Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В людях (главы I-XI)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / В людях (главы I-XI) - Чтение (стр. 3)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Лавочница же громко и убеждённо заявила:
      - Стало быть, врали, что Калинин встаёт. Кабы вставал, - разве испугался бы мальчишки? Да он бы его смахнул с кладбища и не видать куда.
      Людмила смотрела на меня с ласковым удивлением, даже дед был, видимо, доволен мною, всё ухмылялся. Только Чурка сказал угрюмо:
      - Ему - легко, у него бабушка - ведьма!
      III
      Незаметно, как маленькая звезда на утренней заре, погас брат Коля. Бабушка, он и я спали в маленьком сарайчике, на дровах, прикрытых разным тряпьём; рядом с нами, за щелявой стеной из горбушин, был хозяйский курятник; с вечера мы слышали, как встряхивались и клохтали, засыпая, сытые куры; утром нас будил золотой горластый петух.
      - О, чтоб тебя ро'зорвало! - ворчала бабушка, просыпаясь.
      Я уже не спал, наблюдая, как сквозь щели дровяника пробиваются ко мне на постель лучи солнца, а в них пляшет какая-то серебряная пыль, - эти пылинки - точно слова в сказке. В дровах шуршат мыши, бегают красненькие букашки с чёрными точками на крыльях.
      Иногда, уходя от душных испарений куриного помета, я вылезал из дровяника, забирался на крышу его и следил, как в доме просыпались безглазые люди, огромные, распухшие во сне.
      Вот высунулась из окна волосатая башка лодочника Ферманова, угрюмого пьяницы; он смотрит на солнце крошечными щёлками заплывших глаз и хрюкает, точно кабан. Выбежал на двор дед, обеими руками приглаживая рыженькие волосёнки, - спешит в баню обливаться холодной водой. Болтливая кухарка домохозяина, остроносая, густо обрызганная веснушками, похожа на кукушку, сам хозяин - на старого, ожиревшего голубя, и все люди напоминают птиц, животных, зверей.
      Утро такое милое, ясное, но мне немножко грустно и хочется уйти в поле, где никого нет, - я уж знаю, что люди, как всегда, запачкают светлый день.
      Однажды, когда я лежал на крыше, бабушка позвала меня и негромко сказала, кивнув головой на свою постель:
      - Помер Коля-то...
      Мальчик съехал с кумача подушки и лежал на войлоке, синеватый, голенький, рубашка сбилась к шее, обнажив вздутый живот и кривые ножки в язвах, руки странно подложены под поясницу, точно он хотел приподнять себя. Голова чуть склонилась набок.
      - Слава богу, отошёл, - говорила бабушка, расчёсывая волосы свои. Что бы он жил, убогонький-то?
      Притопывая, точно танцуя, явился дед, осторожно потрогал пальцем закрытые глаза ребёнка; бабушка сердито сказала:
      - Что трогаешь немытыми-то руками?
      Он забормотал:
      - Вот - родили... жил, ел... ни то ни сё...
      - Проснись, - остановила его бабушка.
      Он слепо взглянул на неё и пошёл на двор, говоря:
      - Мне хоронить не на что, как хошь сама...
      - Тьфу ты, несчастный!
      Я ушёл и вплоть до вечера не возвращался домой.
      Хоронили Колю утром другого дня; я не пошёл в церковь и всю обедню сидел у разрытой могилы матери, вместе с собакой и Язёвым отцом. Он вырыл могилу дёшево и всё хвастался этим передо мной.
      - Это я только по знакомству, а то бы - рубль...
      Заглядывая в жёлтую яму, откуда исходил тяжелый запах, я видел в боку её чёрные, влажные доски. При малейшем движении моём бугорки песку вокруг могилы осыпались, тонкие струйки текли на дно, оставляя по бокам морщины. Я нарочно двигался, чтобы песок скрыл эти доски.
      - Не балуй, - сказал Язёв отец, покуривая. Бабушка принесла на руках белый гробик, Дрянной Мужик прыгнул в яму, принял гроб, поставил его рядом с чёрными досками и, выскочив из могилы, стал толкать туда песок и ногами и лопатой. Трубка его дымилась, точно кадило. Дед и бабушка тоже молча помогали ему. Не было ни попов, ни нищих, только мы четверо в густой толпе крестов.
