Паралипоменон
ModernLib.Net / Отечественная проза / Горлова Надежда / Паралипоменон - Чтение
(стр. 5)
Автор:
|
Горлова Надежда |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(335 Кб)
- Скачать в формате fb2
(143 Кб)
- Скачать в формате doc
(148 Кб)
- Скачать в формате txt
(141 Кб)
- Скачать в формате html
(144 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Он научился спать сидя, прислонившись головой к стене, и часто засыпал, сидя, и днем, закрывал глаза - медленно, многими складками опускались его веки, и опустились в последний раз, когда он сидел под сосной за столом, который сам сделал, и он медленно, боком, упал со скамьи на сухую и мягкую землю, в шум ревущей воды. Он опустился в воду, и она уже не шумела, и был опущен в сухую и мягкую землю на том самом месте, где утонул в смерти. Когда дедушка третий день не пошел на Пасеку, бабушка отвезла нас на лошади в совхоз, к дяде Василию, и вернулась к дедушке. Она увидела его под сосной, издалека, и, спрыгивая с трясущейся телеги, удивилась, почему у Отца голова в земле, и завыла, когда поняла, что это муравьи начали погребать его, созидая в головах у усопшего свой дом, и Пасека с трех концов ответила ей воем, потому что все три цепные собаки уже кусали свои языки от жажды и ждали хозяина или смерти, потому что не принимали еды и питья из других рук. Нам велели не выходить из спальни дяди Василия и тети Веры, не играть и говорить шепотом. И мы нашли под кроватью зеленые помидоры и уже не слышали, как стонут в зале и говорит монашка, как не слушали никогда гула пчел и тиканья будильника. Иногда дверь открывалась - и заходили старухи в черных платках, целовали нас прокисшими губами, спрашивали, жалко ли нам дедушку и когда приедет моя "мамка". Старуха уходила, и на паласе от ее траурного платья оставался нафталин, причитания приближались, и голос монахини черным крылом задевал дверь спальни. Мама приехала в день похорон - я увидела в окно, через толстые жилы ливня, как она выскочила из чужой легковой машины и, вся в черном, не надевая светлого плаща, а держа его, сразу же прогнувшийся, над головой, побежала к калитке, и каблуки ее на каждом шагу увязали в земле, как в воде тонули, а чулки ее быстро темнели. И я побежала ей навстречу, а тетя Вера поймала меня поперек живота, обняла лживо, потому что как мама, но не мама, и не пустила. Мама не шла, а КАМАЗ во дворе загудел и поехал, и там на лавках под брезентом вокруг дедушки сидели все - и бабушка, и Марина, и мама, - а меня увела на пропахшую газом кухню тетя. И я кричала до тех пор, пока не вернулись все, кроме дедушки. В эти три часа я оплакала свою свободу встречать, обнимать, скорбеть, видеть, хоронить, скорбеть, и не слышала шума падающей, разбивающейся, бегущей воды. Я не помню лица моей тети до того момента, как она, сама чуть не плача, стала пытаться утешить меня, разрываясь между плитой и террасой, где старухи-помощницы чистили и резали овощи, усыпая себе очистками фартуки и опухшие ноги. В эти три часа я запомнила тетю - молодую, по локти мокрорукую. Ее короткую стрижку, розовые ноздри, дрожащие как лепестки, и карие коровьи глаза, и мелкие зубы, и тень на шее от выступающего подбородка, и цепочку, звенья которой блестели как капельки пота, сбегая за воротничок, и маленькое золотое крыло креста, вылезшее между двумя пуговицами коричневой блузки. Тетя Вера давала мне погрызть морковку и помешать салат, и я возненавидела ее в эти три часа. Я мало знаю о моем дедушке. Я не знаю никого, кто знал бы его молодым. Моя бабушка, Евдокия Петровна, родилась, когда у дедушки, Ивана Васильевича, уже был первенец. Евдокия Петровна вышла замуж за Ивана Васильевича в том же возрасте, в котором был Иван Васильевич в год рождения Евдокии Петровны. Она всегда называла его "Отец". Перед сном я