Нет, он не закричал. Даже не зарычал. Одно короткое ворчание-вдох, и все.
Еще он сделался вдруг как-то чуть приземистее, коренастее, и вместе с тем огромней, на мгновение ему показались тесными его доспехи, а потом ему показалось, что они не нужны, а потом каким-то чутьем он все же догадался, что в них удобней, и пускай будет так.
Как правило, это начиналось там и тогда, где противник глаза в глаза и ощутимо сопротивление. Чтобы оно начиналось с лучников — такого не случалось никогда.
В монастыре совершенно напрасно боялись, что, увидев путь назад закрытым для себя, пираты тотчас обезумеют и вышибут из них дух.
Еще только взлетал свист Кормида. Он еще не закончился, когда Палли прыгнул через каменную кладку вперед, на сторону, с которой защищались монахи.
Те еще не успели понять, что это — оно, то самое. Кроме того, они и не смогли бы понять. Они ожидали совсем другого. Визга они ожидали, рыка, пены на губах, выпученных глаз.
Бывало и такое. Когда не вовремя, когда крушат деревья, овины, людей, воздух, себя, — расплата как бессмысленное буйство сил хаоса, оставшихся без призора, — расплата за чересчур сильное колдовство, а лихорадка — расплата за ночевки в болоте.
Если бы защитники стен, что были перед Палли Длинноруким, поняли, что это о н о и есть, они бы повернулись и бросились прочь, хотя это и бесполезно, потому что побежать с того места, где они были, — чистое самоубийство, и, может быть, и не повернулись бы. Они были стойкие люди.
Палли не замечал того, что двигается немного быстрее, точнее и собраннее, чем за мгновение до этого. Не заметил он и рагды, взмахнувшей ему под ноги. Однако тело его метнулось так, чтобы лезвие прошло мимо, и тут же он перешиб древко, ударив ногой, — вероятно, он смог бы это сделать и мгновением раньше, но ступню уж наверняка бы при этом повредил.
Людей, которым в эти же мгновения он раздавал удары направо и налево, он тоже не замечал. Он видел только их движения, и их оружие, и слабые места их доспехов. От того, как он дрался в обычном состоянии духа, это все же отличалось — тем, что его удары стали сильней. Не от большего усилия, — теперь в них вернее вливалась мощь всего его тела. Монахи это почувствовали, прежде чем успели его убить; но откуда им было знать, что перед ними — не просто один, особенный, богатырь?!
Так вот что оно такое, «метб», боевая ярость.
Она может обратиться и против деревьев, и против овина. Но если перед тем, как окунуться в нее, у человека в уме твердо стояла цель — как следует заданная и простая, — цель останется, человека не станет. Остается только узкая, как бойница, часть плоти и крови вокруг этой — всегда устремленной, как выстрел, — цели.
Потом, скорее всего, не останется и того.
Внизу в пролом помещалось одновременно рядом сражающихся пять человек. Сзади непрерывно подпирали новые, но из-за наклона осыпающихся кирпичей по-настоящему драться могли только первые пятеро. А монастырских там было под двадцать человек, четырнадцать монахов и сколько-то ратников. И монахи здесь были — те, за каждого из каких при подсчете сил дают не одного. Деваться им было некуда. Наверх по стенам пролома — их тут же и подловили бы, догнав, а назад — тоже некуда, сейчас станет ясно почему. Они тут могли только обороняться (теперь, когда уж пираты ворвались), пока их не убьют. Это они и делали. Обороняющийся берет сколько-то жизней за свою одну.
И они честно брали свою цену.
Палли Длиннорукий, скорее всего, все одно попал бы в этот платеж.
А бог ярости Метоб, скорее всего, пришел бы все равно, не к нему — так к кому-нибудь другому.
В тот миг, когда он еще только перепрыгивал завал, а свист Кормида рвал ветер, троим дружинникам, что вслед за ним теснились по осыпающимся кирпичам, уже показалось, что им тоже малы доспехи.
