Жизнь Клима Самгина (Часть 1)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / Жизнь Клима Самгина (Часть 1) - Чтение
(стр. 6)
Автор:
|
Горький Максим |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(993 Кб)
- Скачать в формате fb2
(410 Кб)
- Скачать в формате doc
(425 Кб)
- Скачать в формате txt
(406 Кб)
- Скачать в формате html
(412 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
- Стихов не пишешь? - Я? - удивился Клим. - Нет. А ты? - Начал. Выходят скверно. И как-то сразу, обиженно, грубо и бесстыдно он стал рассказывать: - Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечения что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть. Он бросил недокуренную папиросу, она воткнулась в снег свечой, огнем вверх, украшая холодную прозрачность воздуха кудрявой струйкой голубого дыма. Макаров смотрел на нее и говорил вполголоса: - Глупо, как два учителя. А главное, обидно, потому что - неодолимо. Ты еще не испытал этого? Скоро испытаешь. Он встал, раздавил подошвой папиросу и продолжал стоя, разглядывая прищуренными глазами красно сверкавший крест на церкви: - Дронов где-то вычитал, что тут действует "дух породы", что "так хочет Венера". Черт их возьми, породу и Венеру, какое мне дело до них? Я не желаю чувствовать себя кобелем, у меня от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело! Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о том, как разыграется его первый роман, и уже знал, что героиня романа - Лидия. Макаров посвистел, сунул руки в карманы пальто, зябко поежился. - Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю, то есть она мне не нравится, а все-таки я себя чувствую зависимым от нее. Ты знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но... "Не все", - мысленно закончил Клим, вспомнив, как неприязненно относилась к Макарову Лидия Варавка. - Идем, холодно, - сказал Макаров и угрюмо спросил: - Ты что молчишь? - Что я могу сказать? - Клим пожал плечами. - Банальность: неизбежное - неизбежно. Несколько минут шли молча, поскрипывая снегом. - Зачем так рано это начинается? Тут, брат, есть какое-то издевательство... - тихо и раздумчиво сказал Макаров. Клим откликнулся не сразу: - Шопенгауэр, вероятно, прав. - А может быть, прав Толстой: отвернись от всего и гляди в угол. Но если отвернешься от лучшего в себе, а? Клим Самгин промолчал, ему все приятнее было слушать печальные речи товарища. Он даже пожалел, когда Макаров вдруг простился с ним и, оглянувшись, шагнул на двор трактира. - Поиграю на биллиарде, - сказал он, сердито хлопнув калиткой. Истекшие годы не внесли в жизнь Клима событий, особенно глубоко волновавших его. Все совершалось очень просто. Постепенно и вполне естественно исчезали, один за другим, люди. Отец все чаще уезжал куда-то, он как-то умалялся, таял и наконец совсем исчез. Перед этим он стал говорить меньше, менее уверенно, даже как будто затрудняясь в выборе слов; начал отращивать бороду, усы, но рыжеватые волосы на лице его росли горизонтально, и, когда верхняя губа стала похожа на зубную щетку, отец сконфузился, сбрил волосы, и Клим увидал, что лицо отцово жалостно обмякло, постарело. Варавка говорил с ним словами понукающими. - Н-ну-с, Иван Акимыч, так как же, а? Продали лесопилку? Уши отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню матери, и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием матери: - Прошу тебя, - пожалуйста, без драматических монологов. - Ну, милый Клим, - сказал он громко и храбро, хотя губы у него дрожали, а опухшие, красные глаза мигали ослепленно. - Дела заставляют меня уехать надолго. Я буду жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже со мной. Ну, прощай. Обняв Клима, он поцеловал его в лоб, в щеки, похлопал по спине и добавил: - Дедушка тоже с нами. Да. Прощай. У... уважай мать, она достойна... Не сказав, чего именно достойна мать, он взмахнул рукою и почесал подбородок. Климу показалось, что он хотел ладонью прикрыть пухлый рот свой. Когда дедушка, отец и брат, простившийся с Климом грубо и враждебно, уехали, дом не опустел от этого, но через несколько дней Клим вспомнил неверующие слова, сказанные на реке, когда тонул Борис Варавка: "Да - был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?" Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда красные, цепкие руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь как неприятное сновидение. Но в словах скептического человека было что-то назойливое, как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой: "Может, мальчика-то и не было?" Клим любил такие поговорки, смутно чувствуя их скользкую двусмысленность и замечая, что именно они охотно принимаются за мудрость. Ночами, в постели, перед тем как заснуть, вспоминая все, что слышал за день, он отсевал непонятное и неяркое, как шелуху, бережно сохраняя в памяти наиболее крупные зерна разных мудростей, чтоб, при случае, воспользоваться ими и еще раз подкрепить репутацию юноши вдумчивого. Он умел сказать чужое так осторожно, мимоходом и в то же время небрежно, как будто сказанное им являлось лишь ничтожной частицей сокровищ его ума. И были удачные минуты успеха, вспоминая которые, он сам любовался собою с таким же удивлением, с каким люди любовались им. Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил: - В мать пошла. Та тоже мастерица была выдумывать. Выдумает и - верит. Глагол - выдумывать, слово - выдумка отец Лидии произносил чаще, чем все другие знакомые, и это слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, - случае, возбудившем у него очень сложное чувство к этой девочке. Летом, на другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то другую, в Петербург. И вот, за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него жить и не хочет, чтоб он учился в другом городе. - Он должен жить и учиться здесь, - сказала она, пристукнув по столу маленьким, но крепким кулачком. - А когда мне будет пятнадцать лет и шесть месяцев, мы обвенчаемся. - Это - чепуха, Лидка, - строго сказал отец. - Я запрещаю... Не пожелав узнать, что он запрещает, Лидия встала из-за стола и ушла, раньше чем Варавка успел остановить efc В дверях, схватись за косяк, она сказала: - Это дело божие... - Какая экзальтированная девочка, - заметила мать, одобрительно глядя на Клима, - он смеялся. Засмеялся и Варавка. Но раньше чем они успели кончить завтрак, явился Игорь Туробоев, бледный, с синевой под глазами, корректно расшаркался пред матерью Клима, поцеловал ей руку и, остановясь пред Варавкой, очень звонко объявил, что он любит Лиду, не может ехать в Петербург и просит Варавку... Не дослушав его речь, Варавка захохотал, раскачивая свое огромное тело, скрипя стулом. Вера Петровна снисходительно улыбалась, Клим смотрел на Игоря с неприятным удивлением, а Игорь стоял неподвижно, но казалось, что он все вытягивается, растет. Подождав, когда Варавка прохохотался, он все так же звонко сказал: - И прошу вас сказать моему папа, что, если этого не будет, я убью себя. Прошу вас верить. Папа не верит. Несколько секунд мужчина и женщина молчали, переглядываясь, потом мать указала Климу глазами на дверь; Клим ушел к себе смущенный, не понимая, как отнестись к этой сцене. Из окна своей комнаты он видел: Варавка, ожесточенно встряхивая бородою, увел Игоря за руку на улицу, затем вернулся вместе с маленьким, сухоньким отцом Игоря, лысым, в серой тужурке и серых брюках с красными лампасами. Они долго ходили по дорожке сада, седые усы Туробоева непрерывно дрожали, он говорил что-то хриплым, сорванным голосом, Варавка глухо мычал, часто отирая платком красное лицо, и кивал головою. Пришла мать и строго приказала Климу: - Тебе пора на урок, к Томилину. Ты, конечно, не станешь рассказывать ему об этих глупостям Когда Клим возвратился с урока и хотел пройти к Лидии, ему сказали, что это нельзя, Лидия заперта в своей комнате. Было необыкновенно скучно и напряженно тихо в доме, но Климу казалось, что сейчас что-то упадет со страшным грохотом. Ничего не упало. Мать и Варавка куда-то