представляю их. Тех, чья кровь течет во мне, тех, кто дал мне характер и страсть. Тех, кто ушел от меня, прогнал меня. Прошлое как паразит живет во мне. Образы, траченные временем, чужие слова, мои мысли сплавляются в фантомы, за которыми я прячусь от одиночества ночи. Иван Васильевич едет по Дороге. Дорога сухая и каленая, телега движется медленно, но задние колеса звонко стучат, попадая в колею. Над полями синее марево, и нижний его слой почти черный. Это насекомые волнуются над клевером и гречихой. Черная лошадь всхрапывает, хочет пить. Пот лежит на ней фиолетовыми пятнами. Иван Васильевич едва подергивает вожжи. У него нет кнута, и густой широколистной веткой он отгоняет оводов. Все реже Иван Васильевич берется за ветку, голова его опускается на грудь, и кепка сползает на глаза, открывая голый затылок, и серебряным пятном отражается луч в затылке, и напекает, но Иван Васильевич уже спит, и березы на обочине Дороги шуршат, и тень их то появляется на бортке телеги, то сползает к колесам. Лошадь давно стоит, но не отгоняет оводов ветка, и лошадь топчется и скрипит зубами в сгустившейся от жажды слюне. Иван Васильевич просыпается скоро, удивленный сном, и видит, что лошади нет - она распряглась и ушла. Сон забыт, Иван Васильевич зарывает в сене сброшенный позади телеги хомут и идет по Дороге пешком, вспоминая сон. Солнце жарит, головы не поднять, перед глазами цветные пятна. Иван Васильевич часто садится на обочине, под деревьями, и даже там пахнет сухой травой. Сердце Ивана Васильевича тяжелеет, как будто набухает, мокнет и стучит в голове и в запястьях, словно что-то густое и вязкое проходит по венам. Иван Васильевич смутно помнит, что снился ему пруд за Сосником, смотрит на небо и видит его сквозь разноцветные пятна. Последний раз он садится отдохнуть уже напротив мастерской, на что-то ржавое и горячее, и размышляет, что же они могут делать там такое, что шумит так долго, монотонно и изнурительно. Иван Васильевич подходит к конюшне, но не заходит туда, а ищет конюха в тени, за конюшней. Черные пятна в глазах мешают разглядеть человека, лежащего на траве, головой в тень. Но конюх это, и он говорит: - Здоров, Иван Васильевич. Лошадь, что, на выходные отпустил, родню повидать? Иван Васильевич - Здравствуй, Юра, - отвечает и в занозистую стену рукой упираясь, садится боком, головой тоже в тень попадая. Тень от репейника качается, и голова от качания мягко кружится. - Почти дома уже был, говорит Иван Васильевич, - разморило у последнего поворота, заснул, а лошадь, видишь, к тебе пошла. - Ну и запрягаешь ты, Иван Васильевич! конюх давно уже смеется. - Жену запрягать и то туже надо. - Жена тут ни при чем, - говорит Иван Васильевич, - а лошадь надо жалеть. Иван Васильевич не видит конюха за репейником, только мельтешит там что-то, и теперь прыгает блестящее мокрое - зубы, хохочет конюх: - Лошадь! На то она и лошадь, что уважать должна человека, а у тебя наоборот. - Уважать... - медленно, тяжело шевелится язык Ивана Васильевича, опять его в сон клонит. - Уважает, кого боится, а полюбит - за ласку, и цены ей не будет. Смеется конюх, вскакивает: - Ну даешь, Иван Васильевич! Давай заседлаю тебе, домой-то как? - Не седлай, - говорит Иван Васильевич, - не по возрасту мне верхом, и не осмелюсь - шумит в голове, будто вода где-то рядом или делают что, и в глазах темно что-то. - Вольно ж тебе на жаре засыпать, ночью-то что делаешь? - говорит конюх, и не отвечает ему Иван Васильевич, поднимается, руками по теплой стене конюшни. Дорога сухая, каленая, и в пыльных вихрях летают по ней серые кузнечики. Иван Васильевич ведет под уздцы черную лошадь, иногда останавливается и, прислонившись к потному боку и закрыв глаза, гладит лошадь по долгой морде, чтобы стояла, а потом опять ведет, и лошадь фыркает от жажды и плюется на руку Ивана Васильевича... ...