Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Автобиографические рассказы

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / Автобиографические рассказы - Чтение (стр. 3)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Он лукаво подмигнул мне, засмеялся и продолжал серьезно:
      - Из этой панихиды можно напечатать только стихи, они - оригинальны, это я вам напечатаю. "Старуха" написана лучше, серьезнее, но - все-таки и снова - аллегория. Не доведут они вас до добра. Вы в тюрьме сидели? Ну, и еще сядете!
      Он задумался, перелистывая рукопись:
      - Странная какая-то вещь! Это - романтизм, а он - давно скончался. Очень сомневаюсь, что сей Лазарь достоин воскресенья. Мне кажется, вы поете не своим голосом. Реалист вы, а не романтик, реалист. В частности, там есть одно место о поляке, оно показалось мне очень личным, - нет, не так?
      - Возможно.
      - Ага! вот видите! Я же говорю: мы кое-что знаем о вас. Но - это недопустимо, личное - изгоняйте! Разумею - узко личное.
      Он говорил охотно, весело, у него чудесно сияли глаза, - я смотрел на него все с большим удивлением, как на человека, которого впервые вижу. Бросив рукопись на стол, он подвинулся ко мне, положил руку на мое колено.
      - Слушайте, - можно говорить с вами запросто? Знаю я вас - мало, слышу о вас - много, и кое-что вижу сам. Плохо вы живете. Не туда попали. По-моему вам надо уехать отсюда или жениться на хорошей, не глупой девушке.
      - Но я женат.
      - Вот это и плохо.
      - Я сказал, что не могу говорить на эту тему.
      - Ну, извините!
      Он начал шутить, потом, вдруг озабоченно спросил:
      - Да! Вы слышали, что Ромась арестован! Давно? Вот как. Я только вчера узнал. Где? В Смоленске. Что он делал там?
      На квартире Ромася была арестована типография "народоправцев", организованная им.
      - Неугомонный человек, - задумчиво сказал В. Г. - Теперь - снова сошлют его куда-нибудь. Что он - здоров? Здоровеннейший мужик был...
      Он вздохнул, повел широкими плечами.
      - Нет, все это - не то! Этим путем ничего не достигнешь. Астыревское дело - хороший урок, он говорит нам: беритесь за черную, легальную работу, за будничное культурное дело. Самодержавие - больной, но крепкий зуб, корень его ветвист и врос глубоко, нашему поколению этот зуб не вырвать, - мы должны сначала раскачать его, а на это требуется не один десяток легальной работы.
      Он долго говорил на эту тему, и чувствовалось, что говорит он о своей живой вере.
      Пришла Авдотья Семеновна, зашумели дети, я простился и ушел с хорошим сердцем.
      Известно, что в провинции живешь как под стеклянным колпаком, - все знают о тебе, знают, о чем ты думал в среду около двух часов и в субботу перед всенощной; знают тайные намерения твои и очень сердятся, если ты не оправдываешь пророческих догадок и предвидений людей.
      Конечно, весь город узнал, что Короленко благосклонен ко мне, и я принужден был выслушать не мало советов такого рода:
      - Берегитесь, собьет вас с толку эта компания поумневших.
      Подразумевался, популярный в то время, рассказ П. Д. Боборыкина "Поумнел", - о революционере, который взял легальную работу в земстве, после чего он потерял дождевой зонтик и его бросила жена.
      - Вы - демократ, вам нечего учиться у генералов, вы - сын народа! внушали мне.
      Но я уже давно чувствовал себя пасынком народа; это чувство, от времени, усиливалось и, как я уже говорил, сами народопоклонники казались мне такими же пасынками, как я. Когда я указывал на это - мне кричали:
      - Вот видите, вы уже заразились!
      Группа студентов Ярославского лицея пригласила меня на пирушку, я что-то читал им, они подливали в мой стакан пива - водку, стараясь делать это незаметно для меня. Я видел их маленькие хитрости, понимал, что они хотят "в дребезги" напоить меня, но не мог понять - зачем это нужно им? Один из них, самовлюбленный и чахоточный, убеждал меня:
      - Главное - пошлите ко всем чертям идеи, идеалы и всю эту дребедень! Пишите - просто! Долой идеи...
