На галерее помещалось одновременно сражающихся, в ряд, всего четыре человека. Целых четыре человека. Топоры разбивались, щиты трещали и часто были уже изрублены так, что разлетались с одного верного удара. Но сзади на смену напирала новая сила, которая была всемогуща, но двигалась самыми простыми путями и так, чтоб меньше всего было затрат.
Молодой прислужник бормотал заклинание, захлебываясь не то от ветра, не то от собственной спешки. Он плотно закрыл глаза. Картина Королевской Стоянки и того, как выровнялись в ней корабли, твердо лежала перед ним, так, как видел это вчера Глаз со склона Трона.
Модры. Три больших корабля в глубине залива. Шесть других и еще один, помельче, кормой к берегу. Три более коротких с другой стороны. Еще один между тремя и шестью, притянутый носом к пляжу. Вокруг рамка высоких скал, скалы чуть ли не отвесные, черные и тускло играют искорками, море под ними кажется провалом и в тени почти черное, корабли расчерчены черными полосками спущенных мачт, кроме одного. Потом все это стало поворачиваться, поворачиваться, сохраняя солнечный свет и расположение линий бортов, восточный склон расступившихся скал становился ближе и выше, со всеми своими крошечными хворостинами молочайников в трещинах камня, с блеском разломов; до него было около восьмисот локтей расстояния, если в локтях, но зато все эти восемьсот — сверху почти по прямой. Потом хено открыл глаза, чтобы совместить картину, которая стояла перед ним, с какими-нибудь ориентирами — скалами, в нескольких местах торчавшими над сизой раздерганной тканью пара, пробивая ее, как острова.
Какой там ветер, внизу, в заливе? Наверное, почти никакого. А здесь — такой, что относить стрелы будет очень сильно, а стрелять надо несколько поперек его. Если бы это было упражнением, это было бы трудное и углубленное упражнение.
На свете по-прежнему не было больше никого. Все люди, которые что-то сделали для того, чтобы он оказался здесь, сделали все, что могли, а теперь они словно и не существовали. Монастыря тоже не было. Ветер, оказывается, слегка качался и носил корзину из стороны в сторону. Едва-едва заметно. Хено вдруг понял, что стреляет, неправильно, потому что злится в мучительной, нетерпеливой ярости на каждый свой выстрел, но он уж не мог иначе.
Дозорщики, сторожившие по краям скал над заливом, не заметили ничего особенного, потому что от них летающего дракона пар тоже закрывал. Не знали они, кстати, и того, что происходит у стен монастыря, оттого что мешал все тот же пар и они были заняты делом, а ежели кому интересно, как идет наступление, так будет надобно — придут и скажут, а с места, на какое поставлен, трогаться не моги.
Заметила происходящее только оставленная у кораблей охрана, но она была невелика, не более трех-четырех человек на корабль, это было дурно — так мало пароду оставить на стоянке, но ведь все прямо взбесились с этой Моной. Одна из стрел упала прямо перед глазами сторожа и рассыпала угольки по базальтовому песку. Это была одна из первых, другие только зашипели по низеньким волнам. Тогда он обернулся, ничего не понимая, в небо. По небу протянулась полоса, потом еще одна, очень быстро. Но когда задымилась «Черная Голова», она занялась сразу, а там было шесть кораблей, близко друг к другу, и еще тариби — тот, Сколтисов. Искры полетели столбом, не облиты ведь водой корабли, постояли на спокойной воде, высохли борта и палубы. Самое страшно было, что непонятно — как. Чтоб попасть, почти сверху должны стрелы проваливаться, из монастыря так даже цангра не достанет. Если бы не было так непонятно, они бы настолько были ошеломлены, но тут ужас был почти суеверным — монахи Моны, о которых ходили россказни, будто все могут, у которых за их стенами та-акое понаворочано… Ужас был почти суеверным, а боль была — почти как пожар под ребрами. Забыв о том, где чьи, бросились растаскивать суда, но людей было мало, слишком мало…
У дозорщиков на скалах души стали разрываться пополам, потому что ведь все равно — с места сойти не моги! А Ваки Мышиный Мятлик (у него очень хороший был огорожен луг на верховых пастбищах, отчего и такое прозвище) побежал за помощью. Он был с «Зеленовласки», этот Ваки. Но до войска добраться — это, как ни торопись, столько времени, сколько нужно, чтобы два раза проговорить ди-герет, а еще пока вернутся с подмогой обратно… Да тут, непогода нас разрази всех, половина кораблей погорит! И если не растаскивать и не тушить, все погорят. Это уж точно. Хорошо, что новые огни не занимались. Хотя могли, наверное. В любой момент.
Хено не мог узнать, получилось что-то путное или нет, а потом, когда увидел дым, тоже не мог понять, правильный это дым или больше, чем надо, или меньше, чем надо, и что такое больше или меньше, и он просто измывался над своей душой, дрожа от нетерпения, пока не расстрелял весь запас. Тогда он опустился на дно и обхватил колени руками, сжавшись, как мог. Всю эту корзину ветер пронизывал насквозь, но ему не было холодно.
Ничто не загорелось за все это время, хотя могло, сколь ни обрабатывали против этого корзину и его самого, но что не сгорел — его не удивляло. Он был один, и теперь он тоже был не нужен, как все те люди, что сделали этого дракона и подняли его, но одиночество хено не было страшно, и даже не было занимательно или больно; и Модра не хотел того, что он сделал, но и это его теперь не волновало. Что-то он вынул из своей души, и что-то вошло туда. Он больше не знал, что такое кощунство. Это было только слово, и он был маленький хено, и он не понимал слов. Он сделал то, ради чего его сюда послали. Нет, он сделал то, чего хотел сам. Нет, он сделал то, что через него пришло в мир, и он не смог удержать это за границей.
Корзина стояла, покачиваясь, и уже понемногу вскоре должна была начать опускаться, потому что воздух остывал и просачивался. Хено этого не знал. Он ничего не соображал в воздухоплавании.
Наверное, он вправду был только маленький хено. Он не понимал, что теперь будет. И как теперь вернуться на землю, он тоже не понимал, и будет ли куда возвращаться. Ничего он не понимал и не хотел понимать. Его сотрясали рыдания, а больше ему не было ни до чего дела.
Исполинские крылья реяли в воздухе, но никто не смотрел на них — из северян, понятно, — потому что все были заняты. Одни тушили. Другие чуть не разрывали себе внутренности, отталкивая «Остроглазую» от загоревшейся «Зеленовласки». (Бедолага, невезучая «Зеленовласка»…) Ваки бежал.
Метоб продрался к лестнице в ключной башне. Сколтис (которого незаметно и упорно оттесняло прочь, как чужеродное) добрался до стены только сейчас. Дейди Лесовоз — а вместе с ним и Дьялвер, с которым Дейди каким-то невобразимым чудом все еще ухитрялся держаться рядом, хотя не понимал давно уж как, — оказались в первых рядах сражающихся, и похоже, до них скоро должна была дойти очередь, потому что спереди отряд защитников напирал так, что чуть не потеснил пиратов к югу.
Все были заняты. Ваки взлетел на склон над Длинными Источниками, и перед ним открылась долина, на которой было почему-то до удивления безлюдно. Одно или два темных пятна на дне долины, между совсем потемневших ям источников, и все. И еще его очень поразили выгнутые змеи, двумя пятнами кишащие на земле — прямо перед ним и направо, далеко напротив, через долину. Сначала это было похоже на змей, а потом он разглядел, что это сложенные на землю луки. Ну просто до невозможности странно, что ж здесь происходит? Со стены ему был слышен шум битвы, и видна словно бы темная полоса вдоль подножия стены этой самой, но хоть кто-нибудь из капитанов в долине должен был остаться. Должен был или нет? Прах их всех побери, и со стены из штурмующих никто не уйдет. Или уйдут? В любом случае Ваки уже несло вниз. Просто его ногам и душе невозможно было остановиться.
Дейди, сына Рунейра, в конце концов все-таки отнесло от Дьялвера в сторону — это было как в молотилку попасть, только Дейди не видел никогда молотилки с деревянными кулаками. Теперь их разделяли не свои. Какое-то время они держались наравне, но поскольку здесь никто не наносил одному противнику больше, чем один или два удара, это «какое-то время» вышло очень коротким. Точно видение, Дейди краем глаза разглядел, как алый султан, резко дернувшись, проваливается вниз. В это мгновение шипастая булава отшвырнула и его тоже, ломая кость ниже правого плеча и вместе подводя под удар другой булавы, уже падающей сверху, в голову. Дейди увидел только лицо монаха, поразившее его своим спокойствием, а точнее, губы и подбородок. Дейди увидел их одновременно с проваливающимся султаном Дьялвера и потому запомнил на всю жизнь.
Он нырнул вперед под замах, вложив все, что можно вложить, в удар кромкой щита под подбородок; булава — не шипами, так граненой тяжелой частью, идущей ниже, все-таки оглоушила его по затылку — все засветилось; Дейди падал, пытаясь упасть так, чтобы можно было сразу вскочить, и одновременно швырнул через себя свой щит вправо, где в просвет между людьми ему вдруг открылось тело Дьялвера. Он швырнул так, чтобы прикрыть от новых ударов, хотя бы на мгновение, и одновременно, пока рука делала это, понимал, что бесполезно и поздно, и тут вдруг сзади на них нахлынула еще, перепрыгивая, новая волна, что накрыла сразу это место стены. Дейди вскочил-таки, но, пробираясь к Дьялверу, ему пришлось расталкивать уже своих. Это невероятно, но он действительно растолкал их и, отшвырнув свой разбитый щит в сторону, поволок Дьялвера, пятясь. Тот был очень тяжелый. Дейди, похоже, совсем отупел, потому что просто тащил его, как муравей. Перед глазами у него — у Дейди — оказалось небо. И вот только он, один из всех, и увидел то, что было в этом темно-сером небе, рвущемся полосами. И не удивился. Каната он не заметил. Ему показалось, что все именно так и должно быть.
Величайший из демонов ветра пришел взглянуть, как уходит его капитан.
Он дотащил Дьялвера до пролома и спустил его тело вниз, и слез сам, и сел, привалившись к стене, рядом. Этот пролом, который был таким гибельным столько времени, теперь стал, сколь ни странно, довольно безопасным местом. Стрелы с храма сюда не попадали. Обгорелые, а среди них и обгорелые тела, сверху частью не мертвые еще, лежали здесь в слишком большом количестве. Денди положил на них Дьялвера и сел сам, ничего не почувствовав. Части лица у Дьялвера справа не было. Это передний шип в булаве, самый длинный.
Вокруг было очень шумно, но Дейди ничего не слышал. Закопченные стены пролома шатались широкими взмахами, как от морской качки. И одновременно их почему-то вело по кругу. А еще они почему-то темнели неровными пятнами. Это Дейди тоже не удивляло. Ему хотелось сказать что-нибудь, просто горло этого хотело, но из всех слов мира у него были только те слова, к которым он привык.
— Вот я и остался у тебя в долгу, — сказал он. — Теперь уж — навсегда.
И своего голоса он тоже не услышал. Потом он попытался встать и удивился, что не выходит, а особенно удивился тому, что правая рука не поднимается; потом мир совсем потемнел, и Дейди упал лицом вниз.
Ваки подбежал к крайним и рявкнул кому-то, уже поставившему ногу на лестницу:
— Корабли горят!
От злости — непонятно на кого — его вслед за этим понесло на лестницу тоже.
Однако тот, на кого он заорал, обернулся — кто-нибудь когда-нибудь видел Метоба, который оборачивается, уже поставив ногу на лестницу? — и сказал:
— Что? — А потом повернулся и заорал вверх, почти с тою же интонацией, что и Ваки: — Корабли горят!
Его тоже охватила злость, непонятно на кого. Так этот слух покатился дальше. Вроде как кипящий котел, в который вылили кружку холодной воды. Ничего в общем-то не изменилось. Они продолжали рубиться, потому что уже ничего другого делать им не оставалось.
Однако стали происходить невероятные вещи: у Ваки спросили (еще кто-то, обернувшись), какие именно горят.
Он рявкнул в ответ что-то, сам даже же не разобрав что. До Хилса, например, это добежало так, что горит «Остроглазая» и «еще», и дальше перечислялись остальные. Почему горит, сильно ли горит, давно ли горит — такие вещи, конечно, не передавались, потому что некогда. Но Хилс услышал, наверное, только, что горит «Остроглазая», и когда услышал, повернулся и попросту полез обратно. А ведь он рубился уже иа подступах к самой той башне. Вот только представьте себе: могучий и почти невредимый Хилс, который казался пылающим сам и огромным, как дом в пожаре, вдруг разворачивается, не заботясь о том, ударят ему в спину или нет, и швыряет всех у себя на дороге, как полоумный. И почти все его люди, кто был жив (не сказать, чтоб цел), тоже ушли. Правда, не так необъяснимо, но какую неразбериху они при этом на стене устроили, просто удивительно. И Кормайс сделал именно то, чего от него можно было ожидать. Он заорал: «Ястреб! Ястреб! Да где вы все, прах побей вас!» — и еще более удивительно — но опять-таки вряд ли можно было что другое ожидать, — что его услышали, даже сквозь все, что творилось там, в битве, и его люди стали к нему собираться. И из этого тоже происходила неразбериха, которая для них сейчас была хуже погибели. Тот всемогущий и неразумный, который объединял их всех, исчез; ему, право слово, не следовало приходить, но раз уж он пришел — ему не следовало уходить раньше времени, и особенно уходить сейчас.
Устали все уже тогда, как молотильщики. Ведь второй час бились — нет, уже третий, потому что начинался полуденный час. Даже просто простоять столько времени в доспехах и с полным оружием в руках — испытание не для слабого. Эх, где вы, воины из старинных скел, витязи Айзраша Завоевателя? Тогда, кажется, не из плоти были люди, а кованы из меди, сделаны из выдубленных бычьих шкур; но ведь и медь, уставая, ломается, и выдубленная кожа лопается, расходясь жадными трещинами, в конце концов.
«Еще немного, и мы спечемся», — подумал Сколтис. Воистину удивительно в его положении, что он подумал «мы», — к нему-то это не относилось. Нашлось бы и кроме него сколько-то люден, по-прежнему способных (и чувствовавших себя так) управиться с тремя южанами в любую погоду, но сколько их было? Сколько в нынешних войсках на сотню мечников приходится солдат с двуручником-мечом? Два-три, не больше.
Если быне «метб»! Тогда у них все еще была б их ярость — гнев, копившийся столько времени, — гнев, который не замечает, полдневный час или вечерний. Но «метб», порожденный этим гневом, изничтожил его собой — так молнии убивают грозу. Они могли бы, очнувшись и увидев своих мертвых и свои потери, остервенеть на монахов за то, что те так упорно защищались, — но и для этой ярости не осталось уже места у них в крови, оттого что вперед нее, скорая и злая, проскользнула совсем другая ярость, которая звала совсем в другую сторону, не вперед, а назад, в Королевскую Стоянку, и по невозможности только уйти обращалась на дело, таким вот манером: эх, если б можно было так споро покончить тут, чтоб еще успеть — если б бывали в проклятом этом мире чудеса! — прежде чем пропала совсем твоя «Зеленовласка», или «Щеголиха», или «Черная Голова»… «Конь, приносящий золото».
Что об этом думал Сколтис, он никому потом не рассказывал. Но в то же самое время — так передают — Сколтен, его брат, с которым они — так опять же передают — всегда думал одинаково (а Сколтен был тогда по правую руку от пролома, гдеони укрепились перед башней), потемнел вдруг и выпрямился, а потом сказал:
— Сгорит так сгорит.
Потом он оглянулся; он был за навесом — тем, поваленным — большой машиной; может быть, он надеялся обнаружить рядом кого из своих, но никого из них не увидел, а увидел одного из людей Хилса, пробирающегося к пролому, чтобы спуститься вниз, и крикнул ему:
— Ты куда?!
— Корабли же! — рявкнул тот в ответ с яростью собаки, кусающейся спросонья; Сколтен заступил было ему дорогу, а точнее — двинулся было сделать это, но тут дружинник, стоявший неподалеку (человека через четыре от них), закричал:
— Да вы поглядите, что их капитан делает!!! — И все туда оглянулись.
Приглашение «поглядеть» было без всякого смысла, потому что все одно Хилса было оттуда не видать. А закричал он это потому, что рядом с ним (то есть еще на несколько человек к северу) еще кто-то воскликнул:
— Это не Хилс, это Сволли какой-то? — Ну а история про Сволли и про то, как тот помчался вытаскивать из фьорда свою корову, всем известна.
И рядом со Сколтеном кто-то сказал:
— Хилс по головешке побежал. — И были это недобрые и несправедливые слова, но упрекать за них было уже некогда. И тот дружинник Хилса не стал этого делать, а просто поглядел на Сколтена, не останавливаясь, и Сколтен уступил дорогу, потому что тот был прав и ему, пожалуй, еще и надлежало, не только позволительно было, следовать за своим капитаном, раз уж тот покидает битву. Сколтен только сказал ему:
— Оружие оставь! — потому что и щит, и топор у этого человека были хорошие и почти испорченные, а для того, чтобы иметь дело с огнем, они без надобности.
И странное дело — зависть была у Сколтена в голосе. Самая настоящая зависть, все так и вспоминали, а не упрек.
А еще более странно — что тот человек (звали его Винахи, и он был с «Жаринки», Рахтовой однодеревки) на такое дикое предложение оглянулся, словно бы смутившись, и точно — сунул оружие кому-то по дороге, впрочем мимоходом, он, Винахи этот, наверное, даже и не заметил своего поступка. Правда, и топор, и щит у него были не его собственные, за время «метба» все множество раз подбирали чужое оружие, когда свое приходило в негодность. А кроме того, говорят, это ведь был не Хилсов человек, а с однодеревки, то есть как бы человек Рахта Йолмурфара, так как тот уж сколько-то времени на этой однодеревке хозяйничал за главного. Но все равно — это было совершенно невероятное дело. И главное ведь, кроме Винахи, нашлись и другие люди, кто так поступил, и некоторые — безо всякого напоминания.
Говорили, правда, что и они тоже были с «Жаринки», или «Огонька», как назывался этот Рахтов корабль.
А сам Рахт был в это время чуть севернее пролома, то есть там, где битвы собственно не шло уже; окаянною стрелой ему, уж довольно давно, зацепило руку повыше локтя, да так неудачно, что какую-то вену порвало. Пока они были в метбе, многие из мелких ран, а порою и не очень мелких, почти совсем не кровоточили, словно жилы сами собою, без заклинания, сжимались так, чтобы не выпускать кровь из тела, и тут — Рахт вдруг почувствовал, что левая рукавица у него стала очень горячая и мокрая изнутри; и только когда почувствовал — понял, что случилось: это он опустил щитовую руку, а точнее, она сама опустилась, такая вдруг овладела им слабость. И сразу, когда понял, — рука заныла так, что ему едва удалось расцепить зубы, чтобы начать заклинание. Он прислонился к кому-то спиною на это время. И тут на него и набежал одни человек, который был старшиною у носовых на «змее» у Сколтнсов. Он только поглядел на Рахта и сразу сказал:
— Сыпь вниз!
Рахт зажмурился и, не прекращая ди-герет, кивнул головой.
Балхи был человек очень высокого рода с материнской стороны — ведь его мать была дочерью самого Хюдага! — так что его звали чаще сыном Яммрмод, чем сыном Гримтра. Имя у него было Гримтр, сын Гримтра, из дома Гримиров, а большею частью звали его Балхи Гримтр, или попросту Балхи, что означает «разваляй», ну что-то вроде «рубака» (такой он и был, и по характеру тоже — а как же, прозвищ зря не дают). И если б не это — не его высокий род, — уж он не стал бы приказывать наследнику такого дома, как Дом Кострища; на кораблях у Сколтисов все знали, как надлежит обращаться с именитыми людьми. И Рахту очень повезло, что нашлось кому сказать ему эти слова, — потому что сам бы он не ушел, в бою он был внук Рахта Проливного, а с этим порою трудно справляться. И пришлось бы уводить его — и нет еще двух или трех крепких и более-менее здоровых воинов именно на те мгновения, когда они так нужны!
Так нужны! Из того могучего войска, что спустилось вчера с кораблей, — разве что на половину можно стало рассчитывать в эти мгновения. А из-за того, что Хилс ушел, он увел с собою еще почти сотню бойцов, и не самых худших. Этого еще не произошло, но было видно — ощутимо скорей, — что это происходит. Что-то под четыре сотни с лишком — и это все. Сколтис как раз пытался прикидывать в уме такие вот точно расчеты, но ему это было трудно, потому что с тех пор, как он забрался на стену и замешался в общую массу, ему стало видно, как всем, человек с десяток вокруг себя, не больше. Ненастоящий мир все еще не отпускал его, и Сколтис ничего не мог с этим миром поделать. Но бестолковщина, происходившая вокруг, что-то задевала в нем, что-то очень глубокое, какую-то капитанскую гордость, это было унизительно для него л и ч н о, и он ужаснулся наконец-то по-настоящему своей беспомощности и наконец-то рассердился на нее по-настоящему, а особенно рассердило его то, что он увидел, вскочив на помост копьеметалки-машины, чтобы оглянуться; две стрелы, тут же ткнувшиеся в него — впрочем, неудачно, — его оттуда сразу согнали, но ему и нужно было всего мгновение. Он глядел на север, где дрались и где между ним и дракой уже не было видно доспеха Хилса, потому что тот уже перемахнул заграждение галер и спускался вниз по сети.
И то, что Сколтис там увидел, едва не заставило его заскрипеть зубами. Они там — защищались! Да, конечно, Хилс учинил там немалую неразбериху среди нападающих, и они порядком подрастерялись, но ведь и монастырские растерялись тоже, не ожидая такого поступка, а иначе Хилсу его столь неосторожное поведение так бы не сошло. Но ведь с тех пор пробежало уже сколько-то времени, можно было перестроиться и начать вновь действовать с толком, монахи в растерянности не сумели воспользоваться этими мгновениями неразберихи, — и никто на них там особенно не нападал, — и тем не менее они з а щ и щ а л и с ь!
Вот тут-то Сколтис и подумал про усталость, и еще он подумал — и от этой мысли ему тоже стало больно, — что никого даже не может винить. Потому что защитники, сражаясь, приобретали жизнь и свободу для себя и своих, а что приобретали они?
Пятьсот тысяч хелков.
Пятьсот тысяч хелков — и славу для него, Сколтиса, сына Сколтиса, из дома Сколтисов, по прозвищу Сколтис Камень-на-Плече.
А он даже от метба не смог их уберечь.
Но что проку — теперь — в словах, про себя или вслух? Никакого не могло быть проку в словах. У них все еще была Мона, перед которой рано было сдаваться. А Хилс… что ж, он ведь не только свою «Остроглазую» выведет. То есть сначала, конечно, ее, а потом и остальных. Все-таки он же не скотина. Людей у него, пожалуй, теперь будет для этого достаточно. То есть не достаточно, конечно, но больше никого отсылать никак нельзя.
О своих кораблях Сколтис при этом не думал. Но если б его душа не исполнилась безмолвной надежды, что среди остальных будет и его «змея», хотя бы «змея», если не все, — он не был бы ни капитаном и ни северянином, а если бы еще более невозможная надежда не присоединялась к тому, что и для «Жителя фьордов» авось все как-нибудь обойдется, — он тогда не был бы Сколтисом из дома Сколтисов, — ну а он был и капитан — и северянин — и Сколтис.
А сам он тем временем стал пробираться к северной башне, по дороге окликая время от времени кого-нибудь: «Мергирейр! Ямхира искать потом будешь, вали сюда!» — ну и так далее, и так далее, и так далее. Но только мало их было, таких, как этот Мергирейр, сын Мергира, и как он сам. Даже если бы Сколтис мог собрать их всех — не более десятка. Кроме того, он мог так поступать только с теми, насчет кого имелась уверенность, что они подчинятся, хотя бы им Сколтис и не был прямым капитаном.
Потом, по дороге, он увидел Кормайса, сына Кормайса; и еще сперва подумал, — что следовало бы этого зло и дельно распоряжающегося воина привлечь тоже, — и только потом узнал — и даже сначала узнал секиру, а потом человека. «Тьфу ты, — подумал он. — Это же Кормайс». А тот оглянулся и сразу протолкался к Сколтису и спросил, не видел ли тот кого-нибудь из его братьев и раджей. Так спросил, как будто бы Сколтис был обязан знать, где они, а если не знает, так это должно считаться преступлением. И тот уже совсем было собрался сказать что-то резкое в ответ, — но ведь и он сам тоже потерял обоих своих братьев из виду, как ни старался уследить; но только он об этом сейчас не думал; как не думал и о своих кораблях…
— Ищите, — сказал Сколтис.
А Кормайс Баклан зыркнул на него молча исподлобья и шагнул назад к своим.
Тут надобно обратиться опять к его брату. Вкупе со Сколтеном их там было, по правую руку от пролома, под восемьдесят человек; после того как обвалилась лестница у башни, они очутились вроде бы совсем без дела, — только время от времени падал кто-нибудь. Потому что обстрел там был очень сильный. Ведь они были от храма совсем близко, и надобно сказать, что с тех пор, как пираты ворвались на галерею, обстрел пошел такой, что все небо шипело. Из-за этого-то, наверное, проводив взглядом того Хилсова дружинника, Сколтен опять оглянулся и вдруг закричал радостно:
— Эе, лучники тут есть? — и засмеялся. — Да ведь у нас под ногами сокровища!
И поднял стрелу; потом, догадавшись, другую, для этого ему уж пришлось отвалить тело какого-то монаха в сторону; а еще там были двое чужих, с разбитыми наконечниками. Ещекто-то, поняв, что он делает, чуть спустя подскочил к нему — это был не его дружинник, а просто он узнал Сколтена, — а кулаке у него тоже была стрела, и он крикнул:
— Луки!
— Тащи, сколько унесешь! — сказал ему Сколтен, и тот человек исчез; по дороге он прихватил еще троих, а потом и те, кто уносил раненых, тоже стали возвращаться, с охапками такими, что еле тащили, по пять штук зараз. Это уж было много времени спустя.
Дружинник, что стоял со Сколтеном рядом, вдруг упал и уронил свои щит, а спустя мгновение еще одна стрела зашипела, падая сверху, и ударила Сколтена за рукой — ведь он как раз наклонился, — пробила доспех и вошла под левую лопатку, глубоко, почти до половины. Это была тяжелая стрела с кожаным оперением. Он упал на колени, потому что она ударила с большой силой. Потом его перевернули на спину, и тому человеку, что сделал это, он сказал:
— Держи, пригодится, — про стрелу, за которой наклонился, показывая ее в руке, и улыбнулся.
Это был Буси, сын Кислого. Его сыном был Буст Лучник, и он родился через шесть зим после той. И говорят, что в столь низком роду появился на свет такой замечательный человек из-за стрелы, которую Сколтен отдал тогда Буси.
Но к тому времени стрелы подбирали уже многие. Кое-кто, узнавая свою, так простовопил от восторга, Если притащили бы луки, можно было бы заставить притихнуть тех монастырских лучников, на уступах Храма Огня, но пока это было как азартная игра — игра в «вертушку» со смертью; потому что обстрел в эти мгновения пошел не прицельно, просто уж на измор, но деваться некуда, именно по этой части стены они всаживали выстрел за выстрелом два часа подряд — кроме того последнего колчана, что с левого берега долины расстреляли давеча лучники Сколтисов, а прочим участкам доставалось ведь куда меньше. Что не угодило куда нужно, в плоть и в кроивь; что не перелетело галерею, пропав внизу; что не сломалось потом у кого-нибудь под ногами; золотые россыпи были именно здесь. Впрочем, что золото! Будь эти стрелы кованы из «металла морей», и оперение у них из онагровой кожи, а наконечники — из бирюзы с самой горы Шимла — они б сейчас не показались ценней.
За канат, привязанный к корзине, летучее чудище над монастырем стали уже втягивать обратно. Но каната никто не замечал из северян, потому что они по-прежнему не смотрели в небо, и про темные крылья они думали мимоходом и на краю сознания, что вот, мол, ветрник — демон ветра — какой громадный, ну так и ветер какой. И поскольку замечали эти крылья разве что на мгновение, никто так и не разобрал, что он спускается понемногу, пока не нырнул за строения монастыря — там была водяная цистерна, очень длинная. Из всех в тот день запомнил его только Дейди, а он все равно сейчас был без сознания. Ему повезло, этому Дейди. Его ранило в последние уже мгновения перед тем, как на неспособных биться стали обращать внимание не для того, чтоб их использовать, а для того, чтоб им помочь.
Своим, конечно.
Они с Дьялвером оказались всамом верхнем слое там, в проломе, ну их и нашли среди первых.
И Сколтис — от которого иного можно было бы ожидать — на ерунду вроде демонов ветра тоже перестал обращать внимание. Он смотрел на совсем другое, когда, добравшись наконец до внутреннего края стены, поглядел вниз. Он смотрел на отряд, выбегавший, строясь, из-за цистерны.
К этому времени Сколтиса нашел вдруг Дьялвис, сын Дьялвера Кумовина, и сказал ему, что его брата отыскали только что в проломе.
— Теперь я старший сын у своего отца.
О том, что Сколтис может рассчитывать и на него, и на его дружину настолько, насколько сам Дьялвис может на нее рассчитывать, он не сказал, но это и так было понятно. И еще там оказался «старший носа» с корабля Ямхира, и что-то по тому, как он двигался, никак не похоже было, чтоб с ребрами у него было не в порядке, рука — другое дело, но это ведь новая рана. Впрочем, Сколтис еще и вчера, на том собрании, так сразу и понял, что Ямхир врет, как Серебристый Лис. Мергирейр не утерпел и спросил этого человека, где Ямхир.
— Да где Ямхир! — сказал тот с яростью, но не очень-то определенно. Он, как видно, тоже не знал где. И он тоже смотрел на цистерну. И если по-прежнему считать время ди-геретами — какой это горестный стал вдруг счет! — так вот, Рахт еще даже до середины не дошел.
Это был очень большой отряд. Уже по тому, как передние занимали место, строясь, было видно, что очень большой. И Сколтис не знал, сколько их там еще за цистерной. Никто этого не знал.
Но монастырь казался неистощим. Словно сами эти стены были как змея Эрнради, — та, что встряхивалась, и из каждой чешуйки, что отлетала с ее кожи, вырастали воины. Это был последний отряд. Действительно последний. Даже всех людей с остальных стен сняли, чтобы собрать их сюда. Но Сколтис этого не знал. В любом случае этот отряд — по крайней мере передние войны — выглядел вооруженным ненамного хуже, чем те, с кем они сейчас сражались на стене и под ней. Либо монастырские дрогнут, и тогда управиться с ними можно будет без особых для себя потерь, либо этот отряд будет держаться крепко; а одно или другое — такая уж вещь в битвах, хоть монетку бросай, двумя мечами упадет вверх или вниз! Ну это же не копейщики хиджарские — и даже со знаменитыми копейщиками Хиджары, набранными с нагорья Газ-Дохни, они в Чьянвене дрались на внутреннем дворе перед арсеналом около получаса — половины того часа, что самый короткий, в зимний Солнцеворот, — а потом те сломались, и пошла резня. Но, впрочем, вокруг того двора резня шла и раньше, потому что там паника была, в Чьянвене, оттого что Гэвин… Да будь он проклят, Гэвин, неужели о нем нужно думать сейчас!!!