- Ты - послушай: шляться мне надоело...
- Ступай домой.
Помолчав, женщина ответила очень тихо:
- Нету у меня дома, и родни нет...
- Врешь, поди, - повторил парень.
- Ей-богу! Забудь меня богородица, коли вру... Мне кажется, что в этих словах ее звучат слезы, мне - нестерпимо тяжело и тошно, хочется встать и вышвырнуть парня из хаты пинками, а потом долго говорить этой женщине какие-то сердечные слова. На руки бы взять ее, как покинутого ребенка... А у них снова началась возня.
- Н-ну, не ломайся, - мычит парень.
- Нет, не надо... силом не дамся...
И вдруг она вскрикнула болезненно и удивленно:
- Ой... за что? За что же?
Я вскочил и тоже закричал, чувствуя, что зверею.
Стало тихо, кто-то осторожно пополз по полу, задел изломанную дверь, висевшую на одной петле. - Это не я, - заворчал парень, - это вон паскуда пристает ко мне. Жулики здесь все, покою нет...
В стороне от него обиженно вздохнули.
- Дурак ты, дурак...
- Молчи... распутница!
Дождь перестал, в окно вливалась духота, тишина сделалась еще плотнее, тяжело давила грудь и, точно паутина, оклеивала лицо, глаза. Я вышел на двор - на нем было как в погребе летом, когда лед уже растаял и черная яма полна теплой, густой сыростью.
Где-то близко дышала, всхлипывая, женщина, я прислушался и подошел к ней: она сидела в углу двора, спрятав голову в ладонях, и качалась, словно кланяясь мне.
Сердясь на нее за что-то, я долго стоял перед нею, не зная, что сказать, потом спросил:
- Ты - сумасшедшая, что ли?
- Отстань, - не сразу отозвалась она.
- Слышал я твои речи к нему...
- Ну - так что? Тебе какое дело? Брат мне ты али кто?
Говорила она точно сквозь сон и не сердясь. Мутные пятна стены, точно безглазые лица, наблюдали за нами, а рядом тяжко дышал вол.
Я сел рядом с женщиной.
- Эдак ты очень скоро сломишь себе голову... Не ответила.
- Мешаю я тебе?
- Нет, ничего. Сиди, - сказала она, опустив руки и присматриваясь ко мне.
- Ты - откуда? - Нижегородский.
- Далё-око...
- Люб тебе парень этот?
Не сразу и как бы считая слова, сказала:
- Ничего. Здоровый такой... да вот - потерянный. Глупый еще, видно. А - жалко, хороший мужик был бы на хорошем месте.
Церковный колокол ударил дважды - она дважды перекрестилась, не прерывая речи.
- Жалко глядеть, когда молодое зря пропадает, жалко силушки, кабы можно - взяла бы всех и поставила на хорошие места.
- А себя - не жаль?
- Как - не жаль? И себя тоже...
- Что ж ты стелешься пред эдаким болваном?
- Я бы его выправила. Думаешь - нет? Не знаешь ты меня...
Она глубоко вздохнула.
- Он прибил тебя, что ли?
- Нет. Ты его не тронь уж...
- А крикнула?
Неожиданно прислонясь ко мне плечом, она тихонько созналась:
- В грудь он меня ударил... он бы одолел меня... А я не хочу, не могу я так, без сердца, словно кошка... Экие вы все какие... несуразные...
Беседа оборвалась. В дверях хаты встал кто-то и тихонько свистнул, точно собаку позвал.
- Это он, - прошептала женщина.
- Уйти, что ли?
Она схватила меня за колено, торопливо сказав:
- Нет, не надо, не надо.
И вдруг подавленно застонала:
- Го-осподи - жалко всех... всю-то жизнь жалко, всю наскрозь, всех людей... Господи-батюшко...
Плечи ее тряслись, она плакала и шептала, жалобно всхлипывая.
- Вот ночью... как вспомнишь всё, что видела, всех людей, - тошно, тошно... закричала бы на всю землю... а - что? Не знаю... нечего сказать...
Это мне было глубоко знакомо и понятно - мою душу тоже давил этот крик без слов.
