Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лето

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / Лето - Чтение (стр. 2)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Спрашиваю:
      - Скучно тебе без мужа-то?
      - А ещё бы!
      Прищурила глаза. Взгляд у неё острый, щекочет он мне губы и манит сесть рядом с нею. Сел.
      Она меня толкнула плечом и тихонько, ласково спрашивает:
      - Али поцеловать меня захотелось?
      Вздрогнул я.
      - Да, - говорю.
      - Так ты бы, - говорит, - поцеловал!
      А потом, лёжа у меня на коленях, смотрит она в лицо мне и мило говорит:
      - По душе ты мне, Егор Петрович!
      - Спасибо, мол, Варя!
      - Смотрю я на тебя: такой ты простой со всеми и такой скромный, будто и не мужчина. Хороший, видно, ты человек!
      Смущают меня её похвалы, а приятно слышать их.
      - Не очень я красив, - говорю, гладя её голову.
      - Это ничего! - отвечает. - Красоту даёт любовь. Опять же сказано: красна птица перьем, человек ученьем.
      Всё больше нравится мне она в речах её, и так хорошо на душе у меня, словно с покойной матерью встретился.
      Встали, вышли на солнышко, ходим плечо с плечом, смотрит на нас корова круглым глазом и ласково мычит, кланяются золотые метёлки зверобоя, пряным запахом дышит буквица и любимая пчёлами синь. Поют весёлые птицы, гудят невидимые струны, сочный воздух леса весь дрожит, полон ласковой музыки, и небо над нами - синий, звучный колокол из хрусталя и серебра.
      С того дня мы и зажили потихоньку в крепкой дружбе и горячей любви.
      Сначала я думал, что она не серьёзно затеяла это, а так, ради удовольствия, но вижу - чем дальше, тем более внимательна она ко мне, а однажды, ласкаясь, говорит:
      - До тебя я людей-то словно половинками видела, право! А теперь всё круглее стало.
      - Ну, - говорю, - я рад этому. Больше видишь - больше любишь.
      Смеётся.
      - Тебя?
      - Всё житьё.
      - То-то!
      А в другой раз, озабоченная, молвила:
      - По округе пошли про тебя слушки разные, пожалуй - вредные тебе. Полола я огород на скорняковской мельнице, был там Астахов, и говорили они со Скорняковым и Якимом-арендатором, что ты молодых парней не добру учишь, запрещёнными книгами смущаешь и что надо бы обыск сделать у тебя.
      - Вот как!
      - Да.
      - А тебе боязно за меня?
      - Ещё бы! Теперь вон какое время - то и дело в тюрьму таскают людей.
      - С этим покуда ничего не поделаешь. Будут таскать.
      Она вздохнула и, помолчав, предлагает:
      - А ты бы, коли у тебя опасные книжки есть, дал бы их мне. Уж я так спрячу - вода не найдёт!
      Избёнка её стоит на отлёте, у самой околицы, и за огородом, саженях в двадцати, - лес.
      Объясняю ей, что, конечно, хорошо бы спрятать кое-что у неё, но нельзя: нельзя вовлекать человека в дела, опасного смысла которых он не разумеет и может за них жестоко потерпеть.
      Опустив глаза, она тихо говорит:
      - А ты бы смысл-от объяснил мне, попробовал, может, и я поняла бы чего-нибудь.
      И, укоризненно посмотрев на меня, продолжала:
      - Думаешь, не догадываюсь я, зачем ты здесь?
      - А зачем?
      - Парней обучать, конечно!
      Мне стало стыдно пред нею, и после этого разговора я начал приучать её к чтению, давая разные простые книжки. Сначала пошло туго, и долго она стеснялась сказать, что не понимает прочитанного, а потом как-то сразу вошла во вкус, полюбила книжки и, бывало, горько плачет над судьбою прикрашенных писателями книжных людей.
      Теперь - о Кузине.
      Действительно, дня через три после разговора с Егором явился он ко мне вечером, на закате солнца. Сидел я один и пил чай - вдруг под окном высокий голос спрашивает:
      - Дома ли хозяин-то?
      - Милости прошу, пожалуйте!
      И вот, согнувшись в три погибели, он ныряет в мою горенку, удобно усаживается за стол и сразу заводит бойкую, развязную беседу.