Они приехали в совхоз за хлебом, вошли в магазин и поздоровались с очередью. Женщины ответили им и посторонились, пропуская к прилавку посмотреть. Окна магазина были закрыты ставнями, и глаза отдыхали после полуденного солнца. На деревянных лотках лежал свежий хлеб, и хотя он уже остыл, запах его был еще запахом теплого хлеба. Крупные крошки лежали на лотках и на прилавке, и Рите хотелось собрать их и съесть горстью, как ягоды. Стоящие рядом женщины заговорили с матерью, и она отвечала им, держа Риту за руку: "Да, потихонечку. Живем помаленьку"... И по тому, как держала мать руку дочери, не сжимая и не выпуская, дочь понимала, что мать довольна и спокойна, и хотя от этих чужих женщин и нет толку, но они и не внушают страха. На секунду стало темней, как было каждый раз, когда заходил или выходил кто-то, откидывая тонкий тюль в дверном проеме и застя свет. И, как каждый раз, очередь посмотрела туда. Это была женщина, она остановилась в дверях и круглыми плечами стала толкать косяки, будто высматривая кого-то в очереди. Она сказала: - Здорово, бабы, - и ей ответили с усмешкой, потому что это мужчины говорили так. А женщина все не заходила, и вдруг стало жарко руке дочери в руке матери. Тюль рвался в магазин, как будто свет его толкал, но женщина не пускала, и тюль сквозил над ее плечами и бедрами там, где можно было пробраться, и свет захлестывал полные, в пуху, щеки и цветастые бедра, а женщина заговорила, и щеки ее и подбородок зашевелились, и свет, и тень тюля потекли по ним как вода, и женщина сказала: - А кто это там стоит? Никак, Дунька Журавлева? Дунь! Чего не отзываешься? Никак, фамилию сменить хочешь? Стариковская тебе надоела? Молодую захотела?! На мою заришься? И кто-то уже засмеялся: - Дунь, ответь! А женщина вошла, и тюль влетел, и свет упал ровным пятном на каменный пол, а женщина в сумраке потемнела и кричала, и другие кричали, а мать молчала, и только смотрела на всех одинаково, и на Риту, и Рита заметила, что ресницы у нее опалены. Дочь хотела отнять руку, но мать сжала, и дернуть сильнее дочь не посмела. Очередь двигалась, а женщина не занимала - подошла ближе и кричала, и руки ее были серые и пухлые, как хлеб. Все отвечали ей, и только она молчала и ее дочь. Она только сказала тихо: - Шесть буханок, - когда подошла очередь, и Рите: - Подержи - ручку сумки, и, не спеша, брала буханки, большими пальцами проминая бока, и клала их в темноту сумки из мешковины. Попрощались и пошли, откинули тюль и на секунду ослепли, а тюль по ногам погладил и назад влетел... ...Они все сидят за столом, и на столе стоит все съестное, что есть в Доме - так велит Отец. И хотя только сели и сейчас будут щи, - стоит на столе и мед в белой глубокой тарелке, и в нем темнеют поломанные соты, и черные мусоринки, кем-то раньше выловленные, прилеплены на краю тарелки. Бабушка полотенцем приносит с кухни дымящиеся миски, ставит Отцу, потом, маленькую, Васе, говорит: "Тихонько, кипяток", - и несет еще одну, себе и Рите, потому что Рита ест мало. Отец дует на щи, и пар уходит от его лица. Он берет ложку, обмакивает ее в солонку и водит ложкой в миске, потом зачерпывает немного и подносит ко рту, но рука его подрагивает, и Отец выливает щи обратно, ломает хлеб и жует его, смотрит исподлобья на бабушку. Вася хлюпает, а Рита ест по чуть-чуть, потому что не хочет. Бабушка сидит на краю стула, с полотенцем на плече, и время от времени машет полотенцем над столом, отгоняя мух. Слышно, как она ест. Иван Васильевич доедает хлеб и отодвигает миску. - Все? Что так плохо? - говорит бабушка. Иван Васильевич не отвечает. Полотенце взлетает еще раз, как будто дразнит, белое, летело и вернулось, и Иван Васильевич говорит: - Послушайте меня все. Мы одна семья. Дети уже большие, и все вопросы мы должны решать