вскрикнул от боли.
— Не смей. Слышишь?
— Но почему? — удивился Эдик. — Ты видел этого стриженого боксера?
— Я буду рад, если ему влетит, — твердо сказал Иван. — Совсем голову потерял человек...
— А если он полюбил?
— Скажите, пожалуйста, — иронически воскликнул Иван. — Если это действительно так, то он глуп как пробка и никаким членом нашего союза быть не может.
— При чем тут разум? — слабо сопротивлялся Эдик. — Это же чувства.
— Чепуха, — твердо сказал Иван. — Разум должен руководить нашими поступками. Чувственная категория приводит к бесконечным ошибкам.
И как ни рвался Эдик за Сергеем, Иван не пустил его. Они шли по пустынной ночной улице, освещаемой редкими фонарями, и спорили до хрипоты. Каждый доказывал свою правоту, каждому хотелось отстоять свою точку зрения на жизнь. А если тебе восемнадцать, то твоя точка зрения всегда самая правильная и неопровержимая.
— Ты бесчувственное бревно, — утверждал Эдик. — Человек — не ходячая идея, а живое существо, которое познает мир не только при помощи сознания, но и при помощи чувств, при помощи эмоций.
— Я это знаю из школьной программы, — резал Иван. — Ни ты, ни Сергей не можете понять простой вещи — наше время выдающееся, необыкновенное время, которое готовит борцов, воинов, если хотите, людей, готовых отдать жизнь во имя той идеи, о которой ты говорил.
— Согласен с тобой в оценке времени, — не сдавался Эдик, — согласен, что мы должны быть готовы ко многому. Но я ведь человек — я и радуюсь и плачу, что-то люблю, а что-то ненавижу, я, в конце концов, обоняю и осязаю. И не хочу быть атрофированным существом в ожидании своей выдающейся роли в истории.
Иван замолчал. То ли обиделся, то ли просто не хотел продолжать спор.
— Слушай, Иван, — после некоторой паузы заговорил Эдик. — Скажи ты мне прямо — тебе что-нибудь известно такое, чего не знаем мы? О войне, о будущем. Твой брат ведь, наверное, в курсе?
— Известно, — спокойно сказал Иван. — Но не от брата. Просто я больше анализирую события, чем вы. Гитлер завязывает узелки вокруг нас. И нам не уйти от столкновения с его сильной военной машиной. А у нас в институте военное дело — детская игра,
— Институт — не военное училище.
— Вот именно, — продолжал Иван. — Столько молодежи, не способной драться с врагом на поле боя.
— Тебя послушаешь — страшно становится, — заметил Эдик.
Иван ничего не ответил.
В конце Ульяновской они остановились. Надо было расходиться по домам. Эдик вынул пачку папирос, закурил, предложил Ивану. Тот отказался.
— Бросил я, — объявил Иван.
Разговор разбередил обоих. Оставаться наедине не хотелось. И они стояли, опершись о забор незнакомого палисадника, прислушиваясь к ночной жизни города.
— Уйду я от вас, — сказал Иван.
— Куда?
— Подамся опять в военное училище. Летное. По спецнабору. Есть разнарядка в горкоме комсомола.
— Сам разваливаешь союз, а говоришь на других, — с обидой в голосе сказал Эдик. — Пошел в горком комсомола и никому ни слова.
— Критику принимаю. Пригласим Сергея и пойдем на комиссию втроем.
— А твое плоскостопие? — вспомнил Эдик.
— Мне ж не ходить, а летать...
Рано утром Иван проснулся от громкого разговора на кухне. Говорила его мать с матерью Сергея. Он не мог разобрать слов, но, услышав, что мать Сергея плачет, вскочил с постели и выбежал на кухню.
Мать строго спросила:
— Вы где, святая троица, вчера были?
— В кино.
— Домой шли вместе?
— Нет.
— Почему это? Иван замялся.
— Понимаешь, мама... Тут такое дело...
Женщины насторожились.
— Он увидел знакомую девушку и пошел ее провожать.
— А вы?
— Мы домой. Тут такое дело... Мать Сергея всхлипнула.
— Да что случилось, Дарья Лукинична? — спросил Иван.
— В больнице мой Сережка... По «скорой»...
