Павел смотрел в лицо матери немного усталыми глазами спокойно и ласково. Порою кивал ей головой, улыбался.
«Скоро свобода!» — говорила ей эта улыбка и точно гладила сердце матери мягкими прикосновениями.
Вдруг судьи встали все сразу. Мать тоже невольно поднялась на ноги.
— Пошли! — сказал Сизов.
— За приговором? — спросила мать.
— Да.
Ее напряжение вдруг рассеялось, тело обняло душной истомой усталости, задрожала бровь, и на лбу выступил пот. Тягостное чувство разочарования и обиды хлынуло в сердце и быстро переродилось в угнетающее душу презрение к судьям и суду. Ощущая боль в бровях, она крепко провела ладонью по лбу, оглянулась — родственники подсудимых подходили к решетке, зал наполнился гулом разговора. Она тоже подошла к Павлу и, крепко стиснув его руку, заплакала, полная обиды и радости, путаясь в хаосе разноречивых чувств. Павел говорил ей ласковые слова, хохол шутил и смеялся.
Все женщины плакали, но больше по привычке, чем от горя. Горя, ошеломляющего внезапным, тупым ударом, неожиданно и невидимо падающего на голову, не было, — было печальное сознание необходимости расстаться с детьми, но и оно тонуло, растворялось в впечатлениях, вызванных этим днем. Отцы и матери смотрели на детей со смутным чувством, где недоверие к молодости, привычное сознание своего превосходства над детьми странно сливалось с другим чувством, близким уважению к ним, и печальная, безотвязная дума, как теперь жить, притуплялась о любопытство, возбужденное юностью, которая смело и бесстрашно говорит о возможности другой, хорошей жизни. Чувства сдерживались неумением выражать их, слова тратились обильно, но говорили о простых вещах, о белье и одежде, о необходимости беречь здоровье.
А брат Букина, взмахивая руками, убеждал младшего брата:
— Именно — справедливость! И больше ничего! Младший Букин отвечал:
— Ты скворца береги…
— Будет цел!..
А Сизов держал племянника за руку и медленно говорил:
— Так, Федор, значит, поехал ты…
Федя наклонился и прошептал ему что-то на ухо, плутовато улыбаясь. Конвойный солдат тоже улыбнулся, но тотчас же сделал суровое лицо и крякнул.
Мать говорила с Павлом, как и другие, о том же — о платье, о здоровье, а в груди у нее толкались десятки вопросов о Саше, о себе, о нем. Но подо всем этим лежало и медленно разрасталось чувство избытка любви к сыну, напряженное желание нравиться ему, быть ближе его сердцу. Ожидание страшного умерло, оставив по себе только неприятную дрожь при воспоминании о судьях да где-то в стороне темную мысль о них. Чувствовала она в себе зарождение большой, светлой радости, не понимала ее и смущалась. Видя, что хохол говорит со всеми, понимая, что ему нужна ласка более, чем Павлу, она заговорила с ним:
— Не понравился мне суд!
— А почему, ненько? — благодарно улыбаясь, воскликнул хохол. — Стара мельница, а — не бездельница…
— И не страшно, и не понятно людям — чья же правда? — нерешительно сказала она.
— Ого, чего вы захотели! — воскликнул Андрей. — Да разве здесь о правде тягаются?..
Вздохнув и улыбаясь, она сказала:
— Я ведь думала, что — страшно…
— Суд идет!
Все быстро кинулись на места.
Упираясь одною рукою о стол, старший судья, закрыв лицо бумагой, начал читать ее слабо жужжавшим, шмелиным голосом.
— Приговаривает! — сказал Сизов вслушиваясь. Стало тихо. Все встали, глядя на старика. Маленький, сухой, прямой, он имел что-то общее с палкой, которую держит невидимая рука. Судьи тоже стояли: волостной — наклонив голову на плечо и глядя в потолок, голова — скрестив на груди руки, предводитель дворянства — поглаживая бороду. Судья с больным лицом, его пухлый товарищ и прокурор смотрели в сторону подсудимых. А сзади судей, с портрета, через их головы, смотрел царь, в красном мундире, с безразличным белым лицом, и по лицу его ползало какое-то насекомое.