      - Глядел я, глядел на тебя - и надумал: дай-ка пойду, познакомлюсь, какой там дачник-задачник живёт-то у нас?
      Старичище большой и нескладный: худой, сутулый, руки длинные, хромает - на левой ноге плюсна обрублена по тому случаю, что, будучи молодым, шёл он ночевать к мужней жене и попал в капкан волчий, приготовленный мужем для него.
      - Человек я, - говорит, - сызмала любопытный и всю жизнь любопытством живу, а про тебя идёт слух, будто ты хорошо начитан, - как же мне такой случай упустить-то?
      Голова у него большая, лысая, лицо строгое, жёлтое и глаза россыпью то колют тонкими, как иголки, хитрыми лучами, то вдруг округлятся и зелено горят, злые и насмешливые, рыжеватая с проседью борода растёт клочьями, буйно.
      Отпил чай, упёрся длинными руками о скамью и, освещённый красными лучами вечернего солнца, надломленно подался вперёд.
      - Вот и пришёл послушать - как о делах деревенских думает городской человек!
      Я говорю:
      - Лучше вы мне расскажите, что вы думаете, - вы меня старше, вам больше знать!
      - Знатьё-то, - говорит, - у меня есть, да не кругло, концы с концами не сходятся! Мы, деревенские, против вас - люди малого ведения, и нам ваше слово, как зерно весной, дорого.
      С час времени занимались мы тем, что осторожно охаживали друг друга церемонными словами, ожидая, кто первый откроет настоящее своё лицо, и вижу я - старик ловкий; в пот его не однажды ударяло, а он всё пытает меня: то начальство осудит за излишние строгости и за невнимание к нужде мужика, то мужиков ругает - ничего-де понимать не могут, то похвалит деревенскую молодёжь за стремление к грамоте и тут же сокрушается о безбожии её и о том, что перестала она стариков слушать, хочет своим разумом жить. С одного бока пощупает и с другого, и сзади заходит, и всяко, а напрямки - не решается.
      Я, где можно без ущерба, поддакиваю, а больше молчу, следя за игрой его глаз и морщин на живом лице.
      В открытое окно жарко дышит летняя ночь, слышен тихий лай собаки, и гулко ухает ботало на реке.
      Чувствую - сердится старик на меня, думаю, жалеючи его:
      "Говорил бы ты сразу - чего надо тебе!"
      А он крепко трёт лысину и уже несколько устало, с досадой говорит:
      - Главная беда - боязлив народ, все друг друга опасаются, мысли свои скрывают. И живут в разброде.
      - Разговаривать-то, - мол, - запрещается, да и строго.
      - А коли жизнь стала строже - человек будь сильней, - твёрдо выговорил он. - Ты как думаешь, буря эта по земле прошла - не задела она мужика-то? Только опамятоваться ему не дали, скоро больно рот заткнули кулаком, размять кости не успел - связали и снова командуют: лежи плашмя вниз носом-то! Он лежит - как ему иначе? Чуть приподнял голову - бьют. Он лежит смирно, а о чём он думает - никому это неведомо. Однако сообрази, можно ль ему не думать, когда случилось эдакое странное дело - вдруг говорят ласковым голосом: помоги, мужичок, пришли своих-то людей для управления делами, мы больше не можем, и всё у нас останавливается. Он - послал. Прогнали: нет, эти не годятся, ты других собери. Других! Это, брат, было очень занимательно, когда других потребовали; наша деревня, Малинки, Василево, Фомино - в один голос решили: Якова Гнедого выборщиком-то. А Яков-то этот - самый дерзновенный мужик на всю округу, на дерзости и жизнь потерял - знаешь?
      Старик понизил голос, заглянул в окно и снова нагнулся ко мне, крепко держась руками за край скамьи.
      - Шёл общий наказ - партионных выбирай, которые решительно говорят, чтобы всю землю и всю волю народу, нечего там валандаться-то! Ну, выбрали. Нашего депутата уж и назад не вернули, а прямо в Сибирь. И опять: не годятся, других! Ты полагаешь - не задумался мужик над этим? А как стали выбирать третий раз, и повалил мироед, богатей-то...
      Он остановился, замолчал и уставился на меня круглыми глазами, пряча в бороде нехорошую усмешку.