      Невыносимо надоедали мне все эти советы.
      В. Г. Короленко, как всякий заметный человек, подвергался разнообразному воздействию обывателей. Одни, искренно ценя его внимательное отношение к человеку, пытались вовлечь писателя в свои личные, мелкие дрязги, другие избрали его об'ектом для испытания легкой клеветой. Моим знакомым не очень нравились его рассказы.
      - Этот ваш Короленко, кажется, даже в Бога верует, - говорили мне.
      Почему-то особенно не понравился рассказ "За иконой": находили, что это - "этнография", не более.
      - Так писал еще Павел Якушкин.
      Утверждали, что характер героя-сапожника, - взят из "Нравов Растеряевой улицы" Г. Успенского. В общем критики напоминали мне одного воронежского иеремонаха, который, выслушав подробный рассказ о путешествии Миклухи-Маклая, недоуменно и сердито спросил:
      - Позвольте! вы сказали: он привез в Россию папуаса. Но - зачем же, именно, папуаса? И - почему - только одного?
      --------------
      Рано утром я возвращался с поля, где гулял ночь, и встретил В. Г. у крыльца его квартиры.
      - Откуда? - удивленно спросил он. - А я иду гулять, отличное утро! Пройдемтесь?
      Он, видимо, тоже не спал ночь: глаза красные и сухие, смотрят утомленно, борода сбита в клочья, одет небрежно.
      - Прочитал я в "Волгаре" вашего "Деда Архипа", - это недурная вещь, ее можно бы напечатать в журнале. Почему вы не показали мне этот рассказ, прежде чем печатать его? И почему вы не заходите ко мне?
      Я сказал, что меня оттолкнул от него жест, которым он дал мне три рубля взаймы, - он протянул мне деньги молча, стоя спиной ко мне. Меня это обидело. Занимать деньги в долг так трудно, я прибегал к этому только в случаях действительно крайней необходимости.
      Он задумался, нахмурясь:
      - Не помню! Во всяком случае это - было, если вы говорите, что было. Но вы должны извинить мне эту небрежность. Вероятно, я был не в духе, это часто бывает со мною последнее время. Вдруг, задумаюсь, точно в колодец свалился. Ничего не вижу, не слышу, но что-то слушаю и очень напряженно.
      Взяв меня под руку, он заглянул в глаза мне.
      - Вы забудьте это. Обижаться вам не на что, у меня хорошее чувство к вам, но что вы обиделись, это вообще - не плохо. Мы не очень обидчивы, вот это плохо. Ну, забудем. Вот что я хочу сказать вам: пишете вы много, торопливо, нередко в рассказах ваших видишь недоработанность, неясность. В "Архипе", - там, где описан дождь, - не то стихи, не то ритмическая проза. Это - нехорошо.
      Он много и подробно говорил и о других рассказах, было ясно, что он читает все, что я печатаю, с большим вниманием. Разумеется, - это очень тронуло меня.
      - Надо помогать друг другу, - сказал он в ответ на мою благодарность. - Нас - не много! И всем нам - трудно!
      Понизив голос, он спросил:
      - А вы не слышали, - правда, что в деле Натансона, Ромася и других запуталась некая девица Истомина?
      Я знал эту девицу, познакомился с ней, вытащив ее из Волги, куда она бросилась вниз головою с кормы дощанника. Вытащить ее было легко, - она пробовала утопиться на очень мелком месте. Это было - бесцветное, неумное существо, с наклонностью к истерии и болезненной любовью ко лжи. Потом, она была, кажется, гувернанткой у Столыпина в Саратове и убита, в числе других, бомбой максималистов при взрыве дачи министра на Аптекарском острове.