ушли, а Клим вышел в сад и стал смотреть в окно комнаты Лидии. Девочка не появлялась в окне, мелькала только растрепанная голова Тани Куликовой. Клим сел на скамью и долго сидел, ни о чем не думая, видя пред собою только лица Игоря и Варавки, желая, чтоб Игоря хорошенько высекли, а Лидию... Он долго соображал, как нужно наказать ее, и не нашел для девочки наказания, которое не было бы обидно и ему. Мать и Варавка возвратились поздно, когда он уже спал. Его разбудил смех и шум, поднятый ими в столовой, смеялись они, точно пьяные. Варавка все пробовал петь, а мать кричала: - Да не так! Не так же!.. Потом они перешли в гостиную, мать заиграла что-то веселое, но вдруг музыка оборвалась. Клим задремал и был разбужен тяжелой беготней наверху, а затем раздались крики: - Что за дьявольская комедия! Лидии - нет. Татьяна дрыхнет, а Лидии нет! Вера, ты понимаешь? Клим вскочил с постели, быстро оделся и выбежал в столовую, но в ней было темно, лампа горела только в спальне матери. Варавка стоял в двери, держась за косяки, точно распятый, он был в халате и в туфлях на голые ноги, мать торопливо куталась в капот. Климу велели разбудить Дронова и искать Лидию в саду, на дворе, где уже виновато и негромко покрикивала Таня Куликова: - Лида? Ну, что за глупости! Лидуша? Клим чувствовал себя невыразимо странно, на этот раз ему казалось, что он участвует в выдумке, которая несравненно интереснее всего, что он знал, интереснее и страшней. И ночь была странная, рыскал жаркий ветер, встряхивая деревья, душил все запахи сухой, теплой пылью, по небу ползли облака, каждую минуту угашая луну, все колебалось, обнаруживая жуткую неустойчивость, внушая тревогу. Сонный и сердитый, ходил на кривых ногах Дронов, спотыкался, позевывал, плевал; был он в полосатых тиковых подштанниках и темной рубахе, фигура его исчезала на фоне кустов, а голова плавала в воздухе, точно пузырь. - Наверное, она к Туробоевым в сад убежала, - предположил Дронов. Да, она была там, сидела на спинке чугунной садовой скамьи, под навесом кустов. Измятая темнотой тонкая фигурка девочки бесформенно сжалась, и было в ней нечто отдаленно напоминавшее большую белую птицу. - Лида! - вскрикнул Клим. - Что ты орешь, как полицейский, - сказал Дронов вполголоса и, грубо оттолкнув Клима плечом, предложил Лиде: - Что ж тут сидеть, идемте домой. Клима возмутила грубость Дронова, удивил его ласковый голос и обращение к Лидии на вы, точно ко взрослой. - Его побили, да? - спросила девочка, не шевелясь, не принимая протянутой руки Дронова. Слова ее звучали разбито, так говорят девочки после того, как наплачутся. - Я упала, как слепая, когда лезла через забор, - сказала она, всхлипнув. - Как дура. Я не могу идти... Клим и Дронов сняли ее, поставили на землю, но она, охнув, повалилась, точно кукла, мальчики едва успели поддержать ее. Когда они повели ее домой, Лидия рассказала, что упала она не перелезая через забор, а пытаясь влезть по водосточной трубе в окно комнаты Игоря. - Я хотела знать, что он делает... - Спит, - сказал Дронов. Лидия подняла руку ко рту и, высасывая кровь из-под сломанных ногтей, замолчала. На дворе Варавка в халате и татарской тюбетейке зарычал на дочь: - Ты что же это делаешь? Но вдруг испуганно схватил ее на руки, поднял: - Что с тобой? Тогда девочка голосом, звук которого Клим долго не мог забыть, сказала: - Ах, папа, ты ничего не понимаешь! Ты не можешь... ты не любил маму! - Шш! С ума сошла, - зашипел Варавка и убежал с нею в дом, потеряв сафьяновую туфлю. - Разыгралась коза, - тихонько сказал Дронов, усмехаясь. - Ну, что же, пойду спать... Но не ушел, а, присев на ступень кухонного крыльца, почесывая плечо, пробормотал: - Придумала игру... Клим шагал по двору, углубленно размышляя: неужели все это только игра и выдумка? Из открытого окна во втором этаже долетали ворчливые голоса Варавки, матери; с лестницы быстро скатилась Таня Куликова. - Не запирайте ворот, я за доктором, - сказала она, выбегая на улицу. Дронов бормотал сердито и насмешливо: - Меня Ржига заставил Илиаду и Одиссею прочитать. Вот - чепуха! Ахиллесы, Патроклы - болваны. Скука! Одиссея лучше, там Одиссей без драки всех надул. Жулик, хоть для сего дня. - Клим - спать! - строго крикнула Вера Петровна из окна. - Дронов, разбуди дворника и тоже - спать. Через несколько дней этот роман стал известен в городе, гимназисты спрашивали Клима: - Какая она? Клим отвечал сдержанно, ему не хотелось рассказывать, но Дронов оживленно болтал: - Некрасивая, потому и влюбилась, красивая - не влюбится, шалишь! Клим слушал его болтовню с досадой, но ожидая, что Дронов, может быть, скажет что-то, что разрешит недоумение, очень смущавшее Клима. - Я говорю ей: ты еще девчонка, - рассказывал Дронов мальчикам. - И ему тоже говорю... Ну, ему, конечно, интересно; всякому интересно, когда в него влюбляются. Досадно было слышать, как Дронов лжет, но, видя, что эта ложь делает Лидию героиней гимназистов, Самгин не мешал Ивану. Мальчики слушали серьезно, и глаза некоторых смотрели с той странной печалью, которая была уже знакома Климу по фарфоровым глазам Томилина. Лидия вывихнула ногу и одиннадцать дней лежала в постели. Левая рука ее тоже была забинтована. Перед отъездом Игоря толстая, задыхающаяся Туробоева, страшно выкатив глаза, привела его проститься с Лидией, влюбленные, обнявшись, плакали, заплакала и мать Игоря. - Это смешно, а - хорошо, - говорила она, осторожно вытирая платком выпученные глаза. - Хорошо, потому что не современно. Варавка угрюмо промычал какое-то тяжелое и незнакомое слово. Детей успокоили, сказав им: да, они жених и невеста, это решено; они обвенчаются, когда вырастут, а до той поры им разрешают писать письма друг другу. Клим скоро убедился, что их обманули. Лидия писала Игорю каждый день и, отдавая письма матери Игоря, нетерпеливо ждала ответов. Но Клим подметил, что письма Лидии попадают в руки Варавки, он читает их его матери и они оба смеются. Лидия стала бесноваться, тогда ей сказали, что Игорь отдан в такое строгое училище, где начальство не позволяет мальчикам переписываться даже с их родственниками. - Это - как монастырь, - лгал он, а Климу хотелось крикнуть Лидии: "Твои письма в кармане у него". Но Клим видел, что Лида, слушая рассказы отца поджав губы, не верит им. Она треплет платок или конец своего гимназического передника, смотрит в пол или в сторону, как бы стыдясь взглянуть в широкое, туго налитое кровью бородатое лицо. Клим все-таки сказал; - Ты знаешь, что они тебя обманывают? - Молчи! - крикнула Лидия, топнув ногою. - Это не твое дело, не тебя обманывают. И папа не обманывает, а потому что боится... Покраснев, сердитая, она убежала. В гимназии она считалась одной из первых озорниц, а училась небрежно. Как брат ее, она вносила в игры много оживления и, как это знал Клим по жалобам на нее, много чего-то капризного, испытующего и даже злого. Стала еще более богомольна, усердно посещала церковные службы, а в минуты задумчивости ее черные глаза смотрели на все таким пронзающим взглядом, что Клим робел пред нею. К нему она относилась почти так же пренебрежительно и насмешливо, как ко всем другим мальчикам, и уже не она Климу, а он ей предлагал: - Хочешь - пойдем, поговорим? Она редко и не очень охотно соглашалась на это и уже не рассказывала Климу о боге, кошках, о подругах, а задумчиво слушала его рассказы о гимназии, суждения об учителях и мальчиках, о прочитанных им книгах. Когда Клим объявил ей новость, что он не верит в бога, она сказала небрежно: - Это - глупость. У нас в классе тоже есть девочка, которая говорит, что не верит, но это потому, что она горбатая. За три года Игорь Туробоев ни разу не приезжал на каникулы. Лидия молчала о нем. А когда Клим попробовал заговорить с нею о неверном возлюбленном, она холодно заметила: - О любви можно говорить только с одним человеком... К пятнадцати годам Лидия вытянулась, оставаясь все такой же тоненькой и легкой, пружинно подскакивающей на ходу. Она стала угловатой, на плечах и бедрах ее высунулись кости, и хотя уже резко обозначились груди, но они были острые, как локти, и неприятно кололи глаза Клима; заострился нос, потемнели густые и строгие брови, а вспухшие губы стали волнующе яркими. Лицо ее было хорошо знакомо Климу, тем более тревожно удивлялся он, когда видел, что сквозь заученные им черты этого лица таинственно проступает другое, чужое ему. Порою оно было так ясно видимо, что Клим готов был спросить девушку: "Это вы?" Иногда он спрашивал: - Что с тобою? - Ничего, - отвечала она с легким удивлением. - А что? - У вас изменилось лицо. - Да? Как же? На этот вопрос он не умел ответить. Иногда он говорил ей вы, не замечая этого, она тоже не замечала. Его особенно смущал взгляд глаз ее скрытого лица, именно он превращал ее в чужую. Взгляд этот, острый и зоркий, чего-то ожидал, искал, даже требовал и вдруг, становясь пренебрежительным, холодно отталкивал. Было странно, что она разогнала всех своих кошек и что вообще в ее отношении к животным явилась какая-то болезненная брезгливость. Слыша ржанье лошади, она вздрагивала и морщилась, туго кутая грудь шалью; собаки вызывали у нее отвращение; даже петухи, голуби были явно неприятны ей. И мысли у нее стали так же резко очерчены, угловаты, как ее тело. - Учиться - скучно, - говорила она. - И зачем значь то, чего я сама не могу сделать или чего никогда не увижу? Однажды она сказала Климу: - Ты много знаешь. Должно быть, это очень неудобно. Таня Куликова, домоправительница Варавки, благожелательно и покорно улыбаясь всему на свете, говорила о Лидии, как мать Клима о своих пышных волосах: - Мучение мое. Но говорила без досады, а ласково и любовно. На висках у нее появились седые волосы, на измятом лице - улыбка человека, который понимает, что он родился неудачно, не вовремя, никому не интересен и очень виноват во всем этом. Во флигеле поселился веселый писатель Нестор Николаевич Катин с женою, сестрой и лопоухой собакой, которую он назвал Мечта. Настоящая фамилия писателя была Пимов, но он избрал псевдоним, шутливо объясняя это так: - Ведь у нас не произносят: Нестор, а - Нестер, и мне пришлось бы подписывать рассказы Нестерпимов. Убийственно. К тому же теперь в моде производить псевдонимы по именам жен: Верин, Валин, Сашин, Машин... Был он мохнатенький, носил курчавую бородку, шея его была расшита колечками темных волос, и даже на кистях рук, на сгибах пальцев росли кустики темной шерсти. Живой, очень подвижной, даже несколько суетливый человек и неустанный говорун, он напоминал Климу отца. На его волосатом лице маленькие глазки блестели оживленно, а Клим все-таки почему-то подозревал, что человек этот хочет казаться веселее, чем он есть. Говоря, он склонял голову свою к левому плечу, как бы прислушиваясь к словам своим, и раковина уха его тихонько вздрагивала. Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов и полей, о патриархальности деревенской жизни, о выносливости баб и уме мужиков, о душе народа, простой и мудрой, и о том, как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: паморха, мурцовка, мороки, сугрев, и он не без гордости заявлял: - Я народную речь знаю лучше Глеба Успенского, он путает деревенское с мещанским, а меня на этом не поймаешь, нет! Нестор Катин носил косоворотку, подпоясанную узеньким ремнем, брюки заправлял за сапоги, волосы стриг в кружок "а 1а мужик"; он был похож на мастерового, который хорошо зарабатывает и любит жить весело. Почти каждый вечер к нему приходили серьезные, задумчивые люди. Климу казалось, что все они очень горды и чем-то обижены. Пили чай, водку, закусывая огурцами, колбасой и маринованными грибами, писатель как-то странно скручивался, развертывался, бегал по комнате и говорил: - Да, да, Степа, литература откололась от жизни, изменяет народу; теперь пишут красивенькие пустячки для забавы сытых; чутье на правду потеряно... Степа, человек широкоплечий, серобородый, голубоглазый, всегда сидел в стороне от людей, меланхолически размешивал ложкой чай в стакане и, согласно помавая головой, молчал час, два. А затем вдруг, размеренно, тусклым голосом он говорил о запросах народной души, обязанностях интеллигенции и особенно много об измене детей священным заветам отцов. Клим заметил, что знаток обязанностей интеллигенции никогда не ест хлебного мякиша, а только корки, не любит табачного дыма, а водку пьет, не скрывая отвращения к ней и как бы только по обязанности. - Ты прав, Нестор, забывают, что народ есть субстанция, то есть первопричина, а теперь выдвигают учение о классах, немецкое учение, гм... Макаров находил, что в этом человеке есть что-то напоминающее кормилицу, он так часто говорил это, что и Климу стало казаться - да, Степа, несмотря на его бороду, имеет какое-то сходство с грудастой бабой, обязанной молоком своим кормить чужих детей, По воскресеньям у Катина собиралась молодежь, и тогда серьезные разговоры о народе заменялись пением, танцами. Рябой семинарист Сабуров, медленно разводя руками в прокуренном воздухе, как будто стоя плыл и приятным баритоном убедительно советовал: - "Выдь на Во-о-лгу..." - "Чей стон", - не очень стройно подхватывал хор. Взрослые пели торжественно, покаянно, резкий тенорок писателя звучал едко, в медленной песне было нечто церковное, панихидное. Почти всегда после пения шумно танцевали кадриль, и больше всех шумел писатель, одновременно изображая и оркестр и дирижера. Притопывая коротенькими, толстыми ногами, он искусно играл на небольшой, дешевой гармонии и ухарски командовал: - Кавалеры наскрозь дам. Бросай свою, хватай чужую! Это всех смешило, а писатель, распаляясь еще более, пел под гармонику и в ритм кадрили: Прибежали в избу дети, Второпях зовут отца: "Тятя, тятя, наши сети Притащили мертвеца!" Варавка сердито назвал это веселье: - Рыбьи пляски. Климу казалось, что писатель веселится с великим напряжением и даже отчаянно; он подпрыгивал, содрогался и потел. Изображая удалого человека, выкрикивая не свои слова, он честно старался рассмешить танцующих и, когда достигал этого, облегченно ухал: - Ух! Затем снова начинал смешить нелепыми словами, комическими прыжками и подмигивал жене своей, которая самозабвенно, с полусонной улыбкой на кукольном лице, выполняла фигуры кадрили. - Эх ты, мягкая! - кричал ей муж. Жена, кругленькая, розовая и беременная, была неистощимо ласкова со всеми. Маленьким, но милым голосом она, вместе с сестрой своей, пела украинские песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом, жила прикрыв глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее: - Это - да! - Или: - В это трудно поверить. Она редко произносила что-нибудь иное, кроме этих двух фраз. Клим чувствовал себя не плохо у забавных и новых для него людей, в комнате, оклеенной веселенькими, светлыми обоями. Все вокруг было неряшливо, как у Варавки, но простодушно. Изредка являлся Томилин, он проходил по двору медленно, торжественным шагом, не глядя в окна Самгиных; войдя к писателю, молча жал руки людей и садился в угол у печки, наклонив голову, прислушиваясь к спорам, песням. Торопливо вбегала Таня Куликова, ее незначительное, с трудом запоминаемое лицо при виде Томилина темнело, как темнеют от старости, фаянсовые тарелки. - Как живете? - спрашивала она. - Ничего, - отвечал Томилин тихо и будто с досадой. Раза два-три приходил сам Варавка, посмотрел, послушал, а дома сказал Климу и дочери, отмахнувшись рукой: - Обычная русская квасоварня. Балаган, в котором показывают фокусы, вышедшие из моды. Клим подумал, что это сказано метко, и с той поры ему показалось, что во флигель выметено из дома все то, о чем шумели в доме лет десять тому назад. Но все-таки он понимал, что бывать у писателя ему полезно, хотя иногда и скучно. Было несколько похоже на гимназию, с той однако разницей, что учителя не раздражались, не кричали на учеников, но преподавали истину с несомненной и горячей верой в ее силу. Вера эта звучала почти в каждом слове, и, хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и еще нечто, не совсем ясное, но в чем он нуждался; он оценивал это как знание