сообща. Один человек мне сказал, что ваша мама хочет оставить меня. Давайте теперь спросим ее. Она отвечает: - Да, - и взмахивает полотенцем. Полотенце взбесило его, и, навсегда забыв продуманные слова, дедушка, заранее знавший ответ, схватил со стола тарелку с медом и швырнул ее к двери. - Отпусти, - попросила бабушка, поднимаясь. Но дедушка с ревом: "Нет!" выбежал, давя белые осколки на полу. Они поняли, куда он и зачем, Вася заплакал, и, прижав его к Ритиному животу, она выбежала за ним следом, чтобы бежать от него. Иван Васильевич ходит перед домом с ружьем, и шумит в голове его, в груди, в руках его черная вода. Солнце бежит по черному стволу, срывается, разбивается, затекает в окна Дома, разливается в доме. Иван Васильевич ждет, когда выйдет она из Старого Сада, из Сосника ли, с Пасеки ли, из-за поворота ли покажется она. Ждет убить и стреляет в воздух, чтобы услышала и не вышла она из Старого Сада, из Сосника, с Пасеки, чтобы из-за поворота не показалась. Но вот она идет. Идет со стороны Пруда, черная, босая, прямая как сосна, и руки ее опущены, и в слезах и в поту лицо ее как в смоле. Она идет и говорит: - Стреляй, оставь детей сиротами. Я-то тебе прощу. А они, дайкось, простят?... ...Мама не позволила бабушке уйти от Отца. Она сказала: "Если ты уйдешь от папы, я с тобой не пойду. Папа старый, я буду о нем заботиться". Бабушка заплакала. Потом успокоилась и сказала маме: "Я тебе этого никогда не прощу". Это было в Старом Саду, ранней весной, на пересечении Тополиной и Липовой Аллей. Бабушка в платке и цигейке идет впереди, оставляя следы в пахнущем водой и мокрыми ветками снегу, и мама идет за ней, и разрушает ее следы, и за ними остается тропинка... Бабушка рассказывала: - Я в Москве была, по вербовке, на стройке работала, штукатуром, и ходили мы с Маруськой, подружкой моей, на овощную базу, подрабатывать. Поработаем вечер - и нам дадут морковь, картошку, капусту, что подгнили чуток - бери, что хочешь. И дед ваш там бывал, их в Москву пригнали на работы принудительные, а Отец был у них складской, как это, провизия, провизор. Сразу меня углядел, стал нас угощать: "Вот вам, девки, хлеб горчичный, возьмите, поешьте", - то то, то это. Иной раз говорит: "На, поешь, что ты такая худая да черная". Он по бумагам в совхоз ездил, продукты, мясо получал, было у него чуток. Мне девчата говорят: "Что ж ты, смотри". А я только рукой махну на них. "Старый, - говорю, - мне на что". Росточку метр в землю, лысый. А у меня был молодой жених, но дюже пил: пьяный, мы видали, валялся. Я посмотрела - да и бросила его. А тут вызывает меня пожилая женщина, говорит: "Дуня, выходи за Ивана Васильевича замуж. Дюже он тебя полюбил". - "Не, - говорю, - пожилой, не хочу я". А он ходит за мной и ходит, не отстает. И все насели на меня: "Сходись и сходись. Не упускай - будешь одета, обута, а там разойдешься. Ребятишек не будет". Думали, раз старый, детей не будет. Я и сошлась. Месяц жила, два, три, все уходила-уходила и - забеременела Маргаритой. Хотела сделать что, а сложно было, тогда не делали. А тут Отцу директор тогдашний совхоза предлагать стал, как узнал, что он пасечник: "Давай, мол, я поговорю, чтоб тебя с Москвы к нам перевели, на поселение". - Теперь что же... Вызвал меня Отец на работе, спустилась я к нему сверху, он мне и говорит: "Ухожу, Дуня, в хорошее место. Пойдешь со мной - будем жить, нет - жалко мне с тобой расставаться". А я что ж - надоела мне Москва, страсть. Подумала чуток и дала я свое согласие. Иван уж приуныл, а тогда веселый такой стал, как я согласилась. "Увезу тебя, - говорит, - от этого шума, заживем с тобой". Так и поехали в совхоз. А в совхозе была степь голая - ни деревца. А уж потом в Курпинку перешли. Как пошли Курпинку смотреть - дождь полил, ш-шур, ш-шур по Саду, на Пасеку мы шли - в