- Кто ты такая? - спрашивал я ее, поглаживая качавшуюся голову, трепетное плечо, и, успокоившись, она тихо рассказала мне сказку своей жизни: она - дочь столяра и пчеловода. По смерти матери отец женился на молодой девице, мачеха уговорила его отдать дбчь в монастырь, там Татьяна и жила с девя-ги лет по невестин возраст. Выучилась грамоте, рукодельям, а потом отец выдал ее за приятеля, солдата, пожилого человека, лесника в монастырском лесу.
Мне досадно, что я не вижу лица ее, - предо мною круглое, тусклое пятно, и, должно быть, она закрыла глаза. Такая странная тишь, что женщина все время говорит едва слышным шепотом. Оба мы точно погружены глубоко в черную пустоту, где нет жизни, и наша доля - начать жизнь.
- Человек был нехороший и пьяница, у него в караулке монашки гуляли по ночам с охочими людями, и меня он стал к этому склонять, я было не хотела поддаваться, а он - бить меня, ну - уступила я, да на ту пору понравился мне один человек... с ним, а не с мужем,, я и узнала настоящее, женское. А любовник-то мой женат был, дозналась жена его про меня - тут мужа моего прогнали с должности. Богатая она была, и, конечно, обидно ей уступать место свое не знай кому. Красивая, толстая только очень. Потом вскоре муж мой помер - опился в день Фрола-Лавра, а батюшка еще раньше помер же. Я - к мачехе, а она говорит: "Зачем ты мне? Подумай". Подумала я - верно, незачем! Я было опять в монастырь, ну - вижу, не для меня это, да и мать Таисья, старушка, учительша моя, сказала мне: "Иди-ка ты, Татьяна, в мир, может, и найдешь себе счастье". Вот я и пошла... да и хожу...
- Неладно ты счастья ищешь...
- Уж как умею...
Теперь темнота не казалась туго натянутою тканью тяжелого занавеса, но поредела от напряжения, стала прозрачнее, а местами собралась в густые складки, в комья, набилась в окно хаты и смотрит оттуда слепым черным глазом.
Над буграми крыш всплыла в небо колокольня, поднялись тополя, по стене хаты расползлись трещины я вместе с язвами выкрошившейся известки сделали стену картой какой-то неведомой страны.
Я взглянул в темные глаза женщины, они блестели сухо, печально и показались мне наивными, как у девочки-подростка.
- Чудачка ты...
- Какая есть, - ответила она, облизывая губы тонким, точно кошачьим языком,
- Чего ж ты ищешь?
- Это у меня - обдумано, это я знаю! Вот погоди - встретится мне хороший мужик, и найдем мы с ним землю себе. Найдем мы ее около Нового Афона, я там места знаю, была. И вот начнем устраивать ее хорошо: сад будет, огород и пашня, как надобно для хозяйства.
Слова ее звучали всё увереннее и крепче.
- Устроимся мы по-хорошему-то, а к нам еще люди подойдут, а мы уж старожилы, нам почет от них! Так - еще да еще, - и вот те новая деревня, хорошее место. Мужа, глядишь, в старосты выберут. Водила бы я его чисто, барином. А в саду - дети играют, беседка в саду-то выстроена... Беда как хорошо можно жить!
Действительно - будущее продумано у нее насквозь, она рисует новую деревню с такими мелкими подробностями, как будто долго жила в ней.
- Хорошего жительства хочется... Господи! Кабы удалось... Первое дело, конечно, мужик нужен.
Лицо у нее милое, глаза смотрят в тающую ночь, мягко лаская всё, на чем остановятся. А мне ее жалко, - жалко почти до слез, и, чтобы скрыть это, я шучу:
- Не гожусь ли я тебе? Усмехнулась легонько.
- Нет... Ты - не годишься...
- Почему?
- Мысли другие у тебя...
- Ну, откуда тебе знать мои мысли? Она отодвинулась от меня, сухо сказав:
- По глазам вижу... Нет, зря говорить я не согласна...
Мы сидим на дубовой суковатой колоде, почерневшей от сырости; женщина хлопает ладонью по ней.
- Богато живут казаки, а не нравится мне как...
- Что - не нравится?
- Скушно будто. Всего - много, а - скушно... Не сдержав жалости к ней, я тихонько сказал:
- И тебе скучно будет - не найдешь ты, чего ищешь, я думаю...