      - Я в Думу эту верил, - медленно и как бы поверяя себя, продолжал старик, - я и третий раз голос подавал, за богатых, конечно, ну да! В то время я ещё был с миром связан, избу имел, землю, пчельник, а теперь вот сорвался с глузду и - как перо на ветру. Ведь в деревне-то и богатым жизнь - одна маета, я полагал, что они насчёт правов - насчёт воли то есть - не забудут, а они... да ну их в болото и с Думой! Дело лежит глубже, это ясно всякому, кто не слеп... Я тебе говорю: мужик думает, и надо ему в этом помочь.
      Он встал, посопел носом и предлагает:
      - Ты прикрой-ка окошко-то!
      Я прикрыл. В сумраке вижу его озабоченное лицо, смешно мне немного и приятно, что, наконец, человек выходит на прямой путь.
      - Вот что: я - человек открытый и люблю прямоту; это правда, спроси кого хошь. Я пришёл с честной душой, ты верь, я тебе объясню это. Чего я добивался в жизни - ей-богу, не знаю! Мог быть богат, и не один раз, через баб - ну пропустил все сроки однако. Стукнуло полсотни годов - думаю: "Давай, буду жить спокойно на пчельнике своём, пора! И пусть меня никто не трогает". Выдал дочь замуж за хорошего парня, отдал ии некоторые деньжонки, сот пяток - всё хорошо! Вдруг начался этот всеобщий переворот жизни - Думы, выборы, споры... тут зять мой ухнул в тюрьму, дочонка за ним в ссылку пошла, всё это одно на другое - с головой завалило меня-то. Оглянулся, гляжу - исчезоша, яко дым, надежды моя на спокойный конец дней, ничего у меня нету, всё отобрано, и дружки мои, солидные люди, отрицаются меня, яко еретика и крамольника, попрекая за хлопоты о зяте - таковский-де, и не должен был я заступаться за него, да! А он, зять-то, умница и... ну ладно, это дело домашнее! И вот я, значит, остался ныне, яко вран нощный на нырище, брожу с места на место, думаю...
      Закрыл он глаза и, качая голым черепом, молчит. Мне его жалко: видимо, не глупая и живая душа, а зря пропала.
      - Как же, - мол, - Пётр Васильевич, учительство ваше? Говорят - вы известный начётчик?
      Усмехнулся он.
      - Ныне, -говорит, - этим сыт не будешь. Теперь иной родися бог: раньше молились - отче наш, иже еси на небеси, а теперь - ваше вашество, иже еси в городе, сохрани и избави нас от злаго мужика!
      И, снова жутко посмеиваясь, шепчет в темноте:
      - Был начётчик, да, видно, вылинял, как старая собака на купцовом дворе. Ты, Егор Петрович, пойми - каково это полсотни-то лет отшагать, чтобы дураком-то себя встретить, - это, милый, очень горько! Был, был я начётчиком, учил людей, не думая, как скворец, бормотал чужое, да вот и разболтал душу свою в мирской суете, да! И верно некоторые говорят еретиком становлюсь на склоне дней-то! Мне бы, говорю, время душа спасать, а я будто совсем обезумел.
      Замолчал. Треплет бороду свою чёрными пальцами, и рука у него дрожит. Смотрю на его тусклый череп, и хочется сказать ему бодрое, ласковое слово, обидно мне за него и грустно, и всё больше жалко пятидесяти лет бесполезной траты человеческого сердца и ума.
      Начал говорить ему о причинах унижения человека, о злой борьбе за кусок хлеба, о невозможности сохранить себя в стороне от этой свалки, о справедливости жизни, нещадно карающей того, кто только берёт у неё и ничего не хочет отдать из души своей. И о новых путях жизни говорил, как соединить народ, собрать разбитого одиночеством человека. Говорю осторожно и мягко, как могу, ибо понимаю, что предо мной разум вдвое старше меня, много опытнее. Он, прислонясь к стене, слушает меня, не прерывая, ни о чём не спрашивая, а когда кончил я - долго и тягостно молчал.