грязи тонули, промокли так, что не узнать нас было, а как вышли к тому месту, где теперь Дом - дождь прекратил, и радуга развернулась, яркая такая, хорошо сделалось. Там поселился Иван Васильевич со своей женой, там были у него пчелы и скот, и были у него дети, и видел он внуков, и умер в старости, насытившись днями. БЕЛАЯ ЗЕМЛЯ Я ждала маму все лето. В мелкой траве перед Домом по утрам лежала роса. Тонкие травинки не держали ее, и прозрачные шарики скатывались к корням, раздвигая стебли. Цыплоки склевывали их. Роса мочила носки через прорези в сандалиях, когда мы, обгоняя друг друга, бежали через двор к Соснику. Там дядя Василий сделал для нас качели - на высокий сосновый сук накинул вожжи и приладил на них дощечку. Вожжи вытерли сук, осыпали с него кору, и он как медная гладкая труба ловил и растягивал солнце. Потемневшими от росы носками - к верхним листьям Старого Сада (кажется, что можно поймать ногами ветку), спиной - в кусты трескучей желтой акации. А Марина прислонилась к соседней сосне, колупает розовую смолу и считает до ста, пропуская целые десятки - ждет очереди. Потом выбегает на Дорогу и кричит: "Надь, мамка твоя едет, вон папкин КАМАЗ уже у поворота!". И я спрыгиваю с дощечки, волнами ходят вожжи, бегу - и рокота мотора не слышу, только бабушка зовет: "Девки, завтракать!" "Один-ноль в мою пользу!", - говорит Марина и останавливает дощечку, чтобы до завтрака хоть раз - другой качнуться. Нас кормят жареной картошкой, которую мы берем вилками прямо со сковороды. Деремся за одну вилку - по преданию, она мамина - теть Ритина, деремся вилками из-за поджарок, и гнутся у вилок зубчики. А потом Марина не допивает какао и бежит к качелям, а я играю, что иду искать маму. Я не застала ее в квартире и поехала в мастерскую. Там был холод, белая пыль нежилых помещений и краска на линолеуме. Я перебрала кисти, и они стучали в моих руках как кости. Я зашла за Дом и зажмурилась от блеска соломы. Лошадь храпела и плевалась в сарае, с огорода тянуло чесноком. Надо мной стояли прямые многоэтажные цветы, не гнущиеся под ветром, а качающиеся всем стеблем, на котором как огромные бабочки сидят глубокие, будто поролоновые малиновые чашки. Я сорвала чашку и надела на торчащий из нее обломок стебля круглый тугой бутон. Получилась девочка - голова и платье. "Звали ее Элегия". Я повела Элегию по березовому плетню вдоль огорода, и белые куры были как корабли в волнах укропа и хвостов морковки. Мы миновали окно, где нам блеснул маяк - тусклый луч на стекле лампы - и приблизились к заколоченному окну спальни. Мы побоялись идти по узенькой тропинке в лесу крапивы, только посмотрели, не видно ли еще кровавых ранок среди колючих веток, - тропинка вела к вишням, и пошли опять мимо сарая. Лошадь, почуяв нас, забормотала и застучала копытом в стену, у самого пола. Мы побежали было на Пасеку, сказать бабушке, что она пить хочет, но к счастью, встретили бабушку с помойным ведром и роем жирных мух на ведре. Мы передали просьбу лошади и решили постоять у выгребной ямы. Яичная скорлупа высовывалась оттуда как снежные вершины. Мы вспомнили, как мама заставляла учить стихи, и Элегия, уже обтрепавшая платье и с обмякшей головой, упала в жижу и превратилась в цветок. Сразу же на него села муха. А Марина уже ко мне бежит, прыгает, и сарафан на ней раздувается, как было всегда платье у Элегии. Полынь на солнце серебристая, и когда ее быстро раздвигаешь, кажется, что и справа и слева кто-то выпархивает, мельтеша крыльями. Желтые споры падают на волосы и в карманы. Через полынь я пробралась на лысый пятачок, где кололи и пилили дрова. Марина полынь обошла и горькие руки не облизывала. Опилки были только старые, грязные, все слиплись Деревянные козлы оказались далеко от пенечка и на него было не залезть. Мы залезли на ржавую бочку, в