А потом эта мгновенная смена ощущений покатилась дальше. Дальше, дальше, вниз по лестницам.
Человека не останется, — но останется «метб», вошедший через него в мир.
Ибо «метб» — это пламя. И оно бежит по горючему быстрее, чем льется поток.
Если это приходило к одному — оттого ли, что никого рядом, оттого ли, что некому подхватить, — это тоже «метб», но не полный, оттого что многих его важных свойств так не углядишь.
Например, как он распространяется. Только что рядом был человек, и вдруг его движения меняются неуловимо, но достаточно для того, чтобы послать в твой разум незаметно для тебя самого сигнал, открывающий дверь. Слепой Метобом не станет, разве что сам взрастит его в себе.
Кажется, среди всех народов этого мира только в земле, из которой прикочевали на здешнюю половину мира племена йертан, люди оказались достаточно сумасшедшими, чтобы становиться горючим для Метоба добровольно и целым скопом, и достаточно трезвомыслящими, чтобы додуматься и предусматривать способы, какими можно потом выйти из него — или загнать его опять в себя как можно менее гибельно, и достаточно дикими, чтобы у них находилось довольно бойцов для такого немыслимого способа войны.
Если получалось не вовремя — или неправильно (бывало и такое с северянами), войско, очумев, месило своих и чужих, и это тоже «метб». Но еще не тот — самый страшный, о котором с ужасом пишут чужеземные хроники и которым люди йертан побеждали в нескольких битвах, о каких они сочли, что ради них стоит призвать Метоба.
Была ли у северян достаточно развитая и осознанная психотехника входа в «метб» и выхода из него? Чужеземные хроники врут немилосердно от страха или невежества, скелы — те из них, что записаны достаточно давно, — говорят о намеренном «метбе» скупо и «обходными словами», более поздние останавливаются в недоумении перед непонятным — уже непонятным! — и перетолковывают по-своему. Мелиес Историограф, хоть и наблюдала его собственными глазами, находясь на службе у князя Ангварда во время Тафрийского похода, в своем трактате «О неистовстве воителей, именуемом „метб", или „Метоб"», описывает одну внешнюю сторону обряда с полувысокомерной опаской и любознательностью образованного человека.
Техника была. Но в этот день она не применялась. Другое дело, что они подвели себя к порогу «метба» так близко, как это было возможно, и уже были — внутренне — согласны на это, и, значит, недаром Сколтис, сын Сколтиса Широкого Пира, из дома Сколтисов, позабыл добавить в своем разговоре с богами нужные слова.
А мечта о богатствах Моны, жажда самоутверждения и жажда победы были впечатаны в их сердца так крепко, что сработала, как заранее заданная, формула в обряде.
И Метоб пришел — именно так, как должен приходить туда, где он приносит свои победы, страшные, как смерть. Что случается с войском, ставшим Метобом, если цель, поставленная ему, достигнута, а средства выйти из метба не предусмотрены или недоступны, — об этом Мелиес Историограф тоже кое-что пишет, простодушно, высокомерно и с опасливой и любознательной кровожадностью образованного человека.
Тем временем убивающий поток все несся вверх, на стену. Монахов постепенно оттеснили от завала на два шага вглубь, по внутренней стороне этой кладки уже сложилась другая кладка — из тел, и обе стороны использовали ее.
Монахи брали свою цену. Кроме того, по их вере, мертвое тело — это просто грязь, о которую только нужно не очень замараться.
Но люди племени йертан? Гордые, свободнорожденные северяне, для которых славные скелы — столь же драгоценный, как и золото, груз, за которым отправляются в поход?
Ни в одной из скел не сказано, как погиб Палли Длиннорукий, сын Валгмода. Потому что этого никто не заметил.
Это был дротик в шею, прилетевший сверху.
Ни в одной из скел не сказано, что немного спустя кто-то подхватил его топор, после того как сломал свой.