— На поселение! — облегченно вздохнув, сказал Сизов. — Ну, кончено, слава тебе, господи! Говорилось — каторга! Ничего, мать! Это ничего!
— Я ведь — знала, — ответила она усталым голосом.
— Все-таки! Теперь уж верно! А то кто их знает? — Он обернулся к осужденным, которых уже уводили, и громко сказал:
— До свиданья, Федор! И — все! Дай вам бог! Мать молча кивала головой сыну и всем. Хотелось заплакать, но было совестно.
27
Она вышла из суда и удивилась, что уже ночь над городом, фонари горят на улице и звезды в небе. Около суда толпились кучки людей, в морозном воздухе хрустел снег, звучали молодые голоса, пересекая друг друга. Человек в сером башлыке заглянул в лицо Сизова и торопливо спросил:
— Какой приговор?
— Поселение.
— Всем?
— Всем.
— Спасибо! Человек отошел.
— Видишь? — сказал Сизов. — Спрашивают…
Вдруг их окружило человек десять юношей и девушек, и быстро посыпались восклицания, привлекавшие людей. Мать и Сизов остановились. Спрашивали о приговоре, о том, как держались подсудимые, кто говорил речи, о чем, и во всех вопросах звучала одна п та же нота жадного любопытства, — искреннее и горячее, оно возбуждало желание удовлетворить его.
— Господа! Это мать Павла Власова! — негромко крикнул кто-то, и не сразу, но быстро все замолчали.
— Позвольте пожать вам руку!
Чья-то крепкая рука стиснула пальцы матери, чей-то голос взволнованно заговорил:
— Ваш сын будет примером мужества для всех нас…
— Да здравствует русский рабочий! — раздался звонкий крик. Крики росли, умножались, вспыхивали там и тут, отовсюду бежали люди, сталкиваясь вокруг Сизова и матери. Запрыгали по воздуху свистки полиции, но трели их не заглушали криков. Старик смеялся, а матери все это казалось милым сном. Она улыбалась, пожимала руки, кланялась, и хорошие, светлые слезы сжимали горло, ноги ее дрожали от усталости, но сердце, насыщенное радостью, все поглощая, отражало впечатления подобно светлому лику озера. А близко от нее чей-то ясный голос нервно говорил:
— Товарищи! Чудовище, пожирающее русский народ, сегодня снова проглотило своей бездонной, жадной пастью…
— Однако, мать, идем! — сказал Сизов. И в то же время откуда-то явилась Саша, взяла мать под руку и быстро потащила за собой на другую сторону улицы, говоря:
— Идите, — пожалуй, будут бить. Или арестуют. Поселение? В Сибирь?
— Да, да!
— А как он говорил? Я, впрочем, знаю. Он был всех сильнее и проще, всех суровее, конечно. Он чуткий, нежный, но только стыдится открыть себя.
Ее горячий полушепот, слова любви ее, успокаивая волнение матери, поднимали ее упавшие силы.
— Когда поедете к нему? — тихонько и ласково спросила она Сашу, прижимая ее руку к своему телу. Уверенно глядя вперед, девушка ответила:
— Как только найду кого-нибудь, кто бы взял мою работу. Ведь я тоже жду приговора. Вероятно, они меня тоже в Сибирь, — я заявлю тогда, что желаю быть поселенной в той местности, где будет он.
Сзади раздался голос Сизова:
— Кланяйтесь тогда ему от меня! Сизов, мол. Он знает. Дядя Федора Мазина…
Саша остановилась, обернулась, протягивая руку:
— Я знакома с Федей. Меня зовут Александра.
— А по батюшке?
Она взглянула на него и ответила:
— У меня нет отца.