которой когда-то к нам в Курпинку привозили воду, и стали совать в нее головы. Марина кричала: "Аву!", а я: "Мама!". В бочке золотилась ржавая вода и дурно пахло. Бочка была горячая, мы плевали в нее, и слюна на глазах исчезала. Потом мы наперегонки побежали к корытам. Я первая подбежала к белому, а Марина к зеленому. К моему корыту было дольше бежать. Марина сказала: "Я маленькая, и мое корыто маленькое". В зеленом было темно, и комариные личинки исчезали быстро, а белое было светлое, и по воде бегали молнии от солнца. Мы выловили ночную бабочку, но она успела захлебнуться, и мы ее не спасли. Зато спасли трех мошек и длинненького жука. Он сразу побежал по травинке и улетел, только чуть шевельнув надкрыльями, а мошки обсыхали на подорожнике и ползали, оставляя ниточки воды. Одна улетела, а две ушли в траву. Мы сорвали ромашки и играли ими в русалок, когда пришла бабушка с эмалированной кружкой, а в кружке на донышке были крупинки рассыпавшейся малины. Бабушка поделила и мне дала из кружки, а Марине с пальца, и сказала: "Что вы сидите как сидни. И в воде возитесь - цыпки наведете. Сходили бы в Сад по краям - може малина есть, так и поели бы". Марина стала прыгать, руками хлопать и кричать: "Малинки поедимся!". А я подумала, что из Сада к Москве ближе и машину раньше слышно. Мы взялись за руки, как бабушка велела ходить, и с этой кружкой, соком малиновым измазанной, пошли. Мы по Дороге дошли до Липовой Аллеи и нашли сухую землянику. В Аллее был сумрак, и ветер высоко поворачивал листья, и они шумели. Там не слышно было машины, и я вскрикнула и побежала назад. Я притворилась, что испугалась, но кружку бросила, когда и Марина закричала и побежала. Мы добежали до Сосника и долго возвращались за кружкой, потому что кабаны в Аллее хрюкали еще несколько раз. Потом мы слюнили пальцы и размазывали уже засохший сок по кружке, будто она была полна малиной, и мы съели. Мы бегом отдали кружку бабушке и пошли на Нашу Яблоню. До обеда мы ползали по веткам, а сидеть казалось все неудобнее и неудобнее, и черная кора отваливалась и падала вниз, и висла у меня на футболке. И так мы и не поиграли на Яблоне. На обед были в железных мисочках щи, и я обожглась и хотела поэтому плакать, но передумала, и решила плакать, что мамы нет. Марина положила ложку и ждала, чтобы смеяться. - Заешь, заешь хлебушком скорей, - сказала бабушка, и у меня слеза глаз защекотала, Марина смеяться нарочно начала, а ее бабушка - полотенцем, она - плакать, и Сторож зашел, по голове себя тер от пота кепкой и сказал: "Что за шум, а драки нет?". Я застеснялась его и убежала. Посмотрела - на дороге нет машины, вытерла лицо лопухом и вернулась. Я вернулась к ней в квартиру, и в прихожей еще не рассеялся сигаретный дым. Я крикнула: "Мам!", но ее не было. Марина спросила меня, где я была, и я сказала: "Секрет". А она спросила опять. Я обещала, что скажу, когда пойдем куда-нибудь подальше, чтобы никто не слышал, и мы пошли к Засосниковскому Пруду, за поворот, откуда далеко видна Дорога, и как тени на горизонте - Слонское, а за Слонским - Москва. Мимо Рябины на краю поля мы пробежали, потому что под ней зарыт солдат. И когда бежали, в ушах был холод. Мы Пруд еще не видели за ракитами и осокой, а как бычки укают - слышали. Мы сели на мостки, а ногами до воды не доставали. Казалось, что Пруд весь в голубой проволоке - это летали над ним стрекозы. Они садились на ряску и на ветки, которые плавали, и обмакивали в воду хвосты, и от этого шли бороздки. И катались на лапках водомерки. А мы будем купаться, когда мама приедет. Марина сказала: -Ты обещала, скажи мне секретик, а то я мамке скажу, что ты врешь. - Ну и скажи, я твою мамку не боюсь. - А я теть Рите скажу. - Скажи. - И ее не боишься? - Не боюсь. - А я ей скажу, что ты ее не боишься, она тебе даст, и