Останься этот человек жив, и расскажи ему кто-нибудь об этом, он бы гордился так доставшимся ему оружием до конца жизни. Но этого тоже никто не заметил.
Ведь их там было немного, и все они были слишком заняты, чтобы что-нибудь замечать. Они помогали друг другу. Когда оказывались рядом — взаимодействовали довольно-таки сносно. Но оказавшийся не в состоянии биться становился для них чем-то, что не замечают, а если замечают — только для того, чтоб использовать.
А «нечто» неуловимое бежало дальше.
Дальше, дальше.
К тому времени как люди Кормайсов, встрепенувшись, подступили к лестницам, те уже были забиты. На них рвались слева и справа. Кормайс просто-таки взвыл. Такое нарушение договора, его прав и порядка его взбесило. Он еще не понял.
Прошли еще какие-то мгновения, и порядок стал ему безразличен.
Щиты, которыми они закрывались от стрел и от камней, до какой-то степени замедляли распространение «метба».
Из-под стены уже не уносили раненых. Впрочем, теперь довести этих людей до того, чтобы они оказались не в состоянии биться, стало куда сложнее. Собственных ран и увечий они тоже не замечали.
Дружинники перестали защищать капитанов. Вот что такое «метб».
Отпихнув кого-то, на лестницу справа ворвался Бори, сын Борна Честного, из дома Борнов, которому уж вовсе нечего было тут делать. Кого именно он оттолкнул и тем самым спас ему жизнь — тоже никто не заметил.
И может быть, это правильно. Там, куда доходит «метб», не остается ни людей и ни имен.
Ровно столько времени, сколько нужно, чтобы проговорить ди-герет, продержались в проломе те его защитники, — если считать с того мгновения, как погиб Эйб.
Эта их оборона кажется подвигом, равные которому отыскиваются лишь в сказаниях, — если не вспомнить, что они, возможно, вовсе и не понимали, что сражаются против бога воинской ярости.
По ним — добивая на бегу, — нападающие кинулись вниз. В это время — и уже довольно давно — другие лезли дальше по лестницам. Уже было сказано, что те были выше, чем стена в проломе, и доставали почти до галереи. Цепляясь, как обезьяны, дружинники — и это в доспехах! — перемахивали затем расстояние в добрых три локтя, которое отделяло крайнюю левую лестницу от помоста галереи, что еще неудивительно, и в добрых семь локтей, что отделяли среднюю от правого края пролома. Еще кто-то, стоя внутри пролома, забирался другому на плечи — и третий доставал до верха. Там ужпытались преодолеть те самые заплаты — как оказалось, обычные кожи-щиты, какими изнутри была огорожена галерея. Монахи сталкивали их, били копьями и рубились рагдами очень отважно, и слева им пока удавалось отбиться, вероятно потому, что там никому не мешала огромная машина под навесом, но справа им не повезло. Там оказался Борн, а с ним его меч, и это были дурные гости. Монастырским довелось натерпеться тревоги, пока удалось сбить его вниз. Тяжеловесный ратник, с плоскообушной рагдой, на светлой железке которой гравированные фениксы изобличали, что это не простой солдат. Этот человек находился там, поскольку там был отдельный отряд, защищавший машину. Борн мог бы гордиться — знай он о том, какой военачальник двинется на него, — знай он, что столь грозный воин попадется ему на дороге, — но он этого даже не заметил…