— Помер, значит…
— Нет, он жив! — возбужденно ответила девушка, и что-то упрямое, настойчивое прозвучало в ее голосе, явилось на лице. — Он помещик, теперь — земский начальник, он обворовывает крестьян…
— Та-ак! — подавленно отозвался Сизов и, помолчав, сказал, идя рядом с девушкой и поглядывая на нее сбоку:
— Ну, мать, прощай! Мне налево идти. До свиданья, барышня, — строго вы насчет отца-то! Конечно, ваше дело…
— Ведь если ваш сын — дрянной человек, вредный людям, противный вам — вы это скажете? — страстно крикнула Саша.
— Ну, — скажу! — не вдруг ответил старик.
— Значит, вам справедливость — дороже сына, а мне она — дороже отца…
Сизов улыбнулся, качая головой, потом сказал, вздохнув:
— Ну-ну! Ловко вы! Коли надолго вас хватит — одолеете вы стариков, — напор у вас большой!.. Прощайте, желаю вам всякого доброго! И к людям — подобрее, а? Прощай, Ниловна! Увидишь Павла, скажи — слышал, мол, речь его. Не все понятно, даже страшно иное, но — скажи — верно!
Он приподнял шапку и степенно повернул за угол улицы.
— Хороший, должно быть, человек! — заметила Саша, проводив его улыбающимся взглядом своих больших глаз.
Матери показалось, что сегодня лицо девушки мягче и добрее, чем всегда.
Дома они сели на диван, плотно прижавшись друг к другу, и мать, отдыхая в тишине, снова заговорила о поездке Саши к Павлу. Задумчиво приподняв густые брови, девушка смотрела вдаль большими мечтающими глазами, по ее бледному лицу разлилось спокойное созерцание.
— Потом, когда родятся у вас дети, — приеду я к вам, буду нянчиться с ними. И заживем мы там не хуже здешнего. Работу Паша найдет, руки у него золотые…
Окинув мать пытливым взглядом, Саша спросила:
— А вам разве не хочется сейчас ехать за ним? Вздохнув, мать сказала:
— На что я ему? Только помешаю, в случае побега. Да и не согласился бы он…
Саша кивнула головой.
— Не согласится.
— К тому же я — при деле! — добавила мать с легкой гордостью.
— Да! — задумчиво отозвалась Саша. — Это хорошо… И вдруг, вздрогнув, как бы сбрасывая с себя что-то, заговорила просто и негромко:
— Жить он там не станет. Он — уйдет, конечно…
— А как же вы?.. И дитя, в случае?..
— Там увидим. Он не должен считаться со мной, и я не буду стеснять его. Мне будет тяжело расстаться с ним, но, разумеется, я справлюсь. Я не стесню его, нет.
Мать почувствовала, что Саша способна сделать так, как говорит, ей стало жалко девушку. Обняв ее, она сказала:
— Милая вы моя, трудно вам будет!
Саша мягко улыбнулась, прижимаясь к ней всем телом.
Явился Николай, усталый, и, раздеваясь, торопливо заговорил:
— Ну, Сашенька, вы убирайтесь, пока целы! За мной с утра гуляют два шпиона, и так открыто, что дело пахнет арестом. У меня — предчувствие. Что-то где-то случилось. Кстати, вот у меня речь Павла, ее решено напечатать. Несите ее к Людмиле, умоляйте работать быстрее. Павел говорил славно, Ниловна!.. Берегитесь шпионов, Саша…
Говоря, он крепко растер озябшие руки и, подойдя к столу, начал поспешно выдвигать ящики, выбирая из них бумаги, одни рвал, другие откладывал в сторону, озабоченный и растрепанный.
— Давно ли я все вычистил, а уж опять вот сколько накопилось всякой всячины, — черт! Видите ли, Ниловна, вам, пожалуй, тоже лучше не ночевать дома, а? Присутствовать при этой музыке довольно скучно, а они могут и вас посадить, — вам же необходимо будет поездить туда и сюда с речью Павла…
— Ну, на что я им? — сказала мать.
Николай, помахивая кистью руки перед глазами, уверенно сказал:
— У меня есть нюх. К тому же вы могли бы помочь Людмиле, а? Идите-ка подальше от греха…
Возможность принять участие в печатании речи сына была приятна ей, она ответила:
— Коли так — я уйду.