Она отрицательно качает головой.
- Бабе скучать некогда. У ней такой оборот жизни: то - ребенка хочет, то - нянчит его... одного вынянчила - другой готов. Весна да осень, а зима с летом мимо идут.
Приятно было смотреть в ее задумчивое лицо; конечно, хотелось крепко обнять ее, но лучше - уйти поскорее в тихую пустынную степь и, унося с собою воспоминание об этой женщине, шагать одиноко по твердой дороге к серебряной стене утонувших в небе гор, к черным ущельям, разинувшим на степь свои глубокие прохладные пасти. А уйти - нельзя, паспорт отобран казаками.
- Ты сам-то - чего ищешь? - " вдруг спросила она, снова подвинувшись ко мне.
- Ничего. Просто смотрю, как люди живут.
- Одинокий?
- Да.
- Как я всё равно. Сколько на свете одиноких-то... господи!
Волы просыпаются и тихонько мычат, напоминая звук волынки, на которой играет, где-то далеко, слепой старик. Сонный сторож неверной рукой четырежды ударил в колокол, два раза - тихо, один - очень громко и сердито, так, что медь взвизгнула и снова - : тихо чуть коснувшись певучей меди железным языком.
- Как же люди-то живут?
- Плохо.
- Да-а. И я вижу это - плохо.
Мы долго молчим, потом она говорит тихонько:
- Вот - светает, а я - глаз не сомкнула, и - часто это со мной... Задумаюсь про всё, задумаюсь... будто я одна на земле, и всё надобно мне одной устроить по-новому-то.
- Недостойно себя живут люди, в безгласии и ничтожестве, в неисчислимых обидах нищеты и глупости, - говорю я, забываясь, и горячо исчисляю все виденное мною темное, постыдное, мучительное. - Гляди - ты с добром идешь к человеку, свободу свою, силу готова ему за дружбу отдать, а он этого не понимает, и - как его обвинить? Кто показывал ему доброе? Она положила руку на плечо мне и смотрит прямо в глаза, немножко приоткрыв красивый рот.
- Ой, - слышу я, - это правда! Милый человек - верно: нет добру цены!
Крепко прижавшись друг ко другу, мы точно плывем, а встречу нам выплывает, светлея, освобожденное ночью: белые хаты, посеребренные деревья, красная церковь, земля, обильно окропленная росою.
Восходит солнце; над нами - точно тысячи белых птиц - плывут стаи прозрачных облаков.
- Господи, - шепчет Татьяна, толкая меня, - ходишь одна, думаешь а - о чем? Ну, милый же вы человек... всё это - правда! Никому ничего не жаль... ах, как верно!
И, вдруг вскочив на ноги, она приподняла меня и прижалась ко мне так крепко, что я отстранил ее, но она плачет, тянется ко мне и целует сухими, точно острыми губами - эти поцелуи доходят до сердца.
- Ну, добрый же вы мой, - всхлипывая, шепчет она, а у меня земля уходит из-под ног.
Оторвалась, оглянула двор и деловито пошла в угол его - там, под плетнем, густо разрослись незнакомые мне травы.
- Иди, идите-ко...
Потом, сидя в бурьяне, точно в маленькой пещере, смущенно улыбаясь, оправляя волосы, она тихонько шепчет:
- Вот как, случилось... Ну - ничего... господь мне простит...
Удивленный, чувствуя себя как во сне, я благодарно смотрю на нее. Мне как-то особенно легко: в груди у меня светлая пустота, а в ней, как ласточки в небе, мелькают какие-то неуловимые радостные мысли и слова.
- В большом горе и маленькая радость велика, - слышу я.
Я гляжу на грудь женщины, окропленную, как земля росою, каплями влаги, они краснеют, отражая солнечный луч, - точно кровь выступила сквозь кожу. И моя радость быстро тает - почти до слез, до тоски жалко эту грудь - я, почему-то, знаю, что бесплодно иссякнет живой ее сок.