Ему почти все время пришлось драться, держа меч по-брандански обратным хватом, — вот какая там была теснотища, между машиной и внешним ограждением, и сколько народу туда понабилось. Из-за этой-то тесноты и хозяин фениксовой рагды ударил в него сбоку, копейным концом своего оружия, однако Борна там уже не было, он прыгнул вперед, подныривая под древко и падая на колени. У него была возможность обезопасить противника, ударив по руке, и самому избежать удара, но если бы он так сделал — был бы Борном, а не Метобом, который любит убивать много и подряд. Поднимаясь и выводя меч из-за спины, все так же по-брандански, он вспорол крашеные, узором сложенные чешуи панциря снизу вверх, и подкладку, и внутренности, что под ними, и фениксоносная «душа битвы» не успела сбить этот удар, однако успела — и смогла — все же завершить движение, — ибо даже Метобу дано недооценить противника, и к тому же хозяин этой рагды обращался с нею так, что это, пожалуй, напоминает наш «падающий лист». С такою тяжелой вещью, как плоскообушная рагда, иначе, право, и невозможно. Она уже шла сама. Оставалось только подправить ее чуть-чуть. Страшный удар обухом — сберегающий заточку, которую беречь уже незачем, — пришелся в плечо и отшвырнул Борна на три шага назад и вправо, так что он даже сшиб еще одного дружинника, бившегося здесь, и тоже свалился в пролом. Рагдан упал на колени, зажимая живот, и фениксы все-таки окрасились кровью — его собственной. Тот человек, которого сбил Борн, приземлился, как кошка, хоть и воинам в проломе на головы. А Бори был слишком оглушен ударом и паданием, и потому его сбросили вниз, — его здесь уже не принимали как соратника, а только как помеху, тем более что это был самый внешний край проема.
Его схватке повезло — она все же не осталась незамеченной.
Эту часть галереи видно было с левого склона долины, где стояли Сколтисовы лучники. До них еще не добрался Метоб. А уж знакомый блеск брони засверкал им даже сквозь пар. «Дом Боярышника!» — заорал Сколтен старинный клич. Уж конечно, он был здесь, Сколтен. Это его стрелы, среди полудесятка других, летали, раз за разом, на четыреста шагов в башенные бойницы, — слабых не водилось среди внуков Йолма. «Борнэ мра! — закричал он. — А уж Кормайс-то нынче воет!» — добавил он весело, обернулся и ткнул соседа в бок — досаде Кормайса все были рады. Потом он присмотрелся внимательнее. Улыбка сбежала с его лица, когда он разглядел огромный, яркий, узорчатый доспех и сверкнувшую рагду. В сизой пелене, бегущей клочками и прядями, внезапно обозначился разрыв, очень четкий, и все можно было хорошо разглядеть. Сколтен молча очень мягким и быстрым, собранным движением положил лук. Оглянулся, словно оценивая что-то. Поднял один из щитов и пошел вперед.
За ним, так же сперва неторопливо, а потом скорей, двинулись следом.
В это время уже остатки отряда с «Черной Головы», используя то, что с левой стороны пролома монахи были слишком заняты, пытались — почти успешно — взобраться на галерею по лестницам снаружи.
Добежав до края пролома, нападающие встретили там стену чуть более, чем в рост человека, сложенную (из камня), как видно, наспех, однако ж крепко, и длинные копья в проемах верхней трети стены. Ударив все сразу и очень сильно, эти копья поразили первых из подбежавших, а те, кто подоспел за ними, стали жестоко биться с монастырскими, что укрепились за этою кладкой на краешке-карнизе, где удивительно, что можно было устоять; но эти препятствия могут задержать нападающих разве что на какие-то мгновения.
«Метб», как пожар, уж обжег отряды, стоявшие на другой стороне долины, и они тоже двинулись к стене. Впрочем, им ведь и полагалось как раз это делать. Там было человек под две сотни с половиною, большею частью «носовые» из дружины Хилса и Рахта и еще с нескольких кораблей, да еще те, кто, как Ямхир, копейщики по призванию, — то есть люди полезные, если пришлось бы схватиться еще внутри монастыря с защитниками, однако пока, снаружи, никуда не годные. Там, где они стояли часто-густо, было самого монастыря уж не разглядеть, но передние разглядели — и этого хватило. Следующие бросались вслед за ними; лекарка-полонянка, женщина Керта-кормщика, вдруг очень удивилась, потому что люди, бывшие рядом с ней, оставили раненых совсем без защиты, и даже те, кто перевязывал их только что, вскочили и бросились за своим оружием; за серыми и сизыми клубами ей не разглядеть было, что уходят все, ей показалось — только эти. Впрочем, она слышала гул шагов, но не сумела понять сразу, что происходит. «Нет! — кричала она на своем языке, а потом, спохватившись: — Эе, ин-ин!», путая слова северного наречия и — обыкновение собственного народа удваивать частицу отрицания, — по счастью, ей хватило ума не попытаться встать ни у кого на дороге. Она только вскочила, а потом, в отчаянии всплеснув руками, оглянулась. Она была одна; одна — как ей показалось — на всю долину. Одна, кто стоял. А остальные все лежали, и стонали, и молчали, и кто-то порывался вскочить, и это так ужаснуло ее, что она бросилась успокаивать и обо всем сразу забыла. В конце концов, она ведь была только полонянка. Что она могла сделать? Позвать? Вернуть? Кто бы ее послушал? (Кроме Керта, но и ему сейчас, наверное, не до нее…)
А откуда ей знать? Может, так и положено. Перебираясь через дно долины, дружинники сбивались из слитной массы в колонны, не забывавшие как следует закрываться от обстрела; эти колонны получались не по дружинам, а так, как удобнее. Для них больше ничего не значило то, с какого они корабля.
Потом, уже последними, сорвались с места лучники. Сперва Сколтисовы; там было сто добрых стрелков, и среди них почти вся ближняя дружина и оба капитана; а потом те, кто остался на пригорке.
Впрочем, стрелы у них все равно закончились уже.
Кчести тех, кто стрелял с правого берега долины, — у них к тому времени, как «метб» добрался до них, еще оставались (кое у кого) последние стрелы в последнем — четвертом — колчане, и эти люди бросились к пролому не раньше, чем спустили своих последних соколов в лихой полет.
Хотя, скорее всего, проку от взлета их вышло немного, ибо лук — оружие Лура, а он не дружит с Могучим, Приходящим Из Вечных Снегов.
Говорят, что не поддались Метобу в тот день только двое. Один из них был Сколтис, сын Сколтиса.
Он рассказывал потом, что никак не ожидал такого. Не ожидал и «метба», и того, что сам он останется вне общего безумия и вынужден будет смотреть, как его лучники срываются с места, вслед за Сколтеном, а он ничего не может поделать — даже оставить кого-нибудь в наблюдателях, тем более что из-за пара, который угловую башню заволакивал, как завеса, наискось, иа них слева могли бы напасть, отважившись на вылазку, совсем неожиданно; а тут — все рванули к стене, и если бы даже, допустим, наблюдателю удалось бы их вовремя предупредить, что проку? Услышал бы кто-нибудь?
На самом деле, без сомнения, и услышал бы, и понял; но Сколтис в «метбе» тоже разбирался не очень хорошо.
Дело в том, что он и так ничего не мог поделать. С самого утра он знал, что ничего не может поделать, и сейчас просто позволил себе быть захваченным этим чувством целиком. Его поволокло к пролому вместе со всеми, и это было как толпа — только Сколтис никогда не попадал в настоящую толпу и не знал, что это такое, — это было как толпа, где самое главное — не споткнуться, чтоб не затоптали.
Так вот что это такое, «метб».
Оказывается, об этом бесполезно спрашивать.
А переживший это когда-нибудь бесполезно будет пытаться рассказать, что случилось с ним. Потому что соврет. Нечаянно и без умысла, просто-напросто его разум подберет такие слова, которые может вынести, и даже, может быть, со временем научится верить в эти слова.
Поэтому лучше не спрашивать — не заставлять увеличивать в мире количество вранья.
Это нужно только видеть.
Это нужно только видеть самому, и обязательно — со стороны.
Но почти невозможно видеть изнутри, из многоголового, многорукого и многоногого чудовища, несомого Метобом и быть несомым им тоже, — и оставаться не в нем и не им.
Сколтис говорил, что ничего, мол, тут нет удивительного, — ведь с самого утра ему только и казалось, что вокруг все ненастоящее. Такое было, говорил он, чувство — он просто извелся, А если под ногами был ненастоящий остров, вокруг ненастоящие люди, душило ненастоящим паром, и стрелы летели ненастоящие, и тяжесть щита была ненастоящая, и ненастоящее пламя, и ненастоящий серый свет с небес, и не по-настоящему темнело на мгновение, когда огромные крылья демона ветра накрывали все, а потом тот уносился прочь, визжа и хохоча, и ненастоящие камни скатывались по склону у стен монастыря и сбивали с ног, и вокруг бушевал ненастоящий Метоб, — как же тогда он, Сколтис, мог заразиться?
Наверное, он был прав. Но хочется верить, что это была не единственная причина. Ведь нынче утром он подумал все же, что ничего не может остановить. Ему не хотелось останавливать — но если бы не хотелось на самом деле, таких слов ему бы попросту на ум не пришло. Хочется верить: в последние мгновения, когда и вправду ничего уж не остановить, он понял, что «любая цена» — это чересчур большая цена.
Хочется верить, что это и удержало его на краю «метба» — ответственность.
В отличие от какого-нибудь там Гэвина, он думал о своих людях: ему с ними было жить еще, в длинной горнице пировать, споры их судить и заморскими товарами торговать, а не только скелы о них рассказывать.
За то время, которого достаточно, чтобы двадцать раз сказать «ужин», пространство пролома позади первой укрепленной кладки было заполнено чуть ли не доверху. Это было как раз то мгновение, когда маленькая черноволосая женщина в Долине Длинных Источников, в недоумении и ужасе отважившись на протест, который в ее положении пленницы-чужеземки был чуть ли не подвиг, закричала «Нет!» на своем родном языке и никого не смогла остановить.
Сверху послышался звук, похожий на голос водопада, когда он пробуждается весной, и еще более стало похоже, когда струя воды ударила в проломе по людям и камням, и здесь, оказывается, камин были заделаны так, что она не проливалась, — некуда. И лилось так сильно, что еще прежде, чем можно было бы сказать «вечерняя еда» еще десять раз, находившиеся в проломе уже стояли в воде по щиколотки — если у середины проема, и по бедра — если у внутреннего края стены. Вода была очень горячая и курилась.
Видя, что надобно освободить ей выход, иначе она не выльется, бившиеся на краю проема накинулись на камни кладки, тем более что те от тяжести воды и жара, казалось, подались и принялись расступаться трещинами.
Монахи не ожидали подобного поступка или, пожалуй, считали, что разломиться кладка не может, — одним словом, те трое или четверо человек, что защищали карниз, исчезли оттуда (этого никто из нападающих не видел) — перебрались по висевшим с внутренней стороны стены сетям в безопасное место.
В эти мгновения сверху хлынула еще одна жидкость, светло-желтая и крепко воняющая. Если поток воды был настолько могучий, что четверых, попавших под него, зашиб и сбил с ног, то эта струя была намного тоньше. В проломе было очень много народу — восемнадцать человек, — они плотно набились и не могли выбраться оттуда, тем более что сзади напирали; сзади напирали, не обращая внимания на воду, что полилась через край; а полилась она оттого, что кто-то сорвался с края пролома. В это время северные лучники выпустили последние стрелы. Все опять было очень быстро. Потом стало очень ярко, и ветер раздул пламя так, что оно загудело и завыло, и подхватил его гул в небо с собой.