И, неожиданно для себя самой, сказала уверенно, но негромко:
— Теперь я ничего не боюсь, — слава тебе, Христе!
— Чудесно! — воскликнул Николай, не глядя на нее. — Вот что — вы мне скажите, где чемодан мой и мое белье, а то вы забрали все в свои хищнические руки, и я совершенно лишен возможности свободно распоряжаться личной собственностью.
Саша молча жгла в печке обрывки бумаг и, когда они сгорали, тщательно мешала пепел с золой.
— Вы, Саша, уходите! — сказал Николай, протянув ей руку. — До свиданья! Не забывайте книгами, если явится что-нибудь интересное. Ну, до свиданья, дорогой товарищ! Будьте осторожнее…
— Вы рассчитываете надолго? — спросила Саша.
— А черт их знает! Вероятно, за мной кое-что есть. Ниловна, идите вместе, а? За двоими труднее следить, — хорошо?
— Иду! — ответила мать. — Сейчас оденусь…
Она внимательно следила за Николаем, но, кроме озабоченности, заслонившей обычное, доброе и мягкое выражение лица, не замечала ничего. Ни лишней суетливости движений, никакого признака волнения не видела она в этом человеке, дорогом ей более других. Ко всем одинаково внимательный, со всеми ласковый и ровный, всегда спокойно одинокий, он для всех оставался таким же, как и прежде, живущим тайною жизнью внутри себя и где-то впереди людей. Но она знала, что он подошел к ней ближе всех, и любила его осторожной и как бы в самое себя не верящей любовью. Теперь ей было нестерпимо жаль его, но она сдерживала свое чувство, зная, что, если покажет его, Николай растеряется, сконфузится и станет, как всегда, смешным немного, — ей не хотелось видеть его таким.
Она снова вошла в комнату, он, пожимая руку Саши, говорил:
— Чудесно! Это, я уверен, очень хорошо для него и для вас. Немножко личного счастья — это не вредно. Вы готовы, Ниловна? Он подошел к ней, улыбаясь и поправляя очки.
— Ну, до свиданья, я хочу думать — месяца на три, на четыре, на полгода, наконец! Полгода — это очень много жизни… Берегите себя, пожалуйста, а? Давайте обнимемся…
Худой и тонкий, он охватил ее шею своими крепкими руками, взглянул в ее глаза и засмеялся, говоря:
— Я, кажется, влюбился в вас, — все обнимаюсь! Она молчала, целуя его лоб и щеки, а руки у нее тряслись. Чтобы он не заметил этого, она разжала их.
— Смотрите, завтра — осторожнее! Вы вот что, пошлите утром мальчика — там у Людмилы есть такой мальчуган, — пускай он посмотрит. Ну, до свиданья, товарищи! Все хорошо!..
На улице Саша тихонько сказала матери:
— Вот так же просто он пойдет на смерть, если будет нужно, и так же, вероятно, немножко заторопится. А когда смерть взглянет в его лицо, он поправит очки, скажет — чудесно! — и умрет.
— Люблю я его! — прошептала мать.
— Я удивляюсь, а любить — нет! Уважаю — очень. Он как-то сух, хотя добр и даже, пожалуй, нежен иногда, но все это — недостаточно человеческое… Кажется, за нами следят? Давайте разойдемся. И не входите к Людмиле, если вам покажется, что есть шпион.
— Я знаю! — сказала мать. Но Саша настойчиво прибавила:
— Не входите! Тогда — ко мне. Прощайте пока! Она быстро повернулась и пошла обратно.
28
Через несколько минут мать сидела, греясь у печки, в маленькой комнатке Людмилы. Хозяйка в черном платье, подпоясанном ремнем, медленно расхаживала по комнате, наполняя ее шелестом и звуками командующего голоса.
В печи трещал и выл огонь, втягивая воздух из комнаты, ровно звучала речь женщины.