      Отдавая деньги сторожу, бабушка сказала с укором:
      - А ты всё-таки потревожил Варину-то домовину...
      - Как иначе! И то я чужой земли прихватил. Это - ничего!
      Бабушка поклонилась могиле до земли, всхлипнула, взвыла и пошла, а за нею - дед, скрыв глаза под козырьком фуражки, одёргивая потёртый сюртук.
      - Сеяли семя в непахану землю, - сказал он вдруг, убегая вперёд, точно ворон по пашне.
      Я спросил бабушку:
      - Чего он?
      - Бог с ним! У него свои мысли, - ответила она.
      Было жарко, бабушка шла тяжело, ноги её тонули в тёплом песке, она часто останавливалась, отирая потное лицо платком.
      Я спросил её, понатужась:
      - Чёрное-то в могиле - это материн гроб?
      - Да, - сказала она сердито. - Пёс неумный... Года ещё нет, а сгнила Варя-то! Это всё от песку, - он воду пропускает. Кабы глина была, лучше бы...
      - Все гниют?
      - Все. Только святых минует это...
      - Ты - не сгниешь!
      Она остановилась, поправила картуз на моей голове и серьёзно посоветовала:
      - Не думай-ка про это, не надо. Слышишь?
      Но я думал: "Как это обидно и противно - смерть. Вот гадость!"
      Мне было очень плохо.
      Когда пришли домой, дед уже приготовил самовар, накрыл на стол.
      - Попьём чайку, а то - жарко, - сказал он. - Я уж своего заварю. На всех.
      Подошёл к бабушке и похлопал её по плечу.
      - Что, матъ, а?
      Бабушка махнула рукой.
      - Что уж тут!
      - То-то вот! Прогневался на нас господь, отрывает кусок за куском... Кабы семьи-то крепко жили, как пальцы на руке...
      Давно не говорил он так мягко и миролюбиво. Я слушал его и ждал, что старик погасит мою обиду, поможет мне забыть о жёлтой яме и чёрных, влажных клочьях в боку её.
      Но бабушка сурово остановила его:
      - Перестань-ка, отец! Всю жизнь говоришь ты эти слова, а кому от них легче? Всю жизнь ел ты всех, как ржа железо...
      Дед крякнул, взглянул на неё и замолчал.
      Вечером, у ворот я с тоскою поведал Людмиле о том, что увидел утром, но это не произвело на неё заметного впечатления.
      - Сиротой жить лучше. Умри-ка у меня отец с матерью, я бы сестру оставила на брата, а сама - в монастырь на всю жизнь. Куда мне ещё? Замуж я не гожусь, хромая - не работница. Да ещё детей тоже хромых нарожаешь...
      Она говорила разумно, как все бабы нашей улицы, и, должно быть, с этого вечера я потерял интерес к ней; да и жизнь пошла так, что я всё реже встречал подругу.
      Через несколько дней после смерти брата дед сказал мне:
      - Ложись сегодня раньше, на свету разбужу, в лес пойдем за дровами...
      - А я - травок пособираю, - заявила бабушка.
      Лес, еловый и берёзовый, стоял на болоте, верстах в трёх от слободы. Обилен сухостоем и валежником, он размахнулся в одну сторону до Оки, в другую - шёл до шоссейной дороги на Москву, и дальше, за дорогу. Над его мягкой щетиной чёрным шатром высоко поднималась сосновая чаща - "Савёлова Грива".
      Все это богатство принадлежало графу Шувалову и охранялось плохо; кунавинское мещанство смотрело на него как на своё, собирало валежник, рубило сухостой, не брезгуя при случае и живым деревом. По осени, запасая дрова на зиму, в лес снаряжались десятки людей с топорами и верёвками за поясом.
      Вот и мы трое идём на рассвете по зелёно-серебряному росному полю; слева от нас, за Окою, над рыжими боками Дятловых гор, над белым Нижним-Новгородом, в холмах зелёных садов, в золотых главах церквей, встаёт не торопясь русское ленивенькое солнце. Тихий ветер сонно веет с тихой, мутной Оки, качаются золотые лютики, отягчённые росою, лиловые колокольчики немотно опустились к земле, разноцветные бессмертники сухо торчат на малоплодном дёрне, раскрывает алые звезды "ночная красавица" - гвоздика...