Ивана и Эдика в палату не пустили,
— Поменьше бы хулиганили, — проворчала дежурная сестра. — Из-за вас кажинный день беда...
— Да мы тут при чем? — огрызнулся Иван. — Мы друзья, понимаете?
— Какие ж вы друзья, если не вступились?
Иван не нашелся что ответить. Эдик вышел вслед за ним на крыльцо и закурил. Ему так хотелось напомнить Ивану их вчерашний разговор, но после упрека дежурной сестры это было излишним.
До института шли молча. Эдику казалось — Иван жалеет о том, что вчера не пошел вслед за товарищем. Он не хотел сыпать соль на свежую рану и ждал, когда Иван сам признает свою ошибку. Но Иван упрямо молчал.
В вестибюле института их встретил шумный говор студентов. Первокурсники всех факультетов уезжали завтра утром на уборку картофеля. Лекции отменялись вплоть до возвращения.
Эдик с Иваном вышли на улицу…
— Может, снова попробуем в больницу пробиться? — спросил Эдик.
— Нет. Оставим у его мамы записку и поедем,
— Каменный ты человек, — сказал Эдик.
Иван промолчал. Видно, ему не хотелось сейчас говорить о Сергее, о том, что произошло. Он энергично потирал лоб, и между густыми его темно-русыми бровями выступило красное пятно.
В деревне Иван с Эдиком поселились в одной хате. Была она чистенькая, как и ее немолодая хозяйка и ее отец — старик лет семидесяти, с бравыми буденовскими усами, аккуратно выбритый. Голова его была лысая, крупная. Глаза быстрые, острые, чему-то все время хитро улыбались.
«С этим дедом не соскучишься», — подумал Иван и спросил:
— Вы не против квартирантов?
— Проходите, проходите, вот вам и комнатка отдельная, — суетилась хозяйка, приглашая Ивана и Эдика за дощатую перегородку, где стояли две железные койки. — Вот тут мой сынок с невесткой жили, а теперь завербовались. Заработать хотят на свою хату. Тут и располагайтесь.
— Спасибо, — сказал Иван.
Хозяйка вышла. Ребята оглядели комнату, оклеенную голубоватыми обоями. На койке лежали байковые одеяла, подушки были накрыты вышитыми накидками. На туалетном столике стояло зеркало и рядом фотография молодого парня с круглолицей девушкой.
— Такая на любых заготовках выдержит, — улыбнулся Эдик и, кивнув на подушки, добавил: — Надо попросить хозяйку, чтобы убрала эти вышивки — нам они ни
к чему.
Когда вышли, дед хитро улыбнулся:
— Вот уж колхознички рады-радехоньки. Такая сила нагрянула. Вам эта картошка пара пустяков.
— Я не специалист, — признался Эдик. — Дома у нас пару соток, так мама сама управляется.
— Городской, значит?
— Городской.
— В городе, наверное, думают, что картошка на деревьях растет?
Эдик спокойно ответил:
— Зачем же? Я говорил — мы свою выращиваем.
— Прости, глуховат стал, — улыбнулся дед. А Иван подумал: «Ну, и ловок же ты притворяться».
В это время скрипнула дверь, вошел босой вихрастый мальчишка и громко объявил:
— Студенты, в контору на сходку!
— Это что еще за сходка? — спросил Иван.
— Бригадир приказал. Ну, я побежал...
У конторы стоял стол, накрытый красным материалом, и за ним на стуле сидел Милявский. На нем был военного покроя френч, темно-синие брюки галифе и сапоги.
— Трудно ему будет, — улыбнулся Эдик. — Сапоги — не туфли, быстро не сбросишь.
Когда первокурсники плотной стеной окружили стол, Милявский встал, погладил крашеную бородку и кашлянул.
— Дорогие коллеги! — произнес он приятным густым баритоном. — Я прислан сюда дирекцией, парткомом и местным комитетом нашего института в качестве руководителя студенческой трудовой бригады. Осень нынче ожидается ранняя, и своевременная уборка картофеля обеспечит наши промышленные центры и нашу армию так называемым вторым хлебом…
Говорил Милявский долго и нудно. Студенты потихоньку загудели. Раздались голоса! — Все ясно!
— Ближе к делу!
— Давайте объем работ и сроки! Милявский услышал реплики, снял пенсне, протер носовым платком и сказал:
— Юности кажется, что у нее все позади, а оказывается, все впереди...
На этом, не совсем понятном афоризме он закончил и сел.
К столу подошла Вера. Была она в спортивном костюме, с гладко зачесанными волосами.
— Разрешите? — склонилась она к Милявскому. Тот кивнул. Эдик шепнул Ивану:
— Сергей в больнице, а она речи толкает... Иван промолчал.
— Тут наш руководитель, — сказала Вера, — очень интересно рассказывал о так называемых наших общих и частных задачах, и после этого мы, конечно, уразумели, что от нас требуется. А теперь я хочу спросить самое главное, где мы будем питаться, где мыться и так далее и тому подобное.
Студенты дружно загалдели. К столу подошел высокий небритый мужчина в кепке и поднял руку.
— Я тут работаю бригадиром, чтоб вы знали. Будем в поле встречаться. А девушка правильно ставит вопрос, и мы его, к вашему сведению, продумали еще до вашего приезда, потому как вы наши гости, а про гостя заботится хозяин...
Иван слушал бригадира и улыбался. Вот выступал перед этим ученый человек, кандидат наук, говорил гладко и грамотно, а вдумаешься — словесная трескотня. Бригадир был далеко не краснобай, а говорил конкретно, толково, по-деловому,
— Посмотри на Милявского, — вдруг шепнул Эдик Ивану. — По-моему, и он клюнул...
Иван увидел, что Милявского за столом уже нет. Он о чем-то оживленно беседовал с Верой. Потом снял пенсне, протер, еще постоял и, когда бригадир объявил о работах на завтра и закрыл собрание, пошел рядом с Верой по деревенской улице.
— Принял ее критику к сердцу, — сказал Иван.
— Не везет нашему Сережке, — вздохнул Эдик.
— Наоборот, — сказал Иван, но Эдик не понял товарища. Однако расспрашивать не стал. А Иван круто повернулся и направился к дому.
— Не везет нашему Сережке, — опять сказал Эдик, чтоб завязать угаснувший разговор.
— Слушай, Эдик, — вспылил Иван, — да ну их ко всем чертям, и этого старого ловеласа Милявского, и эту раскрасавицу Веру. Пойдем лучше в нашу хату и отдохнем.
Но намерению Ивана не суждено было сбыться. В хате дед пригласил их к столу. На столе стояли тарелки с солеными огурцами, квашеной капустой, чугунок с дымящимся картофелем и посредине высокая бутыль темно-зеленого стекла.
— Чем богаты, тем и рады, — сказал старик. — Зовите меня просто Филипповичем. А вас как величать?
Из темно-зеленой бутылки он налил хлопцам по полстакана, а себе поменьше.
— Вы молодые, вам это семечки... Ну, для знакомства, — он лихо опрокинул самогон, крякнул и потянулся за огурцом. Увидев, что ребята сидят в нерешительности, спросил:
— А вы что ж?
Эдик кивнул на стакан:
— Это что, спирт?
— До спирта далеко, — прожевывая огурец, сказал старик. — Но градусов больше, чем в казенной.
Иван глянул на Эдика, взял стакан, поднял его над столом.
— Ну, за знакомство.
— На здоровье, мои детки...
Когда выпили, старик спросил хлопцев:
— Вот вы ученые, все знаете, скажите — будет война или нет?
Эдик не поспел и рта раскрыть, как Иван тут же выпалил:
— Будет, дедушка.
Старик отложил недоеденный огурец, вынул из кармана кусок газеты, кисет, свернул цигарку, да так и держал ее неприкуренной. Немного подумал, потом поднял голову:
— А ты откуда знаешь?
Пока Иван собирался с ответом, Эдик сказал!
— А я думаю, что войны не будет. Дед живо повернулся к Эдику:
— Это почему, городской?
— А потому, — сказал Эдик, — что пока Гитлер захватывает другие страны, где у власти буржуазия, его солдаты идут в бой, а против нас не пойдут.
— Пойдут, — не сдавался Иван.
— А я говорю — нет, — возражал слегка захмелевший Эдик.
Старик явно обрадовался такому обороту разговора. Он взял бутыль, плеснул ребятам еще понемногу, но они отказались.
— Так, говоришь, не пойдут? — обратился старик к Эдику. — А почему, ты мне ответь.