— Люди гораздо более глупы, чем злы. Они умеют видеть только то, что близко к ним, что можно взять сейчас. А все близкое — дешево, дорого — далекое. Ведь, в сущности, всем было бы выгодно и приятно, если бы жизнь стала иной, более легкой, люди — более разумными. Но для этого сейчас же необходимо побеспокоить себя…
Вдруг, остановясь против матери, она сказала тише и как бы извиняясь:
— Редко вижу людей и, когда кто-нибудь заходит, начинаю говорить. Смешно?
— Почему же? — отозвалась мать. Она старалась догадаться, где эта женщина печатает, и не видела ничего необычного. В комнате, с тремя окнами на улицу, стоял диван и шкаф для книг, стол, стулья, у стены постель, в углу около нее умывальник, в другом — печь, на стенах фотографии картин. Все было новое, крепкое, чистое, и на все монашеская фигура хозяйки бросала холодную тень. Чувствовалось что-то затаенное, спрятанное, но было непонятно где. Мать осмотрела двери — через одну она вошла сюда из маленькой прихожей, около печи была другая дверь, узкая и высокая.
— Я к вам по делу! — смущенно сказала она, заметив, что хозяйка наблюдает за нею.
— Я знаю! Ко мне не ходят иначе…
Что-то странное почудилось матери в голосе Людмилы, она взглянула ей в лицо, та улыбалась углами тонких губ, за стеклами очков блестели матовые глаза. Отводя свой взгляд в сторону, мать подала ей речь Павла.
— Вот, просят напечатать поскорее… И стала рассказывать о приготовлениях Николая к аресту. Людмила, молча сунув бумагу за пояс, села на стул, на стеклах ее очков отразился красный блеск огня, его горячие улыбки заиграли на неподвижном лице.
— Когда они придут ко мне — я буду стрелять в них! — негромко и решительно проговорила она, выслушав рассказ матери. — Я имею право защищаться от насилия, и я должна бороться с ним, если других призываю к этому.
Отблески огня соскользнули с лица ее, и снова оно сделалось суровым, немного надменным.
«Нехорошо тебе живется!» — вдруг ласково подумала мать. Людмила начала читать речь Павла нехотя, потом все ближе наклонялась над бумагой, быстро откидывая прочитанные листки в сторону, а прочитав, встала, выпрямилась, подошла к матери:
— Это — хорошо!
Она подумала, опустив на минуту голову.
— Я не хотела говорить с вами о вашем сыне — не встречалась с ним и не люблю печальных разговоров. Я знаю, что это значит, когда близкий идет в ссылку! Но — мне хочется спросить вас — хорошо иметь такого сына?..
— Да, хорошо! — сказала мать.
— И — страшно, да?
Спокойно улыбаясь, мать ответила:
— Теперь уж — не страшно…
Людмила, поправляя смуглой рукой гладко причесанные волосы, отвернулась к окну. Легкая тень трепетала на ее щеках, может быть, тень подавленной улыбки.
— Я живо наберу. Вы ложитесь, у вас был трудный день, устали. Ложитесь здесь, на кровати, я не буду спать, и ночью, может быть, разбужу вас помочь мне… Когда ляжете, погасите лампу.
Она подбросила в печь два полена дров, выпрямилась и ушла в узкую дверь около печи, плотно притворив ее за собой. Мать посмотрела вслед ей и стала раздеваться, думая о хозяйке: «О чем-то тоскует…»
Усталость кружила ей голову, а на душе было странно спокойно и все в глазах освещалось мягким и ласковым светом, тихо и ровно наполнявшим грудь. Она уже знала это спокойствие, оно являлось к ней всегда после больших волнений и — раньше — немного тревожило ее, но теперь только расширяло душу, укрепляя ее большим и сильным чувством. Она погасила лампу, легла в холодную постель, съежилась под одеялом и быстро уснула крепким сном…
А когда открыла глаза — комната была полна холодным белым блеском ясного зимнего дня, хозяйка с книгою в руках лежала на диване и, улыбаясь не похоже на себя, смотрела ей в лицо.
— Ой, батюшки! — смущенно воскликнула мать. — Вот как я, — много время-то, а?
— Доброе утро! — отозвалась Людмила. — Скоро десять, вставайте, будем чай пить.