      Выслушав мой рассказ, В. Г. почти гневно сказал:
      - Преступно вовлекать таких детей в рискованное дело. Года четыре тому назад или больше, я встречал эту девушку. Мне она не казалась такой, как вы ее нарисовали. Просто - милая девчурка, смущенная явной неправдой жизни, из нее могла бы выработаться хорошая сельская учительница. Говорят, - она болтала на допросах? Но что же она могла знать? Нет, я не могу оправдать приношение детей в жертву Ваалу политики...
      Он пошел быстрее, а у меня болели ноги, я спотыкался и отставал:
      - Что это вы?
      - Ревматизм.
      - Рановато! - О девочке вы говорили совсем неверно, на мой взгляд. А, вообще, вы хорошо рассказываете. Вот что, - попробуйте вы написать что-либо покрупнее, для журнала. Это пора сделать. Напечатают вас в журнале, - и, надеюсь, вы станете относиться к себе более серьезно!
      Не помню, чтоб он еще когда-нибудь говорил со мною так обаятельно, как в это славное утро, после двух дней непрерывного дождя, среди освеженного поля.
      Мы долго сидели на краю оврага у еврейского кладбища, любуясь изумрудами росы на листьях деревьев и травах, он рассказывал о трагикомической жизни евреев "черты оседлости", а под глазами его все росли тени усталости.
      Было уже часов девять утра, когда мы воротились в город. Прощаясь со мною, он напомнил:
      - Значит - пробуете написать большой рассказ, решено?
      Я пришел домой и тотчас же сел писать "Челкаша", - рассказ одесского босяка, моего соседа по койке в больнице города Николаева, написал в два дня и послал черновик рукописи В. Г.
      Через несколько дней он привел к моему патрону обиженных кем-то мужиков и, сердечно, как только он умел делать, поздравил меня:
      - Вы написали недурную вещь. Даже, прямо-таки хороший рассказ! Из целого куска сделано...
      Я был очень смущен его похвалой.
      Вечером, сидя верхом на стуле в своем кабинетике, он оживленно говорил:
      - Совсем не плохо! Вы можете создавать характеры, люди говорят и действуют у вас от себя, от своей сущности, вы умеете не вмешиваться в течение их мысли, игру чувства, - это не каждому дается! А самое хорошее в этом то, что вы цените человека таким, каков он есть. Я же говорил вам, что вы реалист.
      Но, подумав и усмехаясь, он добавил:
      - Но, в то же время - романтик! И, вот что, - вы сидите здесь не более четверти часа, а курите уже четвертую папиросу...
      - Очень волнуюсь...
      - Напрасно. Вы и всегда какой-то взволнованный, поэтому, видимо, о вас и говорят, что вы много пьете. Костей у вас много, мяса - нет, курите - не нужно, без удовольствия, - что это с вами?
      - Не знаю.
      - А - пьете много, - есть слух.
      - Врут.
      - И какие-то оргии у вас там...
      Посмеиваясь, пытливо поглядывая на меня, он рассказал несколько, не плохо сделанных, сплетен обо мне.
      Потом, памятно, сказал:
      - Когда кто-нибудь немножко высовывается вперед, его - на всякий случай - бьют по голове, - это изречение одного студента Петровца. - Ну, так пустяки - в сторону, как бы они ни были любезны вам. "Челкаша" напечатаем в "Русском Богатстве" да еще на первом месте, это некоторая отличка и честь. В рукописи у вас есть несколько столкновений с грамматикой, очень невыгодных для нее, я это поправил. Больше ничего не трогал, - хотите взглянуть?
      Я отказался, конечно.
      Расхаживая по тесной комнате, потирая руки, он сказал:
      - Радует меня удача ваша.
      Я чувствовал обаятельную искренность этой радости, и любовался человеком, который говорит о литературе, точно о женщине, любимой им спокойной, крепкой любовью, - навсегда. Незабвенно хорошо было мне в этот час, с этим лоцманом, я молча следил за его глазами, - в них сияло так много милой радости о человеке.
      Радость о человеке - ее так редко испытывают люди, а ведь это величайшая радость на земле.
      Короленко остановился против меня, положил тяжелые руки свои на плечи мне.
      - Слушайте, - не уехать ли вам отсюда? Например, в Самару? Там у меня есть знакомый в "Самарской газете" - хотите, я напишу ему, чтоб он дал вам работу? Писать?
      - Разве я кому-то мешаю здесь?
      - Вам мешают.
      Было ясно, что он верит рассказам о моем пьянстве, "оргиях в бане" и вообще о "порочной" жизни моей, - главнейшим пороком ее была нищета. Настойчивые советы В. Г. мне - уехать из города несколько обижали, но, в то же время, его желание извлечь меня из "недр порока" трогало за сердце.
      Взволнованный, я рассказал ему, как живу, он молча выслушал, нахмурился, пожал плечами.
      - Но ведь вы сами должны видеть, что все это совершенно невозможно и - чужой вы во всей этой фантастике. Нет, вы послушайте меня! - Вам необходимо уехать, переменить жизнь...
      Он уговорил меня сделать это.
      --------------
      Потом, когда я писал в "Самарской газете" плохие ежедневные фельетоны, подписывая их хорошим псевдонимом Иегудиил Хламида, Короленко посылал мне письма, критикуя окаянную работу мою насмешливо, внушительно, строго, но - всегда дружески.
      Особенно хорошо помню я такой случай: мне до отвращения надоел поэт, носивший роковую для него фамилию - Скукин. Он присылал в редакцию стихи свои саженями, они были неизлечимо малограмотны и чрезвычайно пошлы, их нельзя было печатать. Жажда славы внушила этому человеку оригинальную мысль: он напечатал стихи свои на отдельных листах розовой бумаги и роздал их по гастрономическим магазинам города, приказчики завертывали в эту бумагу пакеты чая, коробки конфет, консервы, колбасы и таким образом обыватель получал в виде премии к покупке своей, поларшина стихов, в них торжественно воспевались городские власти, предводитель дворянства, губернатор, архиерей.
      Каждый на свой лад, все эти люди были примечательны и вполне заслуживали внимания, но - архиерей являлся особенно выдающейся фигурой, он насильно окрестил девушку татарку, чем едва не вызвал бунт среди татар целой волости, он устроил совершенно идиотский процесс хлыстов; по этому процессу были осуждены люди ни в чем не повинные, - это я хорошо знал. Наиболее славен был такой подвиг его: во время поездки по епархии, в непогожий день, у него сломалась карета около какой-то маленькой, заброшенной деревеньки, и он должен был зайти в избу крестьянина. Там, на полке, около божницы, он увидал гипсовую голову Зевса. Разумеется, это поразило его. Из расспросов и осмотра других изб, оказалось, что изображение владыки олимпийцев, а также и статуэтка богини Венеры есть и еще у нескольких крестьян, но никто из них не хотел сказать - откуда они взяли идолов? Этого оказалось достаточно, чтоб возбудить уголовное дело о секте самарских язычников, которые поклонялись богам древнего Рима. Идолопоклонников посадили в тюрьму, где они и пробыли до поры, пока следствие не установило, что ими убит и ограблен некий торговец гипсовыми изделиями Солдатской слободы в Вятке; убив торговца, эти люди дружески разделили между собой его товар и - только.
      Одним словом - я был недоволен губернатором, архиереем, городом, миром, самим собою и еще многим. Поэтому, в состоянии запальчивости и раздражения, я обругал поэта, воспевшего ненавистное мне, приставив к его фамилии - Скукин - слово - сын.
      В. Г. тотчас прислал мне длинное и внушительное письмо на тему: даже и за дело ругая людей, следует соблюдать чувство меры. Это было хорошее письмо, но его при обыске отобрали у меня жандармы, и оно пропало вместе с другими письмами Короленко.
      Кстати - о жандармах.
      Ранней весной 97 года меня арестовали в Нижнем и, не очень вежливо, отвезли в Тифлис. Там, в Метехском замке, ротмистр Конисский, впоследствии начальник Петербургского жандармского управления, - допрашивая меня, уныло говорил:
      - Какие хорошие письма пишет вам Короленко, а ведь он теперь лучший писатель России!
      Странный человек был этот ротмистр: маленький, движения мягкие, осторожные, как будто неуверенные; уродливо большой нос грустно опущен, а бойкие глаза - точно чужие на его лице и зрачки их забавно прячутся куда-то в переносицу.
      - Я - земляк Короленко, тоже волынец, потомок того епископа Конисского, который - помните? - произнес знаменитую речь Екатерине Второй: "Оставим солнце" и т. д. Горжусь этим.
      Я вежливо осведомился - кто больше возбуждает гордость его - предок или земляк?
      - И тот и другой, конечно, и тот и другой!
      Он загнал зрачки в переносицу, но тотчас громко шмыгнул носом, и зрачки выскочили на свое место. Будучи болен и, потому, сердит, - я заметил, что плохо понимаю гордость человека, которому чрезмерно любезное внимание жандармов так много мешало и мешает жить, - Конисский благочестиво ответил:
      - Каждый из нас - творит волю пославшего, каждый и все! Пойдемте далее. Итак, - вы утверждаете... А между тем, нам известно...
      Мы сидели в маленькой комнатке под входными воротами замка. Окно ее помещалось очень высоко, под потолком, через него, на стол загруженный бумагами, падал луч жаркого солнца и, между прочим, - на позор мой, освещал клочок бумаги, на котором мною было четко написано:
      - Не упрекайте лососину за то, что гложет лось осину.
      Я смотрел на эту проклятую бумажку и думал:
      - Что я отвечу ротмистру, если он спросит меня о смысле этого изречения?
      --------------
      Шесть лет, - с 95 по 901 год, - я не встречал Владимира Галактионовича, лишь изредка обмениваясь письмами с ним.
      В 901 году я впервые приехал в Петербург, город прямых линий и неопределенных людей. Я был "в моде", меня одолевала "слава", основательно мешая мне жить. Популярность моя проникала глубоко: помню, шел я ночью по Аничкову мосту, меня обогнали двое людей, видимо парикмахеры, и один из них, заглянув в лицо мое, испуганно вполголоса сказал товарищу:
      - Гляди - Горький!
      Тот остановился, внимательно осмотрел меня с ног до головы и, пропустив мимо себя, сказал с восторгом:
      - Эх, дьявол, - в резинковых калошах ходит!
      В числе множества удовольствий я снялся у фотографа с группой членов редакции журнала "Начало", - среди них был провокатор и агент охранного отделения М. Гурович.
      Разумеется, мне было крайне приятно видеть благосклонные улыбки женщин, почти обожающие взгляды девиц, - и, вероятно, как все молодые люди, только что ошарашенные славой, - я напоминал индейского петуха.
      Но, бывало, ночами, наедине с собою, вдруг почувствуешь себя в положении непойманного уголовного преступника; его окружают шпионы, следователи, прокуроры, все они ведут себя так, как будто считают преступление несчастием, печальной "ошибкой молодости", и - только сознайся! - они великодушно простят тебя. Но - в глубине души каждому из них непобедимо хочется уличить преступника, крикнуть в лицо ему торжествующе:
      - Ага-а!
      Нередко приходилось стоять в положении ученика, вызванного на публичный экзамен по всем отраслям знания.
      - Како веруеши? - пытали меня начетчики сект и жрецы храмов.
      Будучи любезным человеком, я сдавал экзамены, обнаруживая терпение, силе которого сам удивлялся; но после пытки словами у меня возникало желание проткнуть Исаакиевский собор Адмиралтейской иглою или совершить что-либо иное, не менее скандальное.
      Где-то позади добродушия, почти всегда несколько наигранного, россияне скрывают нечто, напоминающее хамоватость. Это качество - а, может быть, это метод исследования? - выражается очень разнообразно, главным же образом - в стремлении посетить душу ближнего, как ярмарочный балаган, взглянуть, какие в ней показываются фокусы, пошвырять, натоптать, насорить пустяков в чужой душе, а иногда - опрокинуть что-нибудь и, по примеру Фомы, тыкать в раны пальцами, очевидно, думая, что скептицизм апостола равноценен любопытству обезьян.