      Потом, как бы вдруг проснувшись, встряхнулся, начал потирать руки свои так, что скрипела кожа, и заговорил, вздыхая:
      - Да, милый человек, это ты сказал хорошо. Хо-о-рошо! Ну и я теперь прямо скажу - я ведь догадался, что партийщик ты, я, брат, это понял! Тут не один я разрушился душой - есть таки люди, взыскующие града-то. И до тебя были - Егор Досекин, примерно, Ванюшка; племянник мой, Алёха... Конечно, они молодёжь, нам с ними не рука идти... то есть опасны они кажутся по молодости своей, и мы их с пелёнок видим, ну - и как-то доверия нет. Но, когда прибыл ты и они сейчас же встали около тебя, - тут я догадался! Молчу, всё-таки присматриваюсь, и другие тоже следят. Я им говорю: вы, братцы, и виду не подавайте, всё это - дело тонкое, и можно испортить, значит, не испугать бы тебя-то. Видим, что твёрдо и без страха ходите вы по земле. И вот Савёл Кузнецов подал совет: видно, опять начинается, нам бы пойти к ним-то да спросить - в чём дело? Ну, вот я и пришёл.
      Он тихонько засмеялся, взмахнув длинными руками.
      - Знаешь, как ребятишки: одни играют, а другие подошли да и просят примите и нас!
      Мне нравится его торопливая речь, бодрый голос, шутка и частое крепкое токанье. И я думаю:
      "Как-то вспыхнут в нашем костре трухлявые пенья и коренья деревни? Сколько могут дать они света людям и тепла?"
      - Ничего иного не остаётся живому человеку, как то, что ты говоришь, задумчиво размышляет старик, стоя среди комнаты и поглаживая бороду.
      - Значит, - шутливо спрашиваю я, - в социалисты поступаете, Пётр Васильич?
      - Эх, родимый! - вздохнув, сказал он. - Как придётся к гузну узлом - и в социалисты пойдёшь! Мне-то что - я один, по многим путям хаживал, пока на этот набрёл; видно, и впрямь - коли смолоду не добесишься, так на старости с ума сойдёшь, - мне что, говорю, а вот некоторых жалко! Не пойдут они по новому-то пути, а на старом месте нельзя стоять - согнаны! Ты гляди, как дело-то идёт: раньше резал деревню крестьянский банк, а теперь вот - выдел вдосталь крошит. Что же будет, куда деваться народу-то? Закачалась Русь родимая! Ну, как будто поумнела тоже - уж не туда клонит, куда враг гнёт, а туда, куда правда ведёт.
      И после этих слов он стал спокойнее и солиднее.
      Уже светало, когда он, прихрамывая, ушёл от меня.
      Радостно встревоженный этой беседою, вспоминая сказанное нами друг другу, я открыл окно и долго смотрел, как за тёмной гривою леса ласково разгорается заря, Тлеют чёрные покровы душной ночи, наливается утренний воздух свежим запахом смол. Травы и цветы, разбуженные росою и омытые ею, сладко дышат встречу заре, а звёзды, сверкая, уходят с востока на запад. Яростно споря друг с другом, поют кочета, звонкие голоса вьются в воздухе свежо и задорно, точно ребячий гомон.
      Воскресенье, деревня ещё спит, но уже порою раздаётся сонное мычание скота - звук густой, мягкий и добрый. Проснулись воробьи и прыгают по дороге, брызгая пылью, торопливо пролетает сорока, а потом, вдали, слышен её трескучий крик. Скоро в Малинках ударят к обедне.
      К вечеру собрались мы пятеро в скорняковском лесу, Я подробно рассказал товарищам о беседе с Кузиным.
      Алексей сейчас же на дыбы встал.
      - К чертям! - кричит. - Ещё наплетут на нас, чего нет, да и выдадут всех! Разве можно верить Кузину? Что вы! У него стражник Семён - первый друг!
      Ваня робко возражает:
      - Дядя Пётр - человек крепко обиженный и вообще он - хороший старик, ей-богу! А что со стражником дружит - так он же его с малых лет знает, грамоте учил. Нет, Алёша, ты вот что пойми - это и есть начало...
      Никин задумчиво говорит:
      - Да! Вот оно как, и стариков схватывает! Звать, правда, что всякая жива душа калачика хочет.
      Алексей ему кукиш к носу суёт.
      - Вот им калачик!
      - Не о том говорите вы! - вступился Егор. - Тут прежде всего надо сообразить, чем они могут быть полезны нам.
      Алексей твердит своё:
      - Будут полезны, как цепи железны. Вот и всё!