— Что же вы меня не разбудили?
— Хотела. Подошла к вам, а вы так хорошо улыбались во сне…
Гибким движением всего тела она поднялась с дивана, подошла к постели, наклонилась к лицу матери, и в ее матовых глазах мать увидала что-то родное, близкое и понятное.
— Мне стало жалко помешать вам, может быть, вы видели счастливый сон…
— Ничего не видела!
— Ну, все равно! Но мне понравилась ваша улыбка. Спокойная такая, добрая… большая!
Людмила засмеялась, смех ее звучал негромко, бархатисто.
— Я и задумалась о вас… Трудно вам живется! Мать, двигая бровями, молчала, думая.
— Конечно, трудно! — воскликнула Людмила.
— Не знаю уж! — осторожно сказала мать. — Иной раз покажется трудно. А всего так много, все такое серьезное, удивительное, двигается одно за другим скоро, скоро так…
Знакомая ей волна бодрого возбуждения поднималась в груди, наполняя сердце образами и мыслями. Она села на постели, торопливо одевая мысли словами.
— Идет, идет, — все к одному… Много тяжелого, знаете! Люди страдают, бьют их, жестоко бьют, и многие радости запретны им, — очень это тяжело!
Людмила, быстро вскинув голову, взглянула на нее обнимающим взглядом и заметила:
— Вы говорите не о себе!
Мать посмотрела на нее, встала с постели и, одеваясь, говорила:
— Да как же отодвинешь себя в сторону, когда и того любишь, и этот дорог, и за всех боязно, каждого жалко, все толкается в сердце… Как отойдешь в сторону?
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
— О чем задумались? — ласково спросила хозяйка, подходя к ней.
— Не знаю! — ответила мать.
Помолчали, глядя друг на друга, улыбнулись обе, потом Людмила пошла из комнаты, говоря:
— Что-то делает мой самовар?
Мать посмотрела в окно, на улице сиял холодный крепкий день, в груди ее тоже было светло, но жарко. Хотелось говорить обо всем, много, радостно, со смутным чувством благодарности кому-то неизвестному за все, что сошло в душу и рдело там вечерним предзакатным светом. Давно не возникавшее желание молиться волновало ее. Чье-то молодое лицо вспомнилось, звонкий голос крикнул в памяти — «это мать Павла Власова!..». Сверкнули радостно и нежно глаза Саши, встала темная фигура Рыбина, улыбалось бронзовое, твердое лицо сына, смущенно мигал Николай, и вдруг все всколыхнулось глубоким, легким вздохом, слилось и спуталось в прозрачное, разноцветное облако, обнявшее все мысли чувством покоя.
— Николай был прав! — сказала Людмила входя. — Его арестовали. Я посылала туда мальчика, как вы сказали. Он говорил, что на дворе полиция, видел полицейского, который прятался за воротами. И ходят сыщики, мальчик их знает.
— Так! — сказала мать, кивая головой. — Ах, бедный… Вздохнула, но — без печали, и тихонько удивилась этому.
— Он последнее время много читал среди городских рабочих, и вообще ему пора было провалиться! — хмуро и спокойно заметила Людмила. — Товарищи говорили — уезжай! Не послушал! По-моему — в таких случаях надо заставлять, а не уговаривать…
В двери встал черноволосый и румяный мальчик с красивыми синими глазами и горбатым носом.
— Я внесу самовар? — звонко спросил он.
— Пожалуйста, Сережа! Мой воспитанник.
Матери казалось, что Людмила сегодня иная, проще и ближе ей. В гибких колебаниях ее стройного тела было много красоты и силы, несколько смягчавшей строгое и бледное лицо. За ночь увеличились круги под ее глазами. И чувствовалось в ней напряженное усилие, туго натянутая струна в душе.
Мальчик внес самовар.
— Знакомься, Сережа! Пелагея Ниловна, мать того рабочего, которого вчера осудили.
Сережа молча поклонился, пожал руку матери, вышел, принес булки и сел за стол. Людмила, наливая чай, убеждала мать не ходить домой до поры, пока не выяснится, кого там ждет полиция.