Масло легче воды, — и оно горело на поверхности. Это было очень страшно. Слышно было только то, как трещит пламя. Оранжевый свет лег вперед и — вниз столбом, как из кузни. Вода проливалась наружу, оттого что тела тех, кто падал, переполняли этот чудовищный бассейн. Там, где она проливалась, тоже все горело, смачивая камни. Горело очень долго. Пролом стал огромной печью. Пламя на какие-то мгновения поднялось так, что достало выше галереи; тех, кто еще дрался на ней, сбрасывали вниз или в пролом. Свечение приподнималось, облизывая мелькнувшее вниз новое топливо, или это такие шутки играют клубы копоти, в которые переходили алые, а ниже — рыжие и желтые яркие столбы огня. Вот когда действительно камни пошли трещинами. Но прежде вода перехлестнула наружу таким сильным толчком, что одна из трещин во внешней, поврежденной катапультой кирпичной оболочке стены не выдержала, кусок стены отвалился и рухнул одним пластом, а пласт этот был два локтя толщиною и тяжести неподъемной; две лестницы он сбил сразу, вместе с теми, кто карабкался по ним вверх — или вниз, если жар пламени успел толкнуть человека назад. Упавший пласт не разбился, только раскололся почти пополам и накрыл собою пять или шесть человек. Все там, наверху, продолжало шататься, так что видно было, что еще один огромный кусок вот-вот рухнет или даже два, и непрерывно сыпались (а рядом лились с водою) осколки кирпичей.
Там уже была дружина Кормайсов, которая дорвалась наконец до лестниц. И среди других этот пласт стены привалил Кормида, сына Кормайса, так неудачно, что размозжил ему руку. Сам он попытался вскочить, но куда там. Пласт, как уже сказано, был неподъемный и встал углом, упершись в стену краем, а под другим краем как раз вот и была правая рука Кормида чуть ниже плеча. И надо сказать: ни в какой больше дружине не нашлось бы человека, которого Метоб не сделал бы безразличным к тому, кого там привалило — брата ли его, капитана или незнакомца, и вообще привалило ли или нет. А у Кормайсов нашлось. И даже двое, а не один. Что ни говори, а есть что-то в этих Кормайсах и в том, как они стоят за своих, что-то есть такое, что тоже сработало, как формула в обряде, и стало целью, и сохранилось на краю искаженного окошка разума.
Но все равно тех, кто подскочил к Кормиду, было только двое. Дегбор Крушина, сын Кормийга, и Моди, сын Бьяги. И этот пласт им было не поднять, даже в «метбе», хотя они и попытались, но там трудно было ухватиться так, чтоб приложить силу. И на мгновение Дегбор замешкался, прежде чем выхватить топор. На мгновение. Но на это мгновение жалости Метоб не способен.
Что-то в них есть, в Кормайсах. Прах их всех побери.
— Руби, — рявкнул Кормид, — или убирайся!
А еще уверяют, Метоб не умеет разговаривать… Умеет. Еще и как. Может быть, это и есть самое страшное в нем. Потому что доказывает, что он человек.
Сколько-то мгновений спустя двое дружинников, чуть ли не в мыле от спешки, притащили к Кертовой полонянке человека в богатом доспехе с отрубленной по плечо правой рукой. А у доспеха — рукав, само собой. Полонянка охнула и кинулась перевязывать, и подняла голову не скоро, а когда подняла — тех двоих рядом уже не было. И о том, кто тогда вынес Кормида, в скелках тоже ничего не говорится.
Ни слова.
Ни словечка.
Ни одного.
На стену лезли снова. Будь они людьми, ужас погнал бы их обратно, ужас перед топкой, что все еще догорала в проломе. Но вода оттуда ушла, через треснувшую внутреннюю кладку, и монахи спустились туда, чтобы защищать пролом снова. А им пришлось спуститься, оттого что на это место стены приходилось штурмующих не больше и не меньше, чем на соседние.
Столько, сколько могло поместиться в ширину.
У них теперь поэтому недоставало лестниц, так вот — лезли, громоздясь на плечи и спины друг другу. Кроме того, через некоторое время спустя один человек, сорвавшись вместе с длинною сетью, которыми запутывали их монахи, не был затоптан соседями — как-то исхитрился, — а из лежащего рядом, с крюкастым копьем в шее, он выдернул копье, — точней, его наконечник. И потом обмотал одну из лап крюка краем сети и зашвырнул это вверх, так что получилось — крюк зацепился за край стены, а сеть свисала почти до земли. Само собой, получилось у него не с первой попытки. И тогда он ухватился за сеть и полез наверх, и видя, что это способ, за ним следом полезли другие, и кто-то затем стал такие попытки повторять. Воистину, кажется странным, что Метоба обвиняли, будто нет у него воображения. И нельзя не сказать еще, что монахов этой штукой, с сетью, они очень удивили. Потому что это очень древний способ. Можно подумать, дикари с севера читали хроники гезитских войн. В ту пору, когда способ этот еще не вышел из употребления, почиталось, что он годится только для не очень высоких стен и не очень тяжелых доспехов; и для ловких воинов — стоит добавить еще; но, как видно, чересчур прочные сети были в ходу на Моне, а на скалу возле Трайнова фьорда за птенцами бакланов они и без всякого «метба» забирались. И ничего, еще и какие жирные добывались птенцы.
Для одного нз тех, кто был сейчас под стеной, происходящее могло бы напомнить не скалу возле Трайнова фьорда, а Бирючий утес, или еще что-нибудь из Округи Множества Коров, если бы стал он припоминать.
Уж сказано, что двоих Метоб не смог сделать собой. Сколтис был первым, а вторым — Дейди, сын Рунейра. И уж об этом втором — почему он не поддался безумию, запалившему всех вокруг, — двух мнений быть не может, что бы там кто ни говорил.
А кое-кто говорил, будто дело, мол, в том, что Дейди был чужим здесь, и не пытался стать не чужим, и, мол, даже он если и пришел так же близко к боевой ярости, как все, сигнал должен был выглядеть — чтобы подействовать на него, — как-нибудь этак по-другому, «по-многокоровски».
(Ну прямо можно подумать, что в соседней округе живут уже люди с пятью ногами.)
Но порою рядом, по одной с тобой земле и по одной палубе, ходит человек, более удивительный, чем если бы было у него пять ног, — а всем наплевать. Один Дьялвер смутно чувствовал, что жизнь обошлась с Дейди несправедливо; а все остальные только думали: мол, по его несдержанному поведению порой заметно, что сын служанки; а потом переставали об этом думать.
Дьялвер? А что — Дьялвер? Дьялвер Простоватый. Что может значить его мнение? Тем более что у него и мнения-то не было, а было одно чувство. Наверное, он был очень мужественный и очень достойный человек, если сумел это почувствовать, — что, обойдись жизнь с Дейди Лесовозом справедливо, не дружинником он бы должен стать.
Дьялвер вообще в этом разбирался. Вот Сколтиса он очень уважал, и это — в отличие от обхождения его с Дейди — никого не удивляло.
А Дейди — пытаясь понять, за что же ему от Дьялвера такие милости, — одно время даже заподозрил того в дурном к себе интересе, это Дьялвера-то, у которого была жена (правда, умерла в родах) и две дочки, и вообще мужчина как мужчина, ничего такого. Вот ведь до чего можно человека довести — и до чего он может сам себя довести, добавим тут. А в конце концов Дейди решил, что у Дьялвера это был — тогда, еще на Джертаде — просто каприз. Добродушное самодовольство: «А и пусть они у нас остаются. Что там лишняя дюжина народу — не объедят». Он очень хорошо помнил эти слова. Просто каприз, а потом от каприза стало неловко уж отступать. Ему было легче так считать, Дейди.
Он бы не вынес, если бы оказалось, что он обязан Дьялверу чем-то большим и что нельзя — всего лишь навсего, — сохранив когда-нибудь в свою очередь Дьялверу жизнь и свершив для него еще сколько-то подвигов, считать себя уплатившим сполна все долги, и повернуться к нему спиной, и отправиться восвояси.