забоишься. - Просто мне надо было вспомнить одну историю. - Расскажи. - Я тебе секретик сказала? Сказала. - Расскажи, и я тебе расскажу. И я рассказала все про Элегию, она родилась, искала маму и погибла в болоте. - Нет такого имя. - Есть. - Нет. - Я знаю, есть. - Я у мамки спрошу. - Твоя мамка не знает. - Моя мамка все знает. - Марин, теть Вера мало знает - она же деревенская. - И теть Рита деревенская. - Моя мама уже городская, она в институте учится и все знает. - Вот и спроси у нее - нет имя Элегия. - Есть. Я сама видела на мыле написано, и принцесса нарисована. - Так то мыло! Мыло - и все. А ты думала - имя? Мы легли на мостки и, глядя в небо, такое яркое, что глаза щипало, как будто бы нечаянно сползли и намочили ноги. Сандалии стали тяжелые и стали чавкать. Марина сказала: "Надька, нас бабка убьет!". И мы побежали к Дому, и тяжело было бежать, на Дороге пыль ноги облепила по щиколотки, и у меня соскочила сандалия на повороте у Рябины, где солдат, и я крикнула: "Марина, подожди!", чтобы не так бояться, подняла и не обула, и носок съезжал, а Марина крикнула: "Надюшка, тикай!", и я думала: "Солдат", и чтобы мама спасла. Мы пришли в Сосник и сели на дедушкин стол, разулись и носки и сандалии положили на ту скамейку, на которой уже нельзя было сидеть акация колола спину. В столе много дорожек прогрызли короеды, и мы дорожки забивали листиками. Было так жарко, что волосы обжигали, и от яркости у Марины волосы стали синие - мне казалось. Стручки на акациях лопались, и падали скрученные острые половинки, а горошины отскакивали и было не найти. На сосне, под которой стол, дедушка сделал скворечник. Но мы не видели скворцов, а дятлов видели. Я однажды видела, а Марина нет, как один сел на крышу скворечника, лапами перебирал и встал хвостом вверх, и в скворечник заглянул. Мы сидели, а Сторож на пасеке стал звонить железкой в ковшик, и бабушка выбежала в халате и в сетке и крикнула: "Хоронитеся, рой!", и взвизгнула, потому что ее пчела кусала. И мы испугались и побежали в Дом, а сандалии забыли, а Сторож все звонил, чтобы рой сел. Бабушка взяла гнилушек на печке, растапливать дымарь, и убежала. А мы закрылись в комнате и прыгали на дедушкиной кровати. И рисунки на печке прыгали - это мама в прошлом году обводила наши тени, и места уже больше не было. Рой ушел в Сад, и мы одни были и кошку заперли в печку. Она там сразу легла спать, а потом бабушка догадалась, потому что кошка была в золе. Мы ее наказали, потому что она в прошлом году нас напугала - взяла на кухне из ведра кишки теленка, а они оказались длинные, и она развернула их на полу по всей кухне. Мама нам сказала: "Позовите бабушку", мы пошли и думали, что кошка бабушку съела. После ужина мы надели колготки и ботинки, а сандалии бабушка забрала домой. Сторож вынес стул на улицу и поставил его возле лавочки под окном, в то место, где уже были следы от ножек, попробовал покачать, и стул не качался. Тогда Бабушка и Сторож сели на лавочку и на стуле стали играть в карты. А я стала просить дать нам картинки, потому что не верила, что они нужны, и все смеялись, и Марина, потому что она знала, как все карты называются, а я нет. И бабушка посадила меня на колени и говорила, какую карту класть, и давала мне держать. А Марина смотрела карты и говорила бабушке на ушко, какие у Сторожа, а Сторожу - какие у бабушки. И Сторож ей сказал найти ветку и махать от комаров. Мне уже надоело сидеть на коленях у бабушки, и я сказала, что тоже буду махать. Бабушка меня поставила, и мы пошли за ветками в Аллею, там ветер все шумел, и мы сразу с краю нашли сломанные ветки липы. Они были большие, и мы тащили их по траве, и засохшие листья цеплялись за траву и за репьи. Бабушка и Сторож смеялись, и Сторож сказал: "Целое дерево притаранили", и отломил нам веточки махать, а на пальце у