— Из солидарности.
— Чего-чего? — не понял дед.
— Из пролетарской солидарности, — уточнил Эдик.
— Плетешь чепуху! — возмутился Иван. — И человеку голову морочишь.
— Нет, — сказал Эдик. — Ты погоди. Ты по натуре военный и хочешь воевать. Тебе только подавай войну. А я смотрю с другой стороны — может ли все это обойтись миром? Может.
— Что ж это за солидарность такая? — не отставал старик.
— Солидарность, — сказал Эдик, — это такая штука, когда рабочие и крестьяне, к примеру, Германии не хотят воевать против государства рабочих и крестьян, то есть против нас, против Советского Союза.
— Боже мой, как ты отстал! — воскликнул Иван.
— Хлопец правильно говорит, — вмешался дед. — Что было в ту войну, когда у нас царя скинули? Они своего тоже скинули, и братались мы.
— Фашизм — это совсем другое, — вскипел Иван. — Фашизм, это когда рабочие партии разгромлены, когда каждый день в мозги вколачивают националистические гвозди, когда молодежь охвачена националистическим угаром.
— Ладно, — перебил его Эдик. — Но ты скажи — кто будет держать в руках автомат, стоять у пушки, идти в атаку — кто? Предприниматель, заводчик, банкир или рабочий и крестьянин?
— Конечно, рабочий и крестьянин... — согласился Иван.
— Я вот об этом и толкую, — сказал Эдик. — Не могут они против своих же братьев, таких же рабочих и крестьян...
— Ты не знаешь, что такое фашизм! — в сердцах воскликнул Иван.
Из-за стола встал дед, прикурил свою цигарку:
— Ты не кипятись, хлопче. Мой сосед был когда-то в германском плену. Так он рассказывал, — помещик — враг, а батрак у помещика кто нам? Друг. Вот, брат, какое дело...
— Ладно, поживем, увидим. — Иван встал из-за стола, поблагодарил деда и направился к двери,
— Ты куда? — спросил Эдик.
— Проветрюсь...
— И я с тобой.
— Пошли.
Был поздний вечер начала октября. Ясный, лунный, с легким южным ветерком, он напоминал приятный весенний вечер. У дома лежали бревна. Они так долго лежали, и на них так часто сидели, что бревна стали как полированные. Ребята опустились на прохладное глянцевитое дерево. Эдик вынул папиросу и закурил. Сидели молча, говорить не хотелось. Беседа со стариком разбудила какие-то подспудные мысли, и каждый ворошил их, пытаясь разобраться в том, где же все-таки правда. Будут эти испытания в их судьбе, о которых они только что говорили со стариком, или пройдут стороной.
А месяц старался изо всех сил — было светло как днем.
— Такими, наверно, бывают ленинградские белые ночи, — тихо сказал Эдик.
— Не видел... — ответил Иван, потирая ладонью лоб.
— Глупая привычка... — заметил Эдик»
— Какая? — спросил Иван.
— Да лоб тереть. Со стороны сразу понятно, что никак не можешь привести в порядок свои мысли.
Неизвестно, что сказал бы Иван в ответ на эту шпильку Эдика, но в этот момент на улице появилась парочка. Вечер был такой лунный, что ребята сразу узнали Милявского и Веру. Они шли по деревенской улице и разговаривали.
— Давай смоемся, — шепнул Эдик. — Неудобно. Вроде мы специально вышли подсмотреть...
— Не уйду. Принципиально. Милявский с Верой подходили все ближе.
— Я думаю, — говорил Милявский, — что вы вообще недооцениваете историческую науку.
— А что в ней проку? — спокойно сказала Вера. — Чему она научит лично меня? Пусть ее изучают государственные деятели.
— Ну и черт... — громко шепнул Эдик. — Вот закатит он ей двойку по всеобщей истории...
— Не закатит, — криво усмехнулся Иван.
— И откуда у вас это критическое отношение? — продолжал Милявский. — Ну, если человек, скажем, имеет большой опыт, немало пожил на свете — я понимаю. Да и то, только в случае, если он страшный неудачник. А вы в свои восемнадцать... Я в ваше время радовался всему новому, что приносила мне жизнь, радовался, потому что прежде не знал этого, радовался, потому что познавал, а радость познания, милая моя, ни с чем не сравнится.