      Начался шум и спор. Алексей с Иваном схватились так, что тихий Ваня даже покраснел весь. Никин хочет их помирить, но, видимо, сам не знает, что сказать, говорит на два и тоже сердится. Я - молчу, это не мне решать. А Егор непрестанно курит, слушает всех и тоже молчит.
      Сидели мы у опушки леса над рекой. Поздно было, из-за Малинкиной колокольни смотрело на нас большое, медно-красное лицо луны, и уже сторож отбил в колокол десять чётких ударов. Всколыхнули они тишину, и в ночи мягко откликнулись им разные голоса тайных сил земли.
      Устали спорить, а ничего не решено. Ваня грустно говорит:
      - Ежели подышать на человека теплом нашей веры - должен он ожить!
      - Какой ты Иван! - кричит Алёша. - Ты Марья, Агафья!
      А Никин бормочет:
      - Ежели на совесть взять их...
      Егор Досекин встал на колени, отбросил папиросу и, глядя на всех сразу, решительно заговорил:
      - Горазды мы спорить, а всё-таки пора кончать, вечер-то убили. Взвесьте вот что: Кузин человек известный, полиция его уважает, он свободен, всюду ходит - разве мы в таком ходатае не нуждаемся? Это раз. А что он со стражником дружит - чем плохо? Вот и пускай он прежде всего скажет этому стражнику, чтобы его благородие не замечало нас, чтобы осень и зиму не пришлось нам, как в прошлом году, прятаться по оврагам да овинам, мёрзнуть и мокнуть.
      - Вот это верно! - сказал Авдей усталым голосом.
      - Уж коли они догадались о нас, - продолжает Досекин с усмешкой, прятаться нам поздно и говорить тут не о чем. О других я ничего не скажу, а Кузин - полезный человек.
      - Вот увидите, какой он! - радостно воскликнул Ваня и, обняв Алексея, уверяет его: - Ты не бойся! Мы их живо обратим.
      - А ну вас к чертям! - свалив его на землю, весело говорит Алёха. Разве я боюсь чего? Не из страха говорю, а - время жалко - когда мы их обломаем? Нам самим некогда учиться-то!
      Свёртывая папироску, Досекин чётко сказал, не глядя на меня:
      - А учить их не наше дело. Это уж Егор Петров учитель.
      Порешили на том, чтобы Кузин свёл нас со своей компанией в ближайший свободный день, местом выбрали пустую летом землянку лесорубов в скорняковском лесу.
      Ваня сияет, катаясь по песку и выкрикивая:
      - Ей-богу - хорошо это, братцы! Будут они нам помощники!
      Вдруг зоркий Алексей приложил руку ко лбу, поглядел вдаль и ворчит:
      - Стражник...
      Видим - из-за мельниц вышел толстоногий и мохнатый серый конь. Мы все в лунном свете, и, должно быть, нас ясно видно на жёлтой полосе песка.
      - Разойдёмся? - не то советуя, не то спрашивая, молвил Егор.
      Никто не шевельнулся, хотя разойтись нам легко: лес вплоть, а верхом по лесу без дороги далеко не ускачешь.
      - Ничего! - шепчет Ваня.
      - По-моему, он - дурак! - неожиданно сказал Авдей.
      Ждём. Всё более гулко топает конь, покачивается в седле большое стражниково тело, и земля словно отталкивает его чёрную тень. Нам жутко. Сдвинулись теснее, молчим, а где-то заунывно воет собака, и плеск реки стал ясно звонок.
      Блестит медный знак на шапке стражника и ствол ружья в руках у него, видно его чернобородое лицо, бессонные глаза, слышен запах лошадиного пота. Лениво фыркая, конь прядает ушами и, наезжая на нас, нехотя влачит по земле тяжкую тень всадника.
      Плывет хриплый Семёнов голос:
      - Что за люди?
      Ваня, выдвинувшись вперёд, ответил:
      - Мы.
      Конь остановился, мотая головой.
      - Чего делаете?
      - Гуляем.
      - Беседуем, - добавил Алексей.
      Семён, подняв ружьё дулом в небо, наклонился вперёд, поглядел.
      - Чужие есть?
      Тёзка мой ответил:
      - Все свои.