него было кольцо, а под кольцо забилась земля. У Бабушки тоже было кольцо, но она его сняла и положила в сундук, а у Сторожа не снималось. Мы махали, а мамы не было, и все темнело, и желтые карты становились все белее, и было уже и так холодно, и от веток. Тогда бабушка сказала, что уже в глазах двоится, и пошли в Дом. И бабушка принесла в спальню ведро, чтобы мы уже на улицу ни за чем не ходили. Я раздевалась и думала: "Сейчас лягу, поплачу, а с утра пойду на Дорогу ждать". А утром я забыла ждать. В комнате на столе лежали деньги и записка: "Я знаю, что ты заедешь. Спасибо! Закрой на два замка, я буду не скоро." Я закрыла на два замка и ушла. Мама приезжала и привозила подарки - все мне и Марине одинаковое, новое, с чужим запахом Москвы и магазинов. То, что привозила мама, Марина и бабушка называли "гостинчиками". Маму привозил брат, дядя Василий, он кидал Марину под потолок, а меня мама не давала, и катал нас в кабине КАМАЗа, где было грубо и уютно, и Марина сигналила, а теленок в Соснике трубил в ответ. Мама привозила косметику, чемодан пропахшей духами одежды, мольберт и краски. По утрам мы просыпались от нежных и едких запахов и видели маму за столом, потому что дверная занавеска была уже отдернута. Мамино лицо светилось от не успевшего впитаться крема, и зеркало в ее руках тоже светилось. Мама писала акварелью пейзажи и каждый палец вытирала платком. Она развешивала пейзажи по стенам, и на листах ватмана видны были подтеки. Мамин приезд означал: скоро она увезет меня в Москву. Она водила нас гулять далеко. Мама клала в корзину складной нож, фляжку, завернутые в газету хлеб и вкрутую сваренные яйца и крупную как бисер соль в спичечном коробке. Мы звали Тузика и шли в Сурковский лог. Мы долго шли по темному лесу, хныкали, то и дело снимали паутинки с лица, мама обирала с нас колючие липучки и репьи. Мы садились на все склизкие трухлявые бревна и просили есть и пить. Но наконец лес светлел - берез становилось все больше, мы шли по истлевшим веткам, и они как мел крошились под нашими ногами. Оказывалось, что мы на горе, и чтобы не бежать, приходилось хвататься за мягко мерцающие стволы. Ветер трепал на березах тонкую зашелушившуюся кожицу, которая легко сдирается, и в воздухе стояло плескание крыльев тончайших. Желанно и неожиданно расступались березы, и мы видели Лог. Это была зеленая ладонь - от пяти холмов уходили в леса и совхозные сады пять дорог, как пять пальцев, три ручья линиями жизни, ума и сердца истекали из одного родника, скрытого в заболоченной ложбине. Пастух гнал стадо по линии судьбы, и мы видели, как медовые коровы покачиваются на тонких ногах. Мы сбегали в Лог как бы с запястья, и мама сходила следом, трогая березы и качая корзинкой. То тенью было покрыто ее лицо, то, будто тень уносил ветер, светом невозможным сияло, и меркли березы. Когда мы спускались в Лог, оказывалось, что стадо далеко, а сверху виделось, что рядом, и едва слышались коровьи мыки как стоны и хлопанье кнута. Мы шли к роднику по линии жизни. Вода текла прямо по траве, и травинки извивались в ней как живые, ползли на месте, всхлипывали под ногой и приподнимались, уничтожая след. Тузик бежал по ручью, опустив в него язык, и язык плыл по траве. Мама раздвигала острую осоку, и под вымытыми из земли корнями лозины, меж двух камней мы видели глинистое донце, покрытое серой дрожащей водой. Рыжий и крупный как труха песок возле родника был изрыт разными следами - мама показывала нам следы лисы и кабана. Древесный сор - веточки, частицы коры и отжившие листья падали на родник и, повращавшись в нем, выплывали в устье одного из ручьев; задерживались там и бились, зацепившись на порогах, образованных корнями, и тихо отходили, и уходили по масляной траве, по мягкой воде.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|