Как будто извиняясь предо мною, она говорит немножко печально:
- Что сделаешь с собой? Иной раз так уж бывает - нахлынет что-то в душу до того, что даже больно в грудях, и так уж вся и открылась бы, как перед месяцем... али - в жару - пред рекою... право, ей-богу! После, конечно, стыдненько... не гляди-ко на меня! Что уставился, словно робенок?
А я не могу отвести глаз от нее, думая о том, что потеряется она на запутанных дорогах.
- И лицо - будто у новорожденного...
- Глупое, что ли?
- Похоже, что глупое. Застегнув кофту, она сказала:
- Скоро, чать, к обедне ударят... Пойду, надо помолиться богородице. Ты сегодня идешь?
- Как только паспорт получу...
- Куда путь?
- На Алагир. А - ты?
Встав на ноги, она оправляет юбку, - бедра у нее уже плеч, вся она осанистая, стройная.
- Я-то? Не знаю еще... Надобно мне в Нальчик... а может, не пойду. Не знаю.
И, протянув ко мне крепкие, ловкие руки, она предложила, краснея:
- Ну давай поцелуемся еще на росстанье.
А обняв одной рукою и крестя другой - сказала:
- Прощай дружок! Спаси тебя Христос за хорошее слово, за всю твою повадку...
- Пойдем вместе?
Вырвалась из рук моих, твердо и строго говоря:
- Не годится это мне... не согласна! Кабы ты крестьянин был, а так что толку? Одним часом жизнь не меряют, а годами...
И ушла в хату, тихо улыбнувшись мне на прощанье. Я сел на колоду, думая об этой женщине: что найдет она?.. Увижу я ее еще когда-нибудь?
Заблаговестили к ранней обедне; станица давно уже проснулась и солидно, невесело шумела.
Когда я вошел в хату за котомкой - хата была уже пуста, должно быть, все вышли через разломанную стену прямо на улицу.
Сходил в войсковую избу, взял паспорт и отправился на площадь - нет ли попутчиков?
Как вчера, у ограды валялись люди из России, сидел, прислонясь спиною к бревну, толстомордый пен-зяк, - его разбитое лицо стало еще больше, уродливее, а глаза совсем заплыли в багровых опухолях,
Явился новый - седенький остробородый старичок в бархатной выцветшей скуфейке, тощий и сухой. Личико у него с кулак, нос хищно загнут и красный, пористый, а глаза - сердито-вороватые.
Рыжий орловец и вертлявый паренек наседают на него:
- Ты чего ради шляешься?
- А - ты? - тоненьким голосом спрашивает старик, прикручивая проволокой отломившуюся ручку закопченного железного чайника и ни на кого не глядя. - Мы - за работой ходим!
- Мы живем, как велено... - Кем?
- А - богом! Забыл?
Старик равнодушно и четко говорит:
- Плюет на вас бог песком да пылью, кою вы же сами поднимаете, шляясь по земле его зря...
- Стой! - кричит ушастый парень. - Как? А Христос с апостолами не ходил по земле?
- То - Христос! - значительно сказал старик, подняв на спорщика острые глаза. - Дураки! Что говорите, с кем в ряд ставитесь? Я вот крикну казака...
Много раз слышал я такие споры, и они так же противны мне, как беседы о душе.
Надобно идти.
Появился Конёв, растрепанный, потный и, тревож-но мигая, спросил:
- Рязанку эту Таньку видал? Нет? Ах, ведьма, стало быть - ушла она в ночь! Дали мне вчера чего-то выпить, настойки, что ли! Спал я всю ночь, как медведь зимой... А она с этим, видно, с пензяком...
- Вот он, - указал я.
- Э... на-ко ты! Ну, как же расписали человека, а? Богомазы, просто сказать...
Он снова начал беспокойно оглядываться.
- Куда ж они обе пошли?
- За обедней, может...
- И верно! Конечно! За-адела, брат, меня баба эта - ух как!
Но и после ранней обедни, когда - под веселый звон колоколов нарядное казачество, степенно выплыв из церкви, разлилось по станице яркими ручьями, - мы не нашли Татьяну.
- Ушла, - печально ворчал Конёв. - Ну, однако ж я ее найду... я настигну...
Мне не верилось в это и не хотелось этого.
Лет через пять я шагал по двору Метехского замка в Тифлисе, безуспешно пытаясь догадаться - за какие провинности посадили меня в эту тюрьму?