      Тёмною ратью двигается лес навстречу нам. Крылатые ели - как большие птицы; берёзы - точно девушки. Кислый запах болота течёт по полю. Рядом со мною идет собака, высунув розовый язык, останавливается и, принюхавшись, недоумённо качает лисьей головой.
      Дед, в бабушкиной кацавейке, в старом картузе без козырька, щурится, чему-то улыбается, шагает тонкими ногами осторожно, точно крадётся. Бабушка, в синей кофте, в чёрной юбке и белом платке на голове, катится по земле споро - за нею трудно поспеть.
      Чем ближе лес, тем оживлённее дед; потягивая воздух носом, покрякивая, он говорит вначале отрывисто, невнятно, потом, словно пьянея, весело и красиво:
      - Леса - господни сады. Никто их не сеял, один ветер божий, святое дыхание уст его... Бывало, в молодости, в Жигулях, когда я бурлаком ходил... Эх, Лексей, не доведётся тебе видеть-испытать, что мною испытано! На Оке леса - от Касимова до Мурома, али - за Волгой лес, до Урала идёт, да! Всё это безмерно и пречудесно...
      Бабушка смотрит на него искоса и подмигивает мне, а он, спотыкаясь о кочки, дробно сыплет сухонькие слова, засевая ими мою память.
      - Вели мы из Саратова расшиву с маслом к Макарию на ярмарку, и был у нас приказчик Кирилло, из Пуреха, а водоливом - татарин касимовский, Асаф, что ли... Дошли до Жигуля, а хватил ветер верховой в глаза нам - выбились из силушки, встали на мёртвую, закачались, - сошли на берег кашу варить. А - май на земле, Волга-то морем лежит, и волна по ней стайно гуляет, будто лебеди, тысячами, в Каспий плывут. Горы-то Жигули, зелёные по-вешнему, в небо взмахнули, в небушке облака белые пасутся, солнце тает на землю золотом. Отдыхаем, любуемся, подобрели все друг ко другу; на реке-то сиверко, холодно, а на берегу - тепло, душисто! Под вечер Кирилло наш суровый был мужчина и в летах - встал на ноги, шапку снял, да и говорит: "Ну, ребята, я вам боле не начальник, не слуга, идите - сами, а я в леса отойду!" Мы все встряхнулись - как да что? Нам ведь без ответного перед хозяином человека нельзя - без головы люди не ходят! Оно хоть и Волга, а и на прямом пути сбиться можно. Народ - зверь безумный, ему - чего жалко? Испугались. А он - своё: "Не хочу боле этак жить, пастухом вашим, уйду в леса!" Мы было - которые - собрались бить его да вязать, а - которые задумались о нём, кричат: "Стойте!" А водолив-татарин тоже кричит: "И я ухожу!" Совсем беда. Ему, татарину, за две путины хозяином не плачено, да полпути в третьи сделал - большие деньги по той поре! Кричали, кричали до самой ночи, а к ночи семеро ушло от нас, остались мы - не то шестнадцать, не то - четырнадцать. Вот те и лес!
      - Они - в разбойники ушли?
      - Может - в разбойники, а может - в отшельники, - в ту пору не очень разбирали эти дела...
      Бабушка крестится.
      - Пресвятая матерь божия! Как подумаешь про людей-то, так станет жалко всех.
      - Всем дан один разум, - знай, куда бес тянет...
      Входим в лес по мокрой тропе, среди болотных кочек и хилого ельника. Мне кажется, что это очень хорошо - навсегда уйти в лес, как ушел Кирилло из Пуреха. В лесу нет болтливых людей, драк, пьянства, там забудешь о противной жадности деда, о песчаной могиле матери, обо всём, что, обижая, давит сердце тяжёлой скукой. На сухом месте бабушка говорит:
      - Надо закусить, сядемте-ка!
      В лукошке у неё ржаной хлеб, зелёный лук, огурцы, соль и творог в тряпицах; дед смотрит на всё это конфузливо и мигает.
      - А я ничего не взял еды-то, ох, мать честная...
      - Хватит на всех...