      --------------
      В. Г. Короленко и в каменном Петербурге нашел для себя старенький деревянный дом, провинциально уютный, с крашенным полом в комнатах, с ласковым запахом старости.
      В. Г. поседел за эти годы, кольца седых волос на висках были почти белые, под глазами легли морщины, взгляд - рассеянный, усталый. Я тотчас почувствовал, что его спокойствие, раньше так приятное мне, заменилось нервозностью человека, который живет в крайнем напряжении всех сил души. Видимо - не дешево стоило ему Мультанское дело и все, что он, как медведь, ворочал в эти трудные годы.
      - Бессонница у меня, отчаянно надоедает. А вы, не считаясь с туберкулезом, все так же много курите? Как у вас легкие? Собираюсь в Черноморье, - едем вместе?
      Сел за стол, против меня и, выглядывая из-за самовара, заговорил о моей работе.
      - Такие вещи, как "Варенька Олесова", удаются вам лучше, чем "Фома Гордеев". Этот роман - трудно читать, материала в нем много, порядка, стройности - нет.
      Он выпрямил спину так, что хрустнули позвонки и спросил:
      - Что же вы - стали марксистом?
      Когда я сказал, что - близок к этому, он невесело улыбнулся, заметив:
      - Не ясно мне это. Социализм без идеализма для меня - непонятен. И не думаю, чтобы на сознании общности материальных интересов можно было построить этику, а без этики - мы не обойдемся.
      И, прихлебывая чай, спросил:
      - Ну, а как вам нравится Петербург?
      - Город - интереснее людей.
      - Люди здесь...
      Он приподнял брови и крепко потер пальцами усталые глаза.
      - Люди здесь более европейцы, чем москвичи и наши волжане. Говорят Москва своеобразнее, - не знаю. На мой взгляд - ее своеобразие - какой-то неуклюжий, туповатый консерватизм. Там славянофилы, Катков и прочее в этом духе. Здесь - декабристы, Петрашевцы, Чернышевский...
      - Победоносцев, - вставил я.
      - Марксисты, - добавил В. Г., усмехаясь. - И всякое иное заострение прогрессивной, т.-е. революционной, мысли. А Победоносцев-то талантлив, как хотите. Вы читали его "Московский сборник"? Заметьте - московский все-таки!
      Он сразу, нервозно оживился и стал юмористически рассказывать о борьбе литературных кружков, о споре народников с марксистами.
      Я уже кое-что знал об этом, - на другой же день по приезде в Петербург, я был вовлечен в "историю", о которой я даже теперь вспоминаю с неприятным чувством; я пришел к В. Г. для того, чтобы, между прочим, поговорить с ним по этому поводу.
      Суть дела такова: редактор журнала "Жизнь" В. А. Поссе организовал литературный вечер в честь и память Н. Г. Чернышевского, пригласив участвовать В. Г. Короленко, Н. К. Михайловского, П. Ф. Мельшина, П. Б. Струве, М. И. Туган-Барановского и еще несколько марксистов и народников. Литераторы дали свое согласие, полиция - разрешение.
      На другой день, по приезде моем в Петербург, ко мне пришли два щеголя студента с кокетливой барышней и заявили, что они не могут допустить участие Поссе в чествовании Чернышевского, ибо "Поссе - человек, неприемлемый для учащейся молодежи, он эксплоатирует издателей журнала "Жизнь". Я уже более года знал Поссе и хотя считал его человеком оригинальным, талантливым, однако - не в такой степени, чтобы он мог и умел эксплоатировать издателей. Знал я, что его отношения с ними были товарищеские, он работал, как ломовая лошадь, и, получая ничтожное вознаграждение, жил с большою семьей впроголодь. Когда я сообщил все это юношам, они заговорили о неопределенной политической позиции Поссе между народниками и марксистами, но - он сам понимал эту неопределенность и статьи свои подписывал псевдонимом Вильде. Блюстители нравственности и правоверия рассердились на меня и ушли, заявив, что они пойдут ко всем участникам вечера и уговорят их отказаться от выступлений.
      В дальнейшем оказалось, что "инцидент в его сущности" нужно рассматривать не как выпад лично против Поссе, а "как один из актов борьбы двух направлений политической мысли", - молодые марксисты находят, что представителям их школы неуместно выступать пред публикой с представителями народничества "изношенного, издыхающего". Вся эта премудрость была изложена в письме, обширном, как доклад, и написанном таким языком, что, читая письмо, я почувствовал себя иностранцем. Вслед за письмом от людей, мне неведомых, я получил записку П. Б. Струве, - он извещал меня, что отказывается выступить на вечере, а через несколько часов, другой запиской сообщил, что берет свой отказ назад. Но - на другой день отказался М. И. Туган-Барановский, а Струве прислал третью записку, на сей раз с решительным отказом и, как в первых двух, без мотивации оного.
      В. Г., посмеиваясь, выслушал мой рассказ об этой канители и, юмористически грустно, сказал:
      - Вот, - пригласят читать, а выйдешь на эстраду - схватят, снимут с тебя штаны и - выпорют.
      Расхаживая по комнате, заложив руки за спину, он продолжал вдумчиво и негромко:
      - Тяжелое время! Растет что-то странное, разлагающее людей. Настроение молодежи я плохо понимаю, - мне кажется, что среди нее возрождается нигилизм и явились какие-то карьеристы-социалисты. Губит Россию самодержавие, а сил, которые могли бы сменить его, - не видно!
      Впервые я наблюдал Короленко настроенным так озабоченно и таким усталым. Было очень грустно.
      К нему пришли какие-то земцы из провинции, и я ушел. Через два-три дня он уехал куда-то отдыхать, и я не помню, встречался ли с ним после этого свидания.
      III. О вреде философии.
      ... Я давно уж почувствовал необходимость понять - как возник мир, в котором я живу, и каким образом я постигаю его. Это естественное и - в сущности - очень скромное желание, незаметно выросло у меня в неодолимую потребность и, со всей энергией юности, я стал настойчиво обременять знакомых "детскими" вопросами. Одни искренно не понимали меня, предлагая книги Ляйэля и Леббока; другие, тяжело высмеивая, находили, что я занимаюсь "ерундой"; кто-то дал "Историю философии" Льюиса; эта книга показалась мне скучной, - я не стал читать ее.
      Среди знакомых моих появился странного вида студент в изношенной шинели, в короткой синей рубахе, которую ему приходилось часто одергивать сзади, дабы скрыть некоторый пробел в нижней части костюма. Близорукий, в очках, с маленькой, раздвоенной бородкой, он носил длинные волосы "нигилиста"; удивительно густые, рыжеватого цвета, они опускались до плеч его прямыми, жесткими прядями. В лице этого человека было что-то общее с иконой "Нерукотворенного Спаса". Двигался он медленно, неохотно, как бы против воли; на вопросы, обращенные к нему, отвечал кратко и не то угрюмо, не то - насмешливо. Я заметил, что он, как Сократ, говорит вопросами. К нему относились неприязненно.
      Я познакомился с ним, и, хотя он был старше меня года на четыре, мы быстро, дружески сошлись. Звали его Николай Захарович Васильев, по специальности он был химик.
      Прекрасный человек, умник, великолепно образованный, он, как почти все талантливые русские люди, имел странности: ел ломти ржаного хлеба, посыпая их толстым слоем хинина, смачно чмокал и убеждал меня, что хинин - весьма вкусное лакомство, а главное - полезен, укрощает буйство "инстинкта рода". Он вообще проделывал над собою какие-то небезопасные опыты: принимал бромистый кали и вслед за тем курил опиум, отчего едва не умер в судорогах; принял сильный раствор какой-то металлической соли и тоже едва не погиб. Доктор - суровый старик, исследовав остатки раствора, сказал:
      - Лошадь от этого издохла бы. Даже, пожалуй, пара лошадей. Вам эта штука тоже не пройдет даром, будьте уверены.