      Помолчав, стражник дремотно говорит:
      - Шли бы спать. Полуночники! Разве без девок гуляют?
      И дёрнул повод.
      - Н-но!
      Как бы прощаясь с нами, конь круто наклонил голову, тяжко ударил копытом в землю, а не тронулся.
      - Н-но! - крикнул стражник, широко разинув рот, толкнул лошадь прикладом в шею и поехал вдоль реки, косясь на неё.
      А мы пошли по домам.
      - Стара у него лошадёнка, - тихо сказал Авдей.
      Все молчат, идя тесной кучкой.
      - Ишь хребет-то провис как...
      Егор Досекин обернулся назад, поглядел и говорит:
      - Видно, на мельницу поедет, пьянствовать...
      У меня вдруг вспыхнуло желание догнать стражника и поговорить с ним один на один. Задел он меня чем-то.
      - Я ещё погуляю, братцы.
      Алексей молча двинулся за мной.
      - Нет, - говорю, - я один.
      И пошёл прочь от них, а они, стоя на дороге, замахали руками, вполголоса споря о чём-то. Понимаю, что беспокоятся они, и это мне приятно.
      - До завтрея! - кричит Ваня.
      Снял шапку, отмахнулся им и, выйдя на реку, шагаю берегом, против течения. Река вся в луне, точно серебряным молотом кована; течёт и треплет, полощет отражение моё, наполняя душу миром, приводя её в ласковый, грустный строй. Из-за леса облака плывут, верхний ветер режет их своими крыльями, гонит на юг, а на земле ещё тихо, только вершины деревьев чуть шелестят, сбрасывая высохшие листья в светлый блеск воды. Плавают в ночной тишине отдалённые звуки сторожевых колоколов, провожая отошедшие часы; трепетно сверкают в прозрачной высоте одинокие крупные звёзды лунной ночи, и дивит ночь ум и глаз разнообразной игрой света и теней и загадочными звуками своими. Напилась земля за день солнцем, крепко спит, пышно одетая в травы и цветы, а леса молча сосут её тёплую, сочную грудь.
      Люблю я ходить летними ночами один по земле - хорошо думается о ней и о мире в эти часы, точно ты углубил корни до сердца земного и вливается оттуда в душу твою великая, горячая любовь к живому.
      На повороте моей тропы из-за кустов выдвинулся Семёнов конь и прянул в сторону, испугав меня и себя.
      - Кто?.. - крикнул стражник, матерно ругаясь, и направил ружьё меж ушей коня сверху вниз - тоже испугался.
      А узнав меня, ворчит:
      - Что вас чёрт таскает по ночам-то!
      - А тебя?
      - У меня - служба!
      - Вот и у меня тоже, - смеюсь я. - Ты за ворами следишь, а я за звёздами.
      - За звёздами...
      Он свалился на землю, словно куль муки, бросил поводья в куст и, разминаясь, спрашивает хрипло:
      - Куришь? Ну, я один покурю. Сесть, что ли...
      Уселись на песке рядом, он положил ружьё на колени, зажёг спичку, поглядел на меня, мигая глазами, и, гладя ствол ружья, говорит:
      - Росы хороши... Дождей мало, а вот росы обильные. Говорят - вредно это хлебу.
      Курит он жадно, глоток за глотком, точно боится, что отнимут у него папиросу. Я спрашиваю его:
      - Что, дядя Семён, доволен ты этой службой?
      - Ничего! Что ж? Катаюсь вот! - не сразу молвил он. И бросив окурок, зарыл его в песке каблуком сапога.
      Спрашивает:
      - Ты в солдатах служил?
      - Нет.
      - А походка у тебя - как у солдата...
      Хочу я разговориться с ним и - не умею, не могу начать. Веет от него водкой и ещё чем-то тяжёлым, что связывает мысли.
      - А что, - мол, - Пётр Васильич Кузин не родня тебе?
      - Кузин? Нет!
      Роет ногой яму в песке. Лицо у него тупое, мёртвое, и тёмные глаза стоят неподвижно, как у рыбы. Нехотя и задумчиво говорит:
      - Я его уважаю, хороший старик. Умный, священное писание знает.
      Замолчал и снова закурил. И медленно, будя во мне скучную досаду, тянет слово за словом:
      - Только и он тоже - сдаёт, да! С той поры, знаешь, как пошатнулся народишко, и он, старый, склоняется...