— Может быть — вас! Вас, наверное, будут допрашивать…
— Пускай допрашивают! — отозвалась мать. — И арестуют — не велика беда. Только бы сначала Пашину речь разослать.
— Она уже набрана. Завтра можно будет иметь ее для города и слободы… Вы знаете Наташу?
— Как же!
— Отвезете ей…
Мальчик читал газету и как будто не слышал ничего, но порою глаза его смотрели из-за листа в лицо матери, и когда она встречала их живой взгляд, ей было приятно, она улыбалась. Людмила снова вспоминала Николая без сожаления об его аресте, а матери казался вполне естественным ее тон. Время шло быстрее, чем в другие дни, — когда кончили пить чай, было уже около полудня.
— Однако! — воскликнула Людмила. И в то же время торопливо постучали. Мальчик встал, вопросительно взглянул на хозяйку, прищурив глаза.
— Отопри, Сережа. Кто бы это?
И спокойным движением она опустила руку в карман юбки, говоря матери:
— Если жандармы, вы, Пелагея Ниловна, встаньте вот сюда, в этот угол. А ты, Сережа…
— Я знаю! — тихо ответил мальчик, исчезая. Мать улыбнулась. Ее эти приготовления не взволновали — в ней не было предчувствия беды.
Вошел маленький доктор. Он торопливо говорил:
— Во-первых, Николай арестован. Ага, вы здесь, Ниловна? Вас не было во время ареста?
— Он меня отправил сюда.
— Гм, — я не думаю, что это полезно для вас!.. Во-вторых, сегодня в ночь разные молодые люди напечатали на гектографах штук пятьсот речи. Я видел — сделано недурно, четко, ясно. Они хотят вечером разбросать по городу. Я — против, — для города удобнее печатные листки, а эти следует отправить куда-нибудь.
— Вот я и отвезу их Наташе! — живо воскликнула мать. — Давайте-ка!
Ей страшно захотелось скорее распространить речь Павла, осыпать всю землю словами сына, и она смотрела в лицо доктора ожидающими ответа глазами, готовая просить.
— Черт знает, насколько удобно вам теперь взяться за это! — нерешительно сказал доктор и вынул часы. — Теперь одиннадцать сорок три, — поезд в два пять, дорога туда — пять пятнадцать. Вы приедете вечером, но недостаточно поздно. И не в этом дело…
— Не в этом! — повторила хозяйка, нахмурив брови.
— А в чем? — спросила мать, подвигаясь к ним. — Только в том, чтобы хорошо сделать…
Людмила пристально взглянула на нее и, потирая лоб, заметила:
— Вам — опасно…
— Почему? — горячо и требовательно воскликнула мать.
— Вот — почему! — заговорил доктор быстро и неровно. — Вы исчезли из дому за час до ареста Николая. Вы уехали на завод, где вас знают как тетку учительницы. После вашего приезда на заводе явились вредные листки. Все это захлестывается в петлю вокруг вашей шеи.
— Меня там не заметят! — убеждала мать, разгораясь. — А ворочусь, арестуют, спросят, где была… Остановясь на секунду, она воскликнула:
— Я знаю, как сказать! Оттуда я проеду прямо в слободу, там у меня знакомый есть, Сизов, — так я скажу, что, мол, прямо из суда пришла к нему, горе, мол, привело. А у него тоже горе — племянника осудили. Он покажет так же. Видите?
Чувствуя, что они уступят силе ее желания, стремясь скорее побудить их к этому, она говорила все более настойчиво. И они уступили.
— Что ж, поезжайте! — неохотно согласился доктор. Людмила молчала, задумчиво прохаживаясь по комнате. Лицо у нее потускнело, осунулось, а голову она держала, заметно напрягая мускулы шеи, как будто голова вдруг стала тяжелой и невольно опускалась на грудь. Мать заметила это.