людей. Макаров сосредоточенно пил водку, закусывал хрустящими солеными огурцами и порою шептал в ухо Клима нечто сердитое: - Заветы отцов! Мой отец завещал мне: учись хорошенько, негодяй, а то выгоню, босяком будешь. Ну вот, я - учусь. Только не думаю, что здесь чему-то научишься. За молодежью ухаживали, но это ее стесняло; Макаров, Люба Сомова, даже Клим сидели молча, подавленно, а Люба однажды заметила, вздохнув: - Они так говорят, как будто сильный дождь, я иду под зонтиком и не слышу, о чем думаю. Только Иван Дронов требовательно и как-то излишне визгливо ставил вопросы об интеллигенции, о значении личности в процессе истории. Знатоком этих вопросов был человек, похожий на кормилицу; из всех друзей писателя он казался Климу наиболее глубоко обиженным. Прежде чем ответить на вопрос, человек этот осматривал всех в комнате светлыми глазами, осторожно крякал, затем, наклонясь вперед, вытягивал шею, показывая за левым ухом своим лысую, костяную шишку размером в небольшую картофелину. - Это вопрос глубочайшего, общечеловеческого значения, - начинал он высоким, но несколько усталым и тусклым голосом; писатель Катин, предупреждающе подняв руку и брови, тоже осматривал присутствующих взглядом, который красноречиво командовал: "Смирно! Внимание!" - Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, - я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь - тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, - не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал. Слова каторга, пытки, виселицы он употреблял так часто и просто, точно это были обыкновенные, ходовые словечки; Клим привык слышать их, не чувствуя страшного содержания этих слов. Макаров, все более скептически поглядывая на всех, шептал: - Говорит так, как будто все это было за триста лет до нас. Скисло молоко у Кормилицы. Из угла пристально, белыми глазами на .Кормилицу смотрел Томилин и негромко, изредка спрашивал: - Вы обвиняете Маркса в том, что он вычеркнул личность из истории, но разве не то же самое сделал в "Войне и мире" Лев Толстой, которого считают анархистом? Томилина не любили и здесь. Ему отвечали скупо, небрежно. Клим находил, что рыжему учителю нравится это и что он нарочно раздражает всех. Однажды писатель Катин, разругав статью в каком-то журнале, бросил журнал на подоконник, но книга упала на пол; Томилин сказал: - А вот икону вы, неверующий, все-таки не швырнули бы так, а ведь в книге больше души, чем в иконе. - Души? - смущенно я сердито переспросил писатель и неловко, но сердитее прибавил: - При чем здесь душа? Это статья публицистическая, основанная на данных статистики. Душа! Писатель был страстным охотником и любил восхищаться природой. Жмурясь, улыбаясь, подчеркивая слова множеством мелких жестов, он рассказывал о целомудренных березках, о задумчивой тишине лесных оврагов, о скромных цветах полей и звонком пении птиц, рассказывал так, как будто он первый увидал и услышал все это. Двигая в воздухе ладонями, как рыба плавниками, он умилялся: - И всюду непобедимая жизнь, все стремится вверх, в небо, нарушая закон тяготения к земле. Томилин спросил, потирая руки: - Как же это вы, заявляя столь красноречиво о своей любви к живому, убиваете зайцев и птиц только ради удовольствия убивать? Как это совмещается? Писатель повернулся боком к нему и сказал ворчливо: - Тургенев и Некрасов тоже охотились. И Лев Толстой в молодости и вообще - многие. Вы толстовец, что ли? Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память. Судорожно размахивая руками, краснея до плеч, писатель рассказывал русскую историю, изображая ее как тяжелую и бесконечную цепь смешных, подлых и глупых анекдотов. Над смешным и глупым он сам же первый и смеялся, а говоря о подлых жестокостях власти, прижимал ко груди своей кулак и вертел им против сердца. Всегда было неловко видеть, что после пламенной речи своей он выпивал рюмку водки, закусывая корочкой хлеба, густо намазанной горчицей.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|