      - Куда? К чему?
      - Вообще! Как все: против начальства... да и насчёт бога слабее стал. Когда я жил у брата, у Лядова, - знаешь? - он туда часто приходил. Придёт и сейчас спорить: всё, говорит, неправильно. А теперь я живу у Кузьмы Астахова - поругался с братом, - а он, Пётр Васильнч, к Астахову не ходит, тоже поругался. Не знаю, как он теперь...
      - А тебе надо знать, кто как думает? - спрашиваю я.
      Он тянет:
      - Да-а, как же? Надо! Я и знаю всё.
      Мне кажется, что он говорит всё с большим трудом. Тяжело сидеть рядом с ним. Все его слова - вялые, жёваные, добывает он их как бы с верху души и складывает одно с другим лениво, косо, неладно. И я думаю, что подо всем, что он говорит, легло что-то чёрное, страшное, он боится задеть эту тяжесть, от неё неподвижны его тёмные глаза и так осунулось худое, заросшее жёстким волосом лицо.
      - Что же ты знаешь? - дерзко и громко спрашиваю.
      Он поднял голову, посмотрел на меня, оглянулся вокруг и говорит, словно бредит:
      - Всё, что обязан службой. У скорняковского лесника, сказано мне, сын бежал из ссылки. В Малинках сухопаренькая учительница народ мутит - сейчас дьячок ко мне: гляди, Семён! Астахов Кузьма тоже за всеми следит. Только он сумасшедший, Кузьма-то.
      Мне уже не хочется, чтобы он говорил, как-то стыдно и неловко слушать эту речь, проходящую как сквозь сон. А он тяжело ворочает языком:
      - Все у него крамольники и воры, и брат мой и ты - все как есть. Брат мой подлец, ну не крамольник! Просто - жулик.
      И вдруг он встрепенулся, точно его кто-то невидимый ударил сзади по шее, мотнул головой, отодвинулся от меня и, держась рукой за горло, хрипло и быстро говорит:
      - Это всё - идиёты! Все как есть - и Кузьма, и Досекин, и дьячок... Не о том думают они, знаешь? Я тебе говорю - совсем не о том!
      Неуклюже поднялся на ноги, выправляя своё тело, и опять хрипит:
      - Я тебе однажды скажу, погоди... я, брат, такое дело знаю... такое видел... прямо - умирать надо! Я тебе говорю: люди - как трава - р-раз! - и скошены. Как солома - вспыхнули, и - нет их! Дым, пепел! Одни глаза в памяти остаются - больше ничего!
      Он подвинулся к лошади, держа ружьё, как дубину, за конец дула, и, не глядя на меня, заорал на лошадь, спутавшую поводья, начал пинать её ногой в живот, а потом взвалился на седло и молча, трусцой поехал прочь.
      Я сижу на песке, точно пьяный, жутко мне, тёмная тоска в душе. Над водой поднимается предутренний, кисейный парок, он кажется мне зелёным. Сзади меня гнутся ветви кустарника, из них вылезает мой тёзка, отряхиваясь и поправляя шапку. Удивлённо смотрю на него и молчу.
      - А я, - говорит, - лежал и слушал. Н-ну и чадо!
      - Это вы зачем же?
      - Да так! - объясняет он, опустив глаза. - На всякий случай. Мы сообща решили посмотреть... Кто его знает?
      Я крепко тискаю его руку, хотя мне смешно.
      - Что же вы против него можете?
      - Ну, у меня ножик есть! Закричал бы, ежели что.
      Я обнял его за плечи, и мы не торопясь пошли в деревню.
      - Смелый ты человек, Егор Петрович! - задумчиво говорит тёзка, стараясь шагать в ногу и заглядывая мне в лицо. - Я бы вот не стал говорить с ним один на один, ну его! Боюсь этаких...
      Мне понравилось, что он первый заговорил на ты, и случилось как-то так, что я рассказал ему в то утро всю мою извилистую, интересную жизнь. Это бывает иногда: вдруг неудержимо захочется говорить о себе, рассказать всё, что прожито, ввести другого человека в свою душу, показав всё, что понято тобою в ней и дурного и хорошего. В нашем деле это необходимо: нужно, чтобы товарищ вполне знал, кто ты и чего ему ждать от тебя в тот или иной трудный час жизни. С того времени наша дружба окрепла, так что даже в деле, где всегда люди ссорятся, мы с ним поладили мирно.