      Сидим, прислонясь к медному стволу мачтовой сосны; воздух насыщен смолистым запахом, с поля веет тихий ветер, качаются хвощи; тёмной рукой бабушка срывает травы и рассказывает мне о целебных свойствах зверобоя, буквицы, подорожника, о таинственной силе папоротника, клейкого иван-чая, пыльной травы-плавуна.
      Дед рубит валежник, а я должен сносить нарубленное в одно место, но я незаметно ухожу в чащу, вслед за бабушкой, - она тихонько плавает среди могучих стволов и, точно ныряя, всё склоняется к земле, осыпанной хвоей. Ходит и говорит сама с собою:
      - Рано опята пошли - мало будет гриба! Плохо ты, господи, о бедных заботишься, бедному и гриб - лакомство!
      Я иду за нею молча, осторожно, заботясь, чтобы она не замечала меня: мне не хочется мешать её беседе с богом, травами, лягушками...
      Но она видит меня.
      - Сбежал от деда-то?
      И, кланяясь чёрной земле, пышно одетой в узорчатую ризу трав, она говорит о том, как однажды бог, во гневе на людей, залил землю водою и потопил всё живое.
      - А премилая мать его собрала заранее все семена в лукошко, да и спрятала, а после просит солнышко: осуши землю из конца в конец, за то люди тебе славу споют! Солнышко землю высушило, а она её спрятанным зерном и засеяла. Смотрит господь: опять обрастает земля живым - и травами, и скотом, и людьми!.. Кто это, говорит, наделал против моей воли? Тут она ему покаялась, а господу-то уж и самому жалко было видеть землю пустой, и говорит он ей: это хорошо ты сделала!
      Мне нравится рассказ, но я удивлён и пресерьёзно говорю:
      - Разве так было? Божья-то матерь родилась долго спустя после потопа.
      Теперь бабушка удивлена.
      - Это кто тебе сказал?
      - В училище, в книжках написано...
      Это её успокаивает, она советует мне:
      - А ты брось-ка, забудь это, книжки все; врут они, книжки-то!
      И смеётся тихонько, весело.
      - Придумали, дурачки! Бог - был, а матери у него не было, эко! От кого же он родился?
      - Не знаю.
      - Вот хорошо! До "не знаю" доучился!
      - Поп говорил, что божья матерь родилась от Иоакима и Анны.
      - Марья Якимовна, значит?
      Бабушка уже сердится, - стоит против меня и строго смотрит прямо в глаза мне:
      - Если ты эдак будешь думать, я тебя так-то ли отшлёпаю!
      Но через минуту объясняет мне:
      - Богородица всегда была, раньше всего! От неё родился бог, а потом...
      - А Христос - как же?
      Бабушка молчит, смущённо закрыв глаза.
      - А Христос... да, да, да?
      Я вижу, что победил, запутал её в тайнах божьих, и это мне неприятно.
      Уходим всё дальше в лес, в синеватую мглу, изрезанную золотыми лучами солнца. В тепле и уюте леса тихонько дышит какой-то особенный шум, мечтательный и возбуждающий мечты. Скрипят клесты, звенят синицы, смеётся кукушка, свистит иволга, немолчно звучит ревнивая песня зяблика, задумчиво поёт странная птица - щур. Изумрудные лягушата прыгают под ногами между корней; подняв золотую головку, лежит уж и стерёжет их. Щёлкает белка, в лапах сосен мелькает её пушистый хвост; видишь невероятно много, хочется видеть всё больше, идти всё дальше.
      Между стволов сосен являются прозрачные, воздушные фигуры огромных людей и исчезают в зелёной густоте; сквозь неё просвечивает голубое, в серебре, небо. Под ногами пышным ковром лежит мох, расшитый брусничником и сухими нитями клюквы, костяника сверкает в траве каплями крови, грибы дразнят крепким запахом.
      - Пресвятая богородица, ясный свет земной, - вздыхая, молится бабушка.
      Она в лесу - точно хозяйка и родная всему вокруг, - она ходит медведицей, всё видит, всё хвалит и благодарит. От неё - точно тепло течёт по лесу, и когда мох, примятый её ногой, расправляется и встаёт - мне особенно приятно это видеть.
      Идёшь и думаешь: хорошо быть разбойником, грабить жадных, богатых, отдавать награбленное бедным, - пусть все будут сыты, веселы, не завистливы и не лаются друг с другом, как злые псы. Хорошо также дойти до бабушкина бога, до её богородицы и сказать им всю правду о том, как плохо живут люди, как нехорошо, обидно хоронят они друг друга в дрянном песке. И сколько вообще обидного на земле, чего вовсе не нужно. Если богородица поверит мне, пусть даст такой ум, чтоб я мог всё устроить иначе, получше как-нибудь. Пусть бы люди слушали меня с доверием, - уж я бы поискал, как жить лучше! Это ничего, что я маленький, - Христос был всего на год старше меня, а уж в то время мудрецы его слушали...
      Однажды, ослеплённый думами, я провалился в глубокую яму, распоров себе сучком бок и разорвав кожу на затылке. Сидел на дне, в холодной грязи, липкой, как смола, и с великим стыдом чувствовал, что сам я не вылезу, а пугать криком бабушку было неловко. Однако я позвал её.
      Она живо вытащила меня и, крестясь, говорила:
      - Слава те господи! Ну, ладно что пустая берлога, а кабы там да хозяин лежал?
      И заплакала сквозь смех. Потом повела меня к ручью, вымыла, перевязала раны своей рубашкой, приложив каких-то листьев, утоливших боль, и отвела в железнодорожную будку, - до дому я не мог дойти, сильно ослабев.
      Я стал почти каждый день просить бабушку:
      - Пойдём в лес!
      Она охотно соглашалась, и так мы прожили все лето, до поздней осени, собирая травы, ягоды, грибы и орехи. Собранное бабушка продавала, и этим кормились.
      - Дармоеды! - скрипел дед, хотя мы совершенно не пользовались его хлебом.
      Лес вызывал у меня чувство душевного покоя и уюта; в этом чувстве исчезали все мои огорчения, забывалось неприятное, и в то же время у меня росла особенная настороженность ощущений: слух и зрение становились острее, память - более чуткой, вместилище впечатлений - глубже.
      И всё более удивляла меня бабушка, я привык считать её существом высшим всех людей, самым добрым и мудрым на земле, а она неустанно укрепляла это убеждение. Как-то вечером, набрав белых грибов, мы, по дороге домой, вышли на опушку леса; бабушка присела отдохнуть, а я зашёл за деревья - нет ли ещё гриба?
      Вдруг слышу её голос и вижу: сидя на тропе, она спокойно срезает корни грибов, а около неё, вывесив язык, стоит серая, поджарая собака.
      - А ты иди, иди прочь! - говорит бабушка. - Иди с богом!
      Незадолго перед этим Валёк отравил мою собаку; мне очень захотелось приманить эту, новую. Я выбежал на тропу, собака странно изогнулась, не ворочая шеей, взглянула на меня зелёным взглядом голодных глаз и прыгнула в лес, поджав хвост. Осанка у неё была не собачья, и, когда я свистнул, она дико бросилась в кусты.
      - Видал? - улыбаясь, спросила бабушка. - А я вначале опозналась, думала - собака, гляжу - ан клыки-то волчьи, да и шея тоже! Испугалась даже: ну, говорю, коли ты волк, так иди прочь! Хорошо, что летом волки смиренны...
      Она никогда не плутала в лесу, безошибочно определяя дорогу к дому. По запахам трав она знала, какие грибы должны быть в этом месте, какие - в ином, и часто экзаменовала меня.
      - А какое дерево рыжик любит? А как ты отличишь хорошую сыроежку от ядовитой? А какой гриб любит папоротник?
      По незаметным царапинам на коре дерева она указывала мне беличьи дупла, я влезал на дерево и опустошал гнездо зверька, выбирая из него запасы орехов на зиму; иногда в гнёздах их было фунтов до десяти...
      И однажды, когда я занимался этим делом, какой-то охотник всадил мне в правую сторону тела двадцать семь штук бекасиной дроби; одиннадцать бабушка выковыряла иглой, а остальные сидели в моей коже долгие годы, постепенно выходя.
      Бабушке нравилось, что я терпеливо отношусь к боли.
      - Молодец, - хвалила она, - есть терпение, будет и уменье!
      Каждый раз, когда у неё скоплялось немножко денег от продажи грибов и орехов, она раскладывала их под окнами "тихой милостыней", а сама даже по праздникам ходила в отрепье, в заплатах.