Картинно грозная извне, внутри она была наполнена веселыми и мрачными юмористами - мне казалось, что все люди в ней устроили "с разрешения начальства" любительский спектакль и, как подростки, охотно, усердно, но неумело играют плохо понятые роли арестантов, надзирателей, жандармов.
Сегодня, например, пришли в камеру мою надзиратель и жандарм, чтобы вести меня на прогулку, - я ;аявил им:
- Можно мне не гулять? Нездоров я, и не хочется...
Большой, русобородый красавец жандарм строго поднял палец вверх.
- Тебе хотеть не велено...
А надзиратель, черный как трубочист, с большими синими белками глаз, подтвердил вывихнутым языком:
- Тута ныкому нэ вэлэно хотэть - знаишь?
И вот я - гуляю.
На дворе, мощенном камнем, жарко, точно в печи Висит над ним плоский и мутный квадрат пыльного неба. С трех сторон двор замыкают высокие серые сте ны, с четвертой - ворота, с какой-то страховидной надстройкой над ними.
Сверху через крыши непрерывно вливается глухой шум бешеных волн рыжей Куры, воют торговцы на базаре Авлабара - азиатской части города; пересекая все звуки, ноет зурна, голуби воркуют где-то... Я чувствую себя внутри барабана, а по коже его бьют множеством палок.
Из двух линий окон вторых и третьих этажей смотрят сквозь решетки смуглые лица, курчавые головы туземцев, - одия из них упрямо плюет во двор, явно стараясь доплюнуть до меня, но только напрасно истощает силы.
Другой раздраженно и упрекающе кричит:
- Послушэты! Зачэм ходышь такым курицам? Ха-ды галава вэрх!
Поют странную песню - вся она запутанная, точно моток шерсти, которым долго играла кошка. Тоскливо тянется и дрожит, развиваясь, высокая воющая нота, уходит всё глубже и глубже в пыльное тусклое небо и вдруг взвизгнув, порвется, спрячется куда-то, тихонько рыча, как зверь, побежденный страхом. Потом снова вьется змеею, выползая из-за решетки на жаркую свободу.
Внимая этой песне, отдаленно знакомой мне, - звуками своими она говорит что-то понятное сердцу, больно трогающее его, - я хожу в тени тюремного корпуса, поглядывая на окна, и вижу - в рамке одного из железных квадратов вклеено чье-то печально-удивленное голубоглазое лицо, обросшее беспечно растрепанной черной бородкой.
- Конёв? - вслух соображаю я.
Он, - на меня уставились, прищурясь, очень памятные мне глаза.
Оглядываюсь - мой надзиратель дремлет, сидя в тени на крыльце у входа в корпус, двое других играют в шашки, четвертый, усмехаясь, смотрит, как двое уголовных качают воду, приговаривая в такт движению рычага:
- Машкам, - Дашкам, - Дашкам, - Машкам... Я подхожу ближе к стене.
- Конёв - ты?
- Не могу признать, - бормочет он, - втискивая голову в решетку, - а верно: я - Конёв!
- За что?
- По фальшивой монете... только я совсем случайно, просто сказать вовсе ни при чем я тут...
Надзиратель проснулся, гремят ключи, точно кандалы, он дремотно советует:
- Нэ стой... далши отходи, у стена - нэлза.
- Середи двора - жарко, дядя.
- Вэздэ жарко, - справедливо говорит он, снова опуская голову, а сверху падает тихий вопрос Конева:
- Ты - кто?
- Татьяну рязанскую помнишь?
- Эко! - словно обидясь, тихонько воскликнул он. - Не помню! Чать, мы вместе судились...
- И она? По монете?
- А как же? Только она - тоже случаем попала, все равно как и я...
Медленно шагаю вдоль стены, в душной тени ее; из окон подвала тянет запахом прелой кожи, кислого хлеба, веет сыростью, мне вспоминаются Татьянины слова:
"В большом горе и маленькая радость велика..."
...Новую деревню хотела построить на земле, хотела создать какую-то новую, хорошую жизнь...