      Это было через некоторое время после того, как стало известно о моей связи с Варей. Поздно ночью шли мы с ним из Боярок, где объясняли мужикам думские дела и подлое поведение депутата нашей округи. Шли не торопясь, разговаривая о том, что видели, довольные мужиками и собою.
      Неожиданно он спрашивает:
      - Верно, что ты сошёлся с Варварой?
      - Верно, - мол.
      Крякнул он и, сдёрнув шапку, помахивает ею над головой. Молчит.
      Дорога узкая, темно, мы идём плечо к плечу и, когда запнёмся за корневище, толкаем друг друга.
      - Ты, - говорю, - что замолчал?
      Тогда он тихонько ворчит:
      - Обидно, брат, мне несколько! Я было тоже рассчитывал на неё... да вот и прозевал!
      Я смутился. Что тут скажешь?
      И глупо говорю:
      - Этого я не знал.
      - При чём тут знатьё? - невесело восклицает Егор. - Тут - счастье. Я за нею со святок ходил, уговаривал её, а выпало тебе. Жениться, видишь ты, мне совсем неохота, то есть так, чтобы своим домом жить и всё, - на этом даже уж и отец не настаивает, поборол я его. А она - баба свободная, хорошая...
      - Да, хорошая! - невольно поддакнул я.
      - Ведь верно?
      И вдруг оживился, толкнул меня плечом:
      - Ты гляди - вот я тебя и моложе и с лица получше, ты не обижайся, ладно? А однако она тебя выбрала! Стало быть - не быка ищет баба, а человека!
      Не совсем понимаю его, не знаю, что сказать, и бормочу:
      - Разве же ты бык?
      - Такова поговорка. Я, признаться, до этого раза баб не дорого ценил: "Нужна баба, как и клеть, а для бабы надо плеть", - поётся песня. А теперь - задумался: пожалуй, ведь и у нас могут образоваться женщины, подобные городским, а?
      Теперь, когда я понял его, мне стало жалко тёзку, совестно пред ним; взял его под руку и прошу:
      - Вот что, Егор, ты, пожалуйста, не обижайся на меня, да и на неё, ты же понимаешь...
      Он меня остановил:
      - Ну при чем же тут вы? Обижаться мне на себя надо - хотел, а не достиг. Нет, насчёт обид - это ты оставь, надо, чтобы ничего лишнего между нами не было, не мешало бы нам дело двигать. Я, брат, врать не буду: мне скорбно - зачем врать? И не знаю, что бы я сделал, кабы не ты это, другой... А тут я понимаю - человек на свой пай поработал, отдых-ласку честно заслужил...
      Тронуло это меня.
      - Спасибо, Егор...
      - Ведь если друзья - так друзья! - ответил он.
      И пошли оба мы молча, вплоть друг другу. Но долгое время было мне неловко перед ним, а он, видимо, почуял это; как-то раз спрашивает:
      - Ты, слышь, учить её начал?
      - Да.
      Смотрит на меня, улыбается и говорит:
      - Ишь! А я бы не догадался, наверное.
      Ясно мне, чего парень хочет.
      - Она сама, - говорю, - подсказала мне.
      - Ну-у?
      Очень удивился и с той поры начал величать её по отчеству, а когда узнал, что она и склад книжек устроила у себя, радостно хохотал, крутя головой и гордо покрикивая:
      - Вот это так! Это, брат, хорошо-о! Ежели бабы с нами будут, я те скажу - до удивительных делов можем мы дожить! Ей же богу, а?
      ... И вот пришла ночь нашего знакомства с людями Кузина. Весь день с утра шёл проливной дождь, и мы явились в землянку насквозь мокрые. Они уже все четверо были там и ещё пятый с ними.
      Суетится в подземной чёрной дыре Милов, конфузливо одёргивая мокрую, залатанную и грязную рубаху, мигает линючими глазами и тонко, словно комар, поёт:
      - Здравствуйте, гости дорогие... нуте-ка, садитесь-ка!
      А сесть негде - землянка набита людями, словно мешок картофелем, она человек на шесть вырыта, а нас десятеро.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8