      - Хуже нищей ходишь, срамишь меня, - ворчал дед.
      - Ничего, я тебе - не дочь, я ведь не в невестах...
      Их ссоры становились всё более частыми.
      - Я не более других грешен, - обиженно кричал дед, - а наказан больше!
      Бабушка поддразнивала его:
      - Черти знают, кто чего стоит. И говорила мне с глазу на глаз:
      - Боится старик мой чортушек-то! Вон как стареет быстро, со страху-то... Эх, бедный человек...
      Я очень окреп за лето и одичал в лесу, утратив интерес к жизни сверстников, к Людмиле, - она казалась мне скучно-умной...
      Однажды дед пришёл из города мокрый весь - была осень, и шли дожди встряхнулся у порога, как воробей, и торжественно сказал:
      - Ну, шалыган, завтра сбирайся на место!
      - Куда ещё? - сердито спросила бабушка.
      - К сестре твоей Матрёне, к сыну её...
      - Ох, отец, худо ты выдумал!
      - Молчи, дура! Может, его чертёжником сделают.
      Бабушка молча опустила голову. Вечером я сказал Людмиле, что ухожу в город, там буду жить.
      - И меня скоро повезут туда, - сообщила она задумчиво. - Папа хочет, чтобы мне вовсе отрезали ногу, без ноги я буду здоровая.
      За лето она похудела, кожа лица её стала голубоватой, а глаза выросли.
      - Боишься? - спросил я.
      - Боюсь, - сказала она, беззвучно заплакав. Нечем было утешить её - я сам боялся жизни в городе. Мы долго сидели в унылом молчании, прижавшись друг к другу.
      Будь лето, я уговорил бы бабушку пойти по миру, как она ходила, будучи девочкой. Можно бы и Людмилу взять с собой, - я бы возил её в тележке...
      Но была осень, по улице летел сырой ветер, небо окутано неиссякаемыми облаками, земля сморщилась, стала грязной и несчастной...
      IV
      Я снова в городе, в двухэтажном белом доме, похожем на гроб, общий для множества людей. Дом - новый, но какой-то худосочный, вспухший, точно нищий, который внезапно разбогател и тотчас объелся до ожирения. Он стоит боком на улицу, в каждом этаже его по восемь окон, а там, где должно бы находиться лицо дома, - по четыре окна; нижние смотрят в узенький проезд, на двор, верхние - через забор, на маленький домик прачки и в грязный овраг.
      Улицы, как я привык понимать её, - нет; перед домом распластался грязный овраг, в двух местах его перерезали узкие дамбы. Налево овраг выходит к арестантским ротам, в него сваливают мусор со дворов и на дне его стоит лужа густой, тёмно-зелёной грязи; направо, в конце оврага, киснет илистый Звездин пруд, а центр оврага - как раз против дома; половина засыпана сором, заросла крапивой, лопухами, конским щавелём, в другой половине священник Доримедонт Покровский развёл сад; в саду - беседка из тонких дранок, окрашенных зелёною краской. Если в эту беседку бросать камни - дранки с треском лопаются.
      Место донельзя скучное, нахально грязное; осень жестоко изуродовала сорную глинистую землю, претворив её в рыжую смолу, цепко хватающую за ноги. Я никогда ещё не видал так много грязи на пространстве столь небольшом, и, после привычки к чистоте поля, леса, этот угол города возбуждал у меня тоску.
      За оврагом тянутся серые, ветхие заборы, и далеко среди них я вижу бурый домишко, в котором жил зимою, будучи мальчиком в магазине. Близость этого дома ещё более угнетает меня. Почему мне снова пришлось жить на этой улице?
      Хозяина моего я знаю, он бывал в гостях у матери моей вместе с братом своим, который смешно пищал:
      - Андрей-папа', Андрей-папа'.
      Они оба такие же, как были: старший, горбоносый, с длинными волосами, приятен и, кажется, добрый; младший, Виктор, остался с тем же лошадиным лицом и в таких же веснушках. Их мать - сестра моей бабушки - очень сердита и криклива. Старший - женат, жена у него пышная, белая, как пшеничный хлеб, у неё большие глаза, очень тёмные.
      В первые же дни она раза два сказала мне:
      - Я подарила матери твоей шёлковую тальму, со стеклярусом...
      Мне почему-то не хотелось верить, что она подарила, а мать приняла подарок. Когда же она напомнила мне об этой тальме ещё раз, я посоветовал ей:
      - Подарила, так уж не хвастайся.
      Она испуганно отскочила от меня.
      - Что-о? Ты с кем говоришь?
      Лицо её покрылось красными пятнами, глаза выкатились, она позвала мужа.
      Он пришёл в кухню с циркулем в руках, с карандашом за ухом, выслушал жену и сказал мне:
      - Ей и всем надо говорит - вы. А дерзостей не надо говорить!
      Потом нетерпеливо сказал жене:
      - Не беспокой ты меня пустяками!
      - Как - пустяки! Если твоя родня...
      - Чорт её возьми, родню! - закричал хозяин и убежал.
      Мне тоже не нравилось, что эти люди - родня бабушке; по моим наблюдениям, родственники относятся друг к другу хуже чужих: больше чужих зная друг о друге худого и смешного, они злее сплетничают, чаще ссорятся и дерутся.
      Хозяин понравился мне, он красиво встряхивал волосами, заправляя их за уши, и напоминал мне чем-то Хорошее Дело. Часто, с удовольствием смеялся, серые глаза смотрели добродушно, около ястребиного носа забавно играли смешные морщинки.
      - Довольно вам ругаться, звери-курицы! - говорил он жене и матери, обнажая мягкой улыбкой мелкие, плотные зубы.
      Свекровь и сноха ругались каждый день; меня очень удивляло, как легко и быстро они ссорятся. С утра, обе нечёсаные, расстёгнутые, они начинали метаться по комнатам, точно в доме случился пожар: суетились целый день, отдыхая только за столом во время обеда, вечернего чая и ужина. Пили и ели много, до опьянения, до усталости, за обедом говорили о кушаньях и ленивенько переругивались, готовясь к большой ссоре. Что бы ни изготовила свекровь, сноха непременно говорила:
      - А моя мамаша делает это не так.
      - Не так, значит - хуже!
      - Нет - лучше!
      - Ну, и ступай к своей мамаше.
      - Я здесь - хозяйка!
      - А я кто?
      Вмешивался хозяин:
      - Довольно, звери-курицы! Что вы-с ума сошли?
      В доме всё было необъяснимо странно и смешно: ход из кухни в столовую лежал через единственный в квартире маленький, узкий клозет; через него вносили в столовую самовары и кушанье, он был предметом весёлых шуток и часто - источником смешных недоразумений. На моей обязанности лежало наливать воду в бак клозета, а спал я в кухне, против его двери и у двери на парадное крыльцо: голове было жарко от кухонной печи, в ноги дуло с крыльца; ложась спать, я собирал все половики и складывал их на ноги себе.
      В большой зале, с двумя зеркалами в простенках, картинами-премиями "Нивы" в золотом багете, с парой карточных столов и дюжиной венских стульев, было пустынно и скучно. Маленькая гостиная тесно набита пёстрой мягкой мебелью, горками с "приданым", серебром и чайной посудой; её украшали три лампы, одна другой больше. В тёмной, без окон, спальне, кроме широкой кровати, стояли сундуки, шкапы, от них исходил запах листового табаку и персидской ромашки. Эти три комнаты всегда были пусты, а хозяева теснились в маленькой столовой, мешая друг другу. Тотчас после утреннего чая, в восемь часов, хозяин с братом раздвигали стол, раскладывали на нём листы белой бумаги, готовальни, карандаши, блюдца с тушью и принимались за работу, один на конце стола, другой против него. Стол качался. Он загромождал всю комнату, и когда из детской выходила нянька с хозяйкой, они задевали углы стола.
      - Да не шляйтесь вы тут! - кричал Виктор.
      Хозяйка обиженно просила мужа:
      - Вася, скажи ему, чтоб он на меня не орал!
      - А ты не тряси стол, - миролюбиво советовал хозяин.
      - Я - беременная, тут - тесно...
      - Ну, мы уйдем работать в залу.
      Но хозяйка кричала, негодуя:
      - Господи, кто же в зале работает?
      Из двери клозета высовывается злое, раскалённое огнем печи лицо старухи Матрёны Ивановны, она кричит:
      - Вот, Вася, гляди: ты работаешь, а она в четырёх комнатах отелиться не может. Дворянка с Гребешка, умишка ни вершка!.
      Виктор ехидно смеётся, а хозяин кричит:
      - Довольно!
      Но сноха, облив свекровь ручьями ядовитейшего красноречия, валится на стул и стонет:
      - Уйду! Умру!
      - Не мешайте мне работать, чорт вас возьми! - орёт хозяин, бледный от натуги. - Сумасшедший дом - ведь для вас же спину ломаю, вам на корм! О, звери-курицы...
      Сначала эти ссоры пугали меня, особенно я был испуган, когда хозяйка, схватив столовый нож, убежала в клозет и, заперев обе двери, начала дико рычать там. На минуту в доме стало тихо, потом хозяин упёрся руками в дверь, согнулся и крикнул мне:
      - Лезь, разбей стекло, сними крючок с пробоя!
      Я живо вскочил на спину его, вышиб стекло над дверью, но когда нагнулся вниз - хозяйка усердно начала колотить меня по голове черенком ножа. Я всё-таки успел отпереть дверь, и хозяин, с боем вытащив супругу в столовую, отнял у неё нож. Сидя в кухне и потирая избитую голову, я быстро догадался, что пострадал зря: нож был тупой, им даже хлеба кусок трудно отрезать, а уж кожу - никак не прорежешь; мне не нужно было влезать на спину хозяина, я мог бы разбить стекло со стула и, наконец, удобнее было снять крючок взрослому - руки у него длиннее. После этой истории - ссоры в доме больше уже не пугали меня.
      Братья пели в церковном хоре; случалось, что они начинали тихонько напевать за работой, старший пел баритоном:
      Кольцо души девицы
      Я в мо-ре ур-ронил...
      Младший вступал тенором:
      И с тем кольцом я счастье
      Земное погубил.
      Из детской раздавался тихий возглас хозяйки:
      - Вы с ума сошли? Ребёнок спит...
      Или:
      - Ты, Вася, женат, можно и не петь о девицах, к чему это? Да скоро и ко всенощной ударят...
      - Ну, так мы - церковное...
      Но хозяйка внушала, что церковное вообще неуместно петь где-либо, а тут ещё... - и она красноречиво показала рукой на маленькую дверь.
      - Надо будет переменить квартиру, а то - чорт знает что! - говорил хозяин.
      Не менее часто он говорил, что надо переменить стол, но он говорил это на протяжении трех лет.
      Слушая беседы хозяев о людях, я всегда вспоминал магазин обуви - там говорили так же. Мне было ясно, что хозяева тоже считают себя лучшими в городе, они знают самые точные правила поведения и, опираясь на эти правила, неясные мне, судят всех людей безжалостно и беспощадно. Суд этот вызывал у меня лютую тоску и досаду против законов хозяев, нарушать законы - стало источником удовольствия для меня.
      Работы у меня было много: я исполнял обязанности горничной, по средам мыл пол в кухне, чистил самовар и медную посуду, по субботам - мыл полы всей квартиры и обе лестницы. Колол и носил дрова для печей, мыл посуду, чистил овощи, ходил с хозяйкой по базару, таская за нею корзину с покупками, бегал в лавочку, в аптеку.
      Моё ближайшее начальство - сестра бабушки, шумная, неукротимо гневная старуха, вставала рано, часов в шесть утра; наскоро умывшись, она, в одной рубахе, становилась на колени перед образом и долго жаловалась богу на свою жизнь, на детей, на сноху.
      - Господи! - со слезами в голосе восклицает она, прижав ко лбу пальцы, сложенные щепотью. - Господи, ничего я не прошу, ничего мне не надо, - дай только отдохнуть, успокой меня, господи, силой твоею!
      Её вопли будили меня; проснувшись, я смотрел из-под одеяла и со страхом слушал жаркую молитву. Осеннее утро смутно заглядывает в окно кухни, сквозь стекла, облитые дождём; на полу, в холодном сумраке, качается серая фигура, тревожно размахивая рукою; с её маленькой головы из-под сбитого платка осыпались на шею и плечи жиденькие светлые волосы, платок всё время спадал с головы; старуха, резко поправляя его левой рукой, бормочет:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11