Вспоминаю ее лицо, ее доверчивую, жаждущую грудь, а сверху торопливо падают на голову мне тихие, серые, как пепел, слова:
- Главный-то затейщик - любовник ее - попов сын, он в деле этом машинист... На десять годов заторкали его...
- А ее?
- Татьяну Власьевну - йа шесть и меня эдак же. Послезавтра отправляюсь я в Сибирь... попала мышь в подбойку! В Кутаисе судили, у нас бы, в России, легше было... тут народишко дикой, злой народ, злодейский...
- Дети у нее были?
- При распутной-то жизни? Нет, какие там дети... Да и попович-то чахоточный, куда ему...
- Жалко ее...
- Еще бы те! - шипит Конёв оживленно. - Женщина, конечно, глупая, однако - прекрасная... просто сказать - редкая... Так до людей жалостлива...
- Ты тогда нашел ее?
- Это - когда?
- После Успеньева дня?
- Зимой настиг я ее, за Покров уже повернуло время, она около Батума у офицера старенького при детях была - жена у него сбежала, ну...
Точно курок револьвера щелкает сзади меня - это надзиратель хлопнул крышкой больших серебряных часов, спрятал их и, потягиваясь, зевает, широко распялив рот.
- Она, брат, деньги имела, она могла хорошо жить, кабы не распутство ее... да и распутство-то - по жалости...
Надзиратель говорит:
- Кончал гулять, эй...
- А ты - кто? Лицо я помню, а где видал...
Я иду в камеру, до ярости обиженный тем, что слышал, и, остановясь на ступени крыльца, кричу:
- Прощай, брат! Кланяйся ей...
- Чиго крычишь? - сердится надзиратель.
В коридоре сумрачно, густо пахнет парашей; надзиратель размахивает ключами, и они звенят сухоньким, скупым звоном. Я поддразниваю его, чтобы заглушить скорбь в душе, но это не помогает, а он, отворив дверь камеры, говорит мне гневно:
- Сыды дэсять лэт!..
...Стою у окна. Через серые зубцы стены мне видно буйный бег Куры, сакли и дома, прилепленные на берегу ее, фигуры рабочих на крышах кожевенных заводов. Под окном ходит часовой, сдвинув фуражку на затылок.
... Память уныло считает десятки бесплодно и бессмысленно погибающих русских людей, и сердце угрюмо сжимается великой, неизбывной, на всю жизнь данной тоскою.
ПРИМЕЧАНИЯ
ЖЕНЩИНА
Впервые, под названием "По Руси (Из впечатлений "проходящего"), напечатано в журнале "Вестник Европы", 1913, кн. I, стр. 5 - 32.
Новое название расоказ получил при подготовке его для Собрания сочинений (СПб., "Жизнь и знание").
Стр. 344. Завтра - Успеньев день.. - 18 августа ст. ст.
...по пути из Курска до Терской области... - В Курске Пешков был в июне 1891 года (см.: И. Баскевич. Горький в Курске. Курск, 1959, стр. 7)j из Курска отправился черев Задонск в Бессарабию; оттуда через Крым пришел на Кавказ, пройдя Кубанскую и Терскую области (смл "Горьковские чтения", 1966, стр. 381 - 386).
...к пескам Алексинского уезда... - Уезд Тульской губернии, расположен на правом берегу Оки; уездный город - Алексин.
Стр. 355. Сон богородицы - духовный отях о вещем сне "богородицы", в котором предсказывалось распятие Иисуса Христа и его "воскресение" (см.: "Калики перехожие", вып. в. М., 1864, стр. 175 - 235).
Стр. 361. День Фрола - Лавра - 18 августа ст. ст.
Стр. 365. На Алаеир. - Алагир расположен в долине реки Ардон (приток Терека). ,
Стр. 367. Лет через пять я шагал по двору Метвхскоео замка в Тифлисе... - 6 (18) мая 1898 года Горький был арестован в Нижнем Новгороде по делу Ф. Е. Афанасьева и других членов социал-демократической организации Тифлиса, 12 (24) мая писателя под конвоем доставили в Тифлис и заключили в Метехский замок (см.: "Красный архив", 1936, No 5, стр. 32 и 34).
Стр. 368. Авлабар - часть старого города в Тифлисе. Стр. 370. Покров 1 октября ст. ст.