      Этими опытами Николай испортил себе зубы, все они у него позеленели и выкрошились. Он кончил все-таки тем, что - намеренно или нечаянно - отравился в 901 году в Киеве, будучи ассистентом профессора Коновалова и работая с индигоидом.
      В 89 - 90 годах это был крепкий, здоровый человек, чудаковато-забавный и веселый наедине со мною, несколько ехидный в компании. Помню - мы взяли в земской управе какую-то счетную работу, - она давала нам рубль в день, - и вот Николай, согнувшись над столом, поет нарочито-гнусным тенорком на голос "Смотрите здесь - смотрите там".
      Сто двадцать три
      И двадцать два
      Сто сорок пять
      Сто сорок пять!
      Поет десять минут, полчаса, еще поет, - теноришко его звучит все более гнусно. Наконец - прошу:
      - Перестань.
      Он смотрит на стенные часы и - говорит:
      - У тебя очень хорошая нервная система. Не всякий выдержит спокойно такую пытку в течение сорока семи минут. Я одному знакомому медику "Алилуйю" пел, так он на тринадцатой минуте чугунной пепельницей бросил в меня. А готовился он на психиатра...
      Николай постоянно читал немецкие философские книги и собирался писать сочинение на тему: "Гегель и Сведенборг". Гегелева феноменология духа воспринималась им как нечто юмористическое; лежа на диване, который мы называли Кавказским хребтом, он хлопал книгой по животу своему, дрыгал ногами и хохотал почти до слез.
      Когда я спросил его: над чем он смеется - Николай, сожалея, ответил:
      - Не могу, брат, не сумею об'яснить тебе это, уж очень суемудрая штука. Ты - не поймешь. Но, знаешь ли, - забавнейшая история.
      После настойчивых просьб моих он долго, с увлечением говорил мне о "мистике разумного". Я, действительно, ничего не понял и был весьма огорчен этим.
      О своих занятиях философией он говорил:
      - Это, брат, так же интересно, как семячки подсолнуха грызть, и приблизительно - так же полезно.
      Когда он приехал из Москвы на каникулы, я, конечно, обратился к нему с "детскими" вопросами и этим очень обрадовал его.
      - Ага, требуется философия, превосходно. Это я люблю. Сия духовная пища будет дана тебе в потребном количестве.
      Он предложил прочесть для меня несколько лекций.
      - Это будет легче и, надеюсь, приятнее для тебя, чем сосать Льюиса.
      Через несколько дней, поздно вечером, я сидел в полуразрушенной беседке заглохшего сада; яблони и вишни в нем густо обросли лишаями, кусты малины, смородины, крыжовника, густо разраслись, закрыв дорожки тысячью цепких веток; по дорожкам бродил в сером халате, покашливая и ворча, отец Николая, чиновник духовной консистории, страдавший старческим слабоумием.
      Со всех сторон возвышались стены каких-то сараев, сад помещался как бы на дне квадратной черной ямы, и чем ближе подходила ночь, тем глубже становилась яма. Было душно, со двора доносился тяжкий запах помоев, хорошо нагретых за день жарким солнцем июня.
      - Будем философствовать, - говорил Николай, причмокивая и смакуя слова. Он сидел в углу беседки, облокотясь на стол, врытый в землю. Огонек папиросы, вспыхивая, освещал его странное лицо, отражался в стеклах очков. У Николая была лихорадка, он зябко кутался в старенькое пальто, шаркал ногами по земляному полу беседки, стол сердито скрипел.
      Я напряженно слушал пониженный голос товарища. Он интересно и понятно изложил мне систему Демокрита, рассказал о теории атомов, как она принята наукой, потом вдруг сказал - "подожди" - и долго молчал, куря папиросу за папиросой.
      Уже ночь наступила, ночь без луны и звезд; небо над садом было черно, духота усилилась, в соседнем доме психиатра Кащенко трогательно пела виолончель, с чердака, из открытого окна доносился старческий кашель.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16