— Все вы бережете меня! — улыбаясь, сказала она. — Себя не бережете…
— Неверно! — ответил доктор. — Мы себя бережем, должны беречь! И очень ругаем того, кто бесполезно тратит силу свою, да-с! Теперь вот что — речь вы получите на вокзале…
Он объяснил ей, как это будет сделано, потом взглянул в лило ее, сказал:
— Ну, желаю успеха!
И ушел, все-таки недовольный чем-то. Когда дверь закрылась за ним, Людмила подошла к матери, беззвучно смеясь.
— Я понимаю вас…
Взяв ее под руку, она снова тихо зашагала по комнате.
— У меня тоже есть сын. Ему уже тринадцать лет, но он живет у отца. Мой муж — товарищ прокурора. И мальчик — с ним. Чем он будет? — часто думаю я…
Ее влажный голос дрогнул, потом снова задумчиво и тихо полилась речь:
— Его воспитывает сознательный враг тех людей, которые мне близки, которых я считаю лучшими людьми земли. Сын может вырасти врагом моим. Со мною жить ему нельзя, я живу под чужим именем. Восемь лет не видела я его, — это много — восемь лет!
Остановясь у окна, она смотрела в бледное, пустынное небо, продолжая:
— Если бы он был со мной — я была бы сильнее, не имела бы раны в сердце, которая всегда болит. И даже если бы он умер — мне легче было бы…
— Голубушка вы моя! — тихонько сказала мать, чувствуя, как сострадание жжет ей сердце.
— Вы счастливая! — с усмешкой молвила Людмила. — Это великолепно — мать и сын рядом, — это редко!
Власова неожиданно для себя самой воскликнула:
— Да, хорошо! — И, точно сообщая тайну, понизив голос, продолжала: — Все — вы, Николай Иванович, все люди правды — тоже рядом! Вдруг люди стали родными, — понимаю всех. Слов не понимаю, а все другое — понимаю!
— Вот как! — промолвила Людмила. — Вот как… Мать положила руку на грудь ей и, тихонько толкая ее, говорила почти шепотом и точно сама созерцая то, о чем говорит:
— Миром идут дети! Вот что я понимаю — в мире идут дети, по всей земле, все, отовсюду — к одному! Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному — к справедливости! Идут на победу всего горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые сердца все в одно — соединят!
Ей вспоминались слова забытых молитв, зажигая новой верой, она бросала их из своего сердца, точно искры.
— Ко всему несут любовь дети, идущие путями правды и разума, и все облачают новыми небесами, все освещают огнем нетленным — от души. Совершается жизнь новая, в пламени любви детей ко всему миру. И кто погасит эту любовь, кто? Какая сила выше этой, кто поборет ее? Земля ее родила, и вся жизнь хочет победы ее, — вся жизнь!
Она отшатнулась от Людмилы, утомленная волнением, и села, тяжело дыша. Людмила тоже отошла, бесшумно, осторожно, точно боясь разрушить что-то. Она гибко двигалась по комнате, смотрела перед собой глубоким взглядом матовых глаз и стала как будто еще выше, прямее, тоньше. Худое, строгое лицо ее было сосредоточенно, и губы нервно сжаты. Тишина в комнате быстро успокоила мать; заметив настроение Людмилы, она спросила виновато и негромко:
— Я, может, что-нибудь не так сказала?..
Людмила быстро обернулась, взглянула на нее как бы в испуге и торопливо заговорила, протянув руки к матери, точно желая остановить нечто.
— Все так, так! Но — не будем больше говорить об этом. Пусть оно останется таким, как сказалось. — И более спокойно продолжала: — Вам уже скоро ехать надо, — далеко ведь!
— Да, скоро! Ах, как я рада, кабы вы знали! Слово сына повезу, слово крови моей! Ведь это — как своя душа!
Она улыбалась, но ее улыбка неясно отразилась на лице Людмилы. Мать чувствовала, что Людмила охлаждает ее радость своей сдержанностью, и у нее вдруг возникло упрямое желание перелить в эту суровую душу огонь свой, зажечь ее, — пусть она тоже звучит согласно строю сердца, полного радостью. Она взяла руки Людмилы, крепко стиснула их, говоря: