— Нет, Рин, — ответил Гэвин. — Самоубийца здесь только один.
— А ты вспомни, что ты сказал, как с совета вернулся.
— С какого! — Гэвин усмехнулся тоже. — На Кажвеле.
Йиррин вспомнил. Не понял. Потом он повторил про себя еще раз, но только теперь размеренно и отмечая ритм и созвучия. Потом он повторил еще раз.
— Будь я проклят, — сказал он.
— Вот именно, — ответил Гэвин. — И «Лось» опять остался бы без капитана, — добавил он. — Ну уж нет. Ему, бедняге, и так досталось. Потерять валгтана в первую же воду!
И Элхейва, и Йиррина он назвал одним и тем же словом — «валгтан», капитан, безо всяких «вроде бы как».
«Вот теперь я пропал, — подумал Йиррин. — Теперь я совсем пропал, пропал вконец, все, пропащий я теперь человек, теперь мне от него никуда не деться. Теперь я его человек, на всю жизнь. Теперь мне с ними никогда не развязаться, с Гэвирами».
Что-то очень сильно заболело у него в груди. Странное дело, иной раз за боль, которую причинил тебе человек, любишь его еще больше и пронзительней, как ребенок становится дороже, если переболеет опасным чем-нибудь. И нельзя не сказать — надо 6ыть очень хорошим человеком, просто-таки немыслимо хорошим человеком, таким, как Йиррин, чтобы не шевельнулось никакого злого чувства к тому, кто тебе не сделал ничего дурного, хотя мог и даже должен был.
Насмешливые стихи про собственного капитана! Да за такое Гэвин его мог убить на месте, и Йиррин сам сказал бы, что это правильно. Он был из тех певцов, кому говорить стихами так же легко, как и обычной речью; но играет ли с певцами этот дар с их ведома или без, по закону ведь нет разницы. Ох и трудно простить человеку зло, которое ты ему причинил. Но простить ему добро, которое он причинил тебе в ответ… Нет, даже и не заметить, что прощаешь!
Он был удивительный все-таки человек, Йиррин, сын Ранзи. Встретить бы мне хоть одного такого. Немного погодя он засмеялся. Негромко, про себя.
— Ты чего? — сказал Гэвин.
— Язык — язык лэйерварда у тебя, Гэвин! — отвечал тот. — Это жеты про него сказал тогда: «потерял голову»; ну и где теперь его голова?!
А Гэвин не засмеялся. Но он усмехнулся тоже, в темноту. Слова лэйерварда — именитого человека — исполняются. Потому как именитый человек — это человек, богатый на удачу. Богатый на верную судьбу, вот как говорят.
Еще бы нет. И теперь всегда будет так. И только так.
ПОВЕСТЬ О ГЕЙЗЕРНЫХ ДОЛИНАХ
В час, когда над крепостною стеной сгустилось не видное им облачко, капитаны Оленьей округи собрались вновь для того, чтобы обсудить, что им делать на завтрашний день.
Еще давным-давно до этого вечера, в ночь перед тем, как кораблям уйти с Кажвелы, Долф Увалень сказал, что первый приступ — если дойдет до приступа — будет его делом. Никто ему не возразил.
Первый приступ — это значит: поставить лестницы или что там пытается послужить ими, закрепить их и закрепиться, хотя бы на мгновение, наверху стены. Может быть, у какого-нибудь другого народа «первый приступ» означает попробовать сделать это, а когда не получится, откатиться назад и рычать на защитников крепости издалека, залечивая раны. Или — тоже может быть — ожидать, покуда командиры погонят вперед опять.
Северяне тогда были народ простой. У них «первый приступ» обычно бывал и единственным и продолжался час, два, день. «День» — конечно, очень громко сказано. Целый день подряд — это может позволить себе разве что саранча, которая и вправду неисчислима в каждой из своих стай.
Когда лестница приставлена к стене, ее обычно сбивают. По лестнице, покуда та еще стоит, поднимается человек, который должен помешать ухватиться за что-нибудь и отбиваться по крайней мере до тех пор, пока снизу к нему не поднимутся еще люди на подмогу.
Обычно этого человека убивают прежде, чем он успеет сделать что-нибудь.
Поэтому остается только поднимать еще и еще лестницы, рядом и на том же месте, и гибнуть снова. Рано или поздно защитники крепости начнут сдавать, и на какой-нибудь из лестниц перепадет удача.
Тогда приходит время «накатчиков» — это люди, вооруженные уже как обычная щитовая пехота, которые, видя дорогу наверх открытой, должны хлынуть валом — накатом, что называется; их главное дело — не потерять зря времени, отсчитывающего мгновения и чьи-то жизни, и захватить кусок стены до ближайшего спуска вниз, а дальше уж — действовать по обстоятельствам.
Стены монастыря Моны в некотором определенном месте выглядели так, будто закинуть лестницы на них так же просто, как сказать слово «ужин».
Долф, сын Фольви, был не из тех людей, которые доверяют виду южных крепостей.
Сколтис, сын Сколтиса, тоже был не из таких. Поэтому заранее было не то чтобы договорено, но предполагалось, что Долфу на подмогу команды пяти кораблей выделят своих «носовых»: конечно же, Сколтисы, потом «Черная Голова», Кормайсы, «Зеленовласая» и Хюсмер, сын Круда.
Насчет людей Хилса не только слов, но и замыслов не объявлялось, потому как ясно было: сам он не предложит, а просить у него… он всего-навсего второй лэйервард в своем роду, чтобы у него просить.
Почему не предложит?.. Наверное, потому, что он был второй лэйервард в своем роду.
И как всегда со вторыми в роду случается, он был истый лэйервард и капитан, такой лэйервард и капитан в каждом своем кусочке, что просто страх.
Далее Гэвин — даже Гэвин — ни разу не остановил его, когда Хилс в очередной раз заявлял, что он, мол, отправится поглядеть, что «за вон тем мысочком», и уходил в отдельный поиск.
Он был сам по себе.
Он проплавал до этого с Гэвином две воды подряд, и ему это нравилось. Но этот человек все равно был сам по себе.
Он проплавал с Гэвином все н ы н е ш н е е лето, и все лето «Остроглазой» в е з л о.
Хилс не лез в предводители. Он никому не позволял собою командовать.
Его касалось только то, что задевало его однодеревку и его «Остроглазую».
На советах он раскрывал рот только тогда, когда что-то казалось важным ему, а не людям вокруг.
Если бы не все это, к нынешнему времени — реши они выбирать себе предводителя — выбрали бы Хилса, с его-то удачей.
Это ведь он не далее как дюжину ночей назад на Кайяне уронил фаянсовую вазу, которая стоила самое малое полсотни серебряных хелков, выругался, присмотрелся, поворошил сапогом осколки на мраморном полу внутреннего дворика (темень за кругом света от факела была — хоть ножом режь, плескался дождь, и шумел — под дождем-то! вот люди живут на юге! — фонтан, ..) и поднял три нефритовых веера-пластинки, каждый ценою не меньше трех сотен серебром, которые хозяин хранил в вазе.
И кстати, именно Хилс разбудил этого самого хозяина за мгновение до того, как приколоть его своим мечом к постели. Мало ли что риск и мало ли что это не имеет значения, потому как на юге живут не люди, оттого что говорят на другом языке. У Хилса было воспитание именитого человека, первого урожденного именитого человека в своей семье, и он не умел иначе.
Наверное, он даже представить себе не мог — как это так, его людьми будет командовать кто-то чужой, все равно как кто-нибудь посторонний е г о рукою держал бы е г о меч.
Впрочем, как раз Долфу он мог это позволить, ведь Долф был не чужой, а родич ему во втором колене.
Сказано было вот как — для первого приступа нужны самые лучшие люди (и так оно на деле и было), и Хилс почувствовал себя обиженным, но не совсем.
«Зато в „накат", — подумал он, — мы — моя и Рахта дружина — уже готовый отряд, и искать не надо».
«Люди носа корабля» — народ отборный. В битве — когда северные корабли сражались с северными кораблями, именно так, как должны происходить битвы, и корабли связаны (к борту борт), чтобы обезопасить свои бока от чужих штевней, — эти люди защищали нос или прорубали дорогу на чужой корабль, пока лучники помогали им стрелами с кормы. В Летнем Пути — когда повстречавшийся купец не в охоту расставался со своим товаром — эти люди взбирались к нему на палубу, и очень часто подмоги им уже не требовалось.
И на корабле, и на суше похаживали они, рассматривая окрестности несколько сверху вниз, и это понятно, — ибо они — лучшие мечи и секиры в дружине, они и еще те из «ближней дружины», кто сопровождал капитана, живой стеной прикрывая его в бою; а негласное соперничество «носа» и «людей капитана» по поводу того, кто ж все-таки из них лучше, дало миру много, очень много горьких, красивых и смешных скел. Даже кормщик над ними не начальство, а начальство у них — только их старшина и их капитан, и потому понятно, что отдавать их возможно только всех скопом, одним отрядом, и с их «старшим носа» во главе, иначе никак. Потому-то Сколтен Тавлеи и сказал давеча — мол, посмотрим. Дом Ястреба или Дом Кормила — это он команды имел в виду. Потому что те, без сомнения, не забудут, чьи они люди.
У Ганейга, сына Ганафа и Нун, дочери Сколтиса Серебряного, со Сколтигом, сыном Сколтиса, тоже вышел на этот счет спор, кто первый. Только этот спор шел не на команды. Они были ровесники; они были родичи; они были двое самых блестящих молодых людей тут; и спор этот был такой же наполовину мальчишеский, наполовину шутливый, наполовину глупый и наполовину мужественный, как сама эта парочка, оба-два.
«Будь я проклят, — подумал Сколтис, когда узнал об этом. — Мало было мне забот».
Возле устья долины успели уже разложить костер. При розовом, густо клубящемся в пару его свете люди Хилса превращали очередные два запасных рея в осадную лестницу. Да уж, люди «Остроглазой»… Неподалеку могли совещаться капитаны; команды всех остальных кораблей могли передраться насмерть между собою; а эти — знай себе работают.
«Как ругается капитан, так ругается и команда». Это — пословица.
Никто с «Остроглазой» даже не пришел поглядеть час назад, что там за шум.
Капитаны еще не все собрались. Сколтиг, завидев двоюродного брата, тут же отпустил (вполголоса) шутку, которую все одно могли понять только эти двое да еще полдесятка их приятелей, молодых дружинников, сотоварищей по шуточкам, щегольству, задранным носам да молодечеству («Это ты только с родственниками на налучи споришь, а с остальными просто так? Или он тебе тоже родственник?..»), а Ганейг ответил, уже вслух:
— Да родственник, конечно!
Смех у них вспыхнул, как костер, а Сколтис сказал:
— Это кто там идет? Не Кормайс? — И его слова прекратили веселье лучше, чем любое замечание, которое бы он мог им сделать сейчас.
Мешал костер, и Сколтис обознался — наверняка нарочно.
А Ямхир, когда подошел, сказал так:
— Ну, благодарность тебе, что хоть со старшим из братцев меня спутал! — И был у него голос такой, точно и тот тоже готов сейчас затевать грызню на пустом месте, Но только голос.
Если у человека (как говаривали порою про Ямеров) только и богатства, что честь, уж это богатство он будет беречь до последнего.
Хилс подошел, по дороге сказав что-то своим насчет будущей осадной лестницы.
А Кормайс все-таки тоже пришел. Отчего же не прийти, если приглашают.
Никто не наведывался к Сколтису узнать, что ответили из монастыря.
И лестницы, и прочие работы все уже начали, хотя вроде бы ничего еще не было решено.
Это было неостановимо. Это было невозможно. Его собственный брат собирался проспорить или выспорить завтра налуч с самоцветными каменьями, его другой брат говорил о «войне назавтра» так, как будто все уж было решено, сам Сколтис тоже любил мир, когда был дома, но ощущение, что все это — нереально, что все это — не с ним, не уходило, а росло, и росло, и росло, и росло.
Ему все еще казалось, что это из-за пара — из-за пара в долине, из которого люди и тени выныривают, будто призраки.
Насчет переговоров Сколтис сказал, что «они нас, видно, посчитали змеей, которая ползет мимо, после того как шипит».
Больше об этом не говорили.
Кормайс сказал сразу, что он, мол, своих людей для первого приступа не отдаст. Как будто бы кто-то успел попросить его.
— Мне, — сказал он, — нужно, чтобы у моей «змеи» и на обратной дороге было кому стоять на носу.
Кроме того, он сказал, что и без того уже потерял с этой килиттой две дюжины человек и с него, мол, хватит. И такой довод выслушали, как если бы он был действительно разумным и обоснованным и имел бы к разговору хоть какое-нибудь отношение.
И лучников он тоже не отдаст и вообще чтоб их не разделяли.
Вправду, это было гораздо лучше, если в завтрашнем деле люди Кормайсов будут наособицу.
Просто очень трудно было себе представить, как они окажутся рядом, скажем; с Дьялверовыми, — с которыми убивали друг друга час назад.
— Значит, — сказал Сколтис, — накатчики у нас уже есть. — Когда тебе (он не смог удержаться, чтобы не подчеркнуть это) проложат дорогу, можешь поработать своим топором.
Кормайс хмыкнул; у него был такой вид, как будто бы он был доволен. Впрочем, там ведь было темно.
А Долф Увалень сказал, что он в таком случае возьмет с собою не только своих с носа корабля, а и всю дружину, и племянника тоже, потому как не будет отделять часть дружины, с которой можно было бы его оставить за старшего.
— И я с тобой сам пойду, — сказал Ямхир Тощий. — У нас (он оглянулся), понимаете, «старший носа» не долечился еще. Ребра.
Долф мог бы сказать: «Мне не нужны горячки». Но он сказал:
— Там не нужны копейщики.
Ямхир помолчал мгновение, но тут же сказал:
— Тогда Борн.
Этот мог бы честно зарабатывать себе на жизнь мечом, если бы не был капитаном. Долф ничего не смог возразить.
Трудно себе представить, но именно так в те времена обычно и расставляли силы на битву.
И если бы только это. Если бы только это. Если бы только это…
Когда каждый домохозяин считает, что, покуда на хуторе у него достаточно молока, рыбы и пива, пока в хлеву шерсть и рога, а в конюшне хвост да грива, пока земля пашется, а в работе можется, хозяин сам себе король — не нищий, чтоб убожиться…
Когда каждый капитан в душе — Хилс…
Когда (семь поколений спустя после Гэвина) король Тивтраш проиграл последнюю свою битву, оттого что князь Эргираш, один из главных его военачальников, не желал переправить войска через реку, потому что на той стороне реки была уже земля другого племени, а Эргираш желал принять бой на своей земле и больше нигде, и войска Тивтраша — вместо того чтобы оставить реку между собой и противником — оказались прижаты к излучине и перебиты, и реку потом назвали Гибель Короля…
Но, впрочем, — чем мы-то, мы чем можем их упрекнуть?
Еще при последнем короле предыдущей династии разве на Синих Холмах не пришлось считаться с тем, что лэйрд кен Атвалаг не будет держать оборону рядом с лэйрдом кен Ори, не будет — и все тут, оттого что дед одного с прадедом другого не поделили грифона у себя в гербах.
Все наши лэйрды — лэйерварды.
Просто слово чуть подукоротилось за тысячелетия.
И каждый из них — Хилс в душе.
И дай нам судьба, чтобы в них были и достоинства его тоже, — дай нам судьба, во имя Светлой Девы, дай нам судьба…
Всего — если считать людей с «Черной Головы», и «Коня, приносящего золото», и «Зеленовласки», и еще Хюсмеровых, и дружину Долфа, — получалось под триста человек, вполне достаточно.
Долф полагал, что к завтрашнему вечеру мало кто из этих трех сотен останется в живых. Это — цена.
Он все еще чувствовал в своих руках Метку, п о т е р я в ш у ю свой корабль. Поэтому в цене не сомневался.
Хюсмер тоже сказал, что своих поведет сам, и уж его-то никто и ничто не смогло бы остановить, и не пыталось.
После того как военные все дела были обговорены, Сколтис сказал:
— Все остальное — будет еще время разбирать.
А Кормайс сказал, что время-то будет, конечно, а если у Дьялвера есть сторожевой пес, то пусть лучше Дьялвер держит его на цепи, и чтобы цепь была покрепче.
Ох эти Кормайсы с их языками.
Дьялвер ответил, что сторожевых псов у него нет, а есть дружинники, и на том они и разошлись.
От этого Дейди уже даже Дьялвер стал терять терпение. Нет, он, конечно, по-прежнему обращался с Дейди Лесовозом уважительно, как с равным себе, единственный человек здесь, который обращался с Дейди так, — но не мог же он не видеть, что сын Рунейра идет вразнос. Не то чтобы тот вел себя совсем уже недостойно. Но благодарности… если злость считать благодарностью, тогда, конечно, Дьялвер купался в этой благодарности, как таймень в полынье. Такое получилось невезение, что те люди, с которыми Дейди когда-то пришел к нему в дружину, погибли один за другим. Теперь здесь не было никого, кому Дейди, с Рунейра, был бы братом их бывшего капитана, и не было никого, кому он был бы не чужим, а он вел себя не так, чтобы сделаться еще кому-нибудь не чужим, а Дьялвер по неискоренимой простоте души своей не умел упрекать человека, оказавшегося в таком положении. Вот и делай после этого добро людям. Он получил дружинника, очень нужного в деле, тут нет спора, а еще он получил угрюмо-настороженную фигуру постоянно возле себя, не отгонишь, и получил опасность для собственных братьев и родичей, если бы те вздумали посмотреть на Дьялвера угрожающе. Но не Кормайсу ведь будешь все это говорить.
А после того как обсуждение закончилось и Дьялвер вернулся к своим, он обернулся к Ганейгу и сказал:
— Ну вот что, спорщик. Завтра — будешь при мне неотлучно, при мне и на шаг сзади. Понятно?! Дейди!!!
И тот, и его угрюмо-настороженное ожидание, уж конечно, были тут как тут.
Имей Дьялвер дело просто с дружинником, он сказал бы: «Будешь прикрывать его, как меня» — и подчеркнул бы последнее слово.
А Дейди он сказал, немного помедлив:
— Подержи этого слетка у себя под крылышком. Договорились?
Сказать, что никогда он прежде с двоюродным родичем так не обходился, — ничего не сказать. «Корммер его погладил против шерсти, — подумал Ганейг, — а я — держись».
— Лесовоз! — сказал он почти угрожающе.
— Что? — ответил тот.
Ганейг только губы стиснул.
— Хорошо. Держи меня под крылышком, — сказал он. — Но за это — ты меня научишь потом, как это у тебя получается, без щита с пятерыми. Договорились?!
А у Дейди как раз именно не было щита, когда он налетел на людей, что были с Корммером. Дьялвер покраснел, но сказал, что Ганейга учить этому придет время зим через шесть, если тот доживет и если мускулов наберется. «А еще лучше, — добавил он, — учить, как не оказываться одному против пятерых». А на Дейди он не смотрел. Что проку смотреть. И так ясно, что там увидишь.
Угрюмое ожидание, стиснутые губы, и больше ничего.
Хилс тоже вернулся к своим, когда закончили обсуждение, и какое-то время рассказывал, что там было и что нарешали. Он был сам по себе. Он ведь сам не предложил, и было бы странно, если бы его кто-нибудь о чем-нибудь просил, его-то, второго капитана в своей семье. Рассказывая, он ходил, дергая слова в ритм шагам, взад и вперед, и под конец он снял шляпу и запустил ее вбок, на камни.
— Кормайс!!! — сказал он. — И я уверен, он еще и улыбался!
— Подними, — сказал Рахт.
— Что?
Потом он помолчал, ушел с тропинки и отыскал — всего в трех шагах, недалеко улетела — свою шляпу. Она упала на воду и намокла: там коротенький поток от источника пропадал в камнях. Хилс поднял ее — с полей потек сперва целый ручей, а потом вода продолжала капать, затекая под куртку, пока Хилс нахлобучивал ее опять.
— Ну вот что, — сказал он. — Рахи, мне это надоело. Ты можешь сказать хоть одно слово, в котором было бы больше, чем два слога?!
— Облако, — сказал Рахт.
— В этом слове больше двух слогов.
— Пока вы там цапались, в монастырь приходила Открывательница. Я сам видел облако, — сказал Рахт.
Какое-то время Хилс молчал, а потом сказал удивленно:
— Она не могла нас предать. — Он качнул головой. — Да ну, в самом деле. Про нас ведь и рассказывать нечего. Вот они мы, как на ладони.
— А может, мы и перепутали, — сказал Рахт. — Может, это какой-то монах с паром упражнялся.
— Может, — сказал Хилс.
Если бы он не был Хилсом, он бы мог сейчас сказать: «Что ж ты другим не передал, чтоб поглядели тоже? Вдруг кто верней смог бы разобрать».
Но он был Хилсом…
— Если это была она, а Сколтис ее не видел, — сказал он, подумав, — вот он обозлится! Но почему, — добавил он, — почему ей приходить туда?
— А что — она должна была к нам прийти? — сказал Рахт.
В эту ночь, после того как от костров накрутилось вокруг уже достаточно собственного дыма, чтобы посторонний был незаметен, сторожа приметили, что с воздухом в долине стало неладно. Неладным было то, что он сделался правильным воздухом, обыкновенным — они не смогли б объяснить точнее. Попросту говоря, какая-то часть дымного воздуха перестала исчезать из-под власти заклинаний, оставляя привкус (почему-то) во рту, как будто кислого наелся. Разобраться с этим удалось вовремя, но десятка два человек все-таки отравились. Правда, поняли они это только утром. Это уж так всегда — если дохнуть отравы не очень помногу, заметишь ее не раньше, чем в голове зашумит, а шуметь она начинает постепенно и валит с ног часа так через два. Из десяти частей отравного воздуха повязка, если правильно приготовлена, пропускала одну, но все-таки ведь пропускала.
Не приглядывай тут никто и не обрати внимания вовремя — к утру все они могли бы свалиться, только укладывай. Ну а так — до рассвета над долиной крутились свои и чужие заклинания, сбивая друг друга, потом только свои, потом Долину Длинных Источников заволокло опять ощущение кислого во рту, порошком развешанное в воздухе. Представить себе эту ночную битву, похожую на перестрелку лучников перед сражением, может всякий, — но уж поверьте, там не было никакого щегольства вроде того, как нынешние застрельщики ухитряются перебить тетиву у чужого лука или срезать султан у княжеского коня на уздечке над головой, никаких представлений, нет, там все было всерьез. И злости эта битва им порядком прибавила, битва, которой не бывает там, где люди сражаются честно — так, как должна случаться война, битва, в которой никто не погиб, но люди, вот так отравленные, и в уме могут потом повредиться, и болеют от этого долго, и мало ли что.
Злость кипела в них молча. А вокруг своими тяжелыми шагами ходил Метоб — бог ярости, воинского безумия, и время от времени ухмылка, похожая на оскал, трогала его лик.
Перед рассветом Сколтис, сын Сколтиса, сказал так:
Эс, шумный сегодня день (положено на рассвете, но что поделать, если рассвет — уже время, когда пора начинать?..), веселый сегодня день, и веселое по небу ходит солнце!
Эс, начинается музыка, рога играют для нас, сегодня пир, и я приглашаю — приходите…
Эс, день грозы сегодня, и грозовое ходит по небу солнце…
Эс, Вайма, топорик, летит, жужжа как шмель, а Ориха, палица, гнет металл и дробит камень.
Эс, день могущества сегодня, и могучее всходит на небо солнце!
Эс, когда Киррахакай звенит своим острием, звон вещает без ошибки, будущее для исто открыто, как раковина.
Эс, день чести сегодня, и славное всходит на небо солнце.
Эс, Повелительница Оружия знает свой путь и знает руку, которая се держит. Она сплетает сеть, а смерть вынимает улов.
Эс, светлый день сегодня, и сияющее ходит по небу солнце!
Эс, щит убийцы Мрака виден отовсюду.
Эс, золотой сегодня день, и золотое всходит на небо
Эс, для брони нет ни клинка, ни стрел, чтоб пробить ее могли, одолеть ее могли. У жемчужной брони нет соперника!
Эс, высокий сегодня день, и высоко в небо всходит солнце!
Эс, светлое облако, легкое облако бежит по небу и остановится там, где захочет хозяйка.
Эс, день пира сегодня, и щедрое всходит на небо солнце!
Эс, всех угощает этот день.
Эс, всех угостит этот день.
Эс, такого пира не бывало давно.
Эс, много раз мы гостили на ваших пирах — приходите сегодня на наш!
Всякий мог бы заметить — в той части слов, которые относились к Луру, Сколтис ограничился самою короткой формулой, какая только возможна. Но уж зато про Вагомиса с его жемчужным доспехом, лукавого бога богатства, сказано было столько, что этим остались бы довольны даже Кормайсы.
Вагомис единственный из всех любит, чтобы к нему обращались стихами. Это потому, что он и сам стихами может заговорить кого угодно. Остальные посчитали бы, пожалуй, что обратиться к ним в стихах — все равно что тащить на веревке, а не приглашать, — а на веревке и люди, не только боги, не ходят в гости.
И еще нельзя не заметить, что для Сыновей Уны, близнецов, идущих в буре со своею Молнией и Громом в руках, Сколтис оказался все же немного поболее богат на слова.
И это несмотря на то, что амьяраш Близнецов принадлежал Дому Щитов еще с тех пор, как Дом Щитов объявился на свете (так утверждала легенда), и уж во всяком случае с тех пор, как Дом Щитов объявился в Оленьей округе, и уж в этой округе любому при слове «близнецы» вспоминались Гэвиры.
Ну так ведь Гэвиры, а не Гэвин.
А Близнецы — чересчур славны на свете, а Дом Щитов — все-таки великий дом, и людям надлежит помнить это, какие бы иной раз ни рождались в этом доме… неважно. Держать амьяраш — это не совсем то, что быть жрецом, я объясню, но позже. Позже.
Потому что день чести сегодня; а Валгерна, Повелительница Оружия, уж заблестела у Эрбора в руке; а Однорукий Воин не обнажает меч по пустякам…
Они увидели этот меч, когда всходило солнце.
Так бывает — световой столб, как меч, над низким солнцем, — когда небо заполнено тонкими-тонкими ледяными облаками, и холодный ветер, разгуливавший всю ночь, несется свистя; а короткий просвет ледяных тонких облаков, который идет в первой половине шторма, уж уносится к востоку, и следом за ним с запада рвутся тучи, и среди них не заметить, даже если оно есть там, густое серое облачко, восседая в котором смотрит на мир та, которую Сколтис все-таки не смог не упомянуть, не смог, хотя и говорила она народу йертан тысячу тысяч раз, что к войнам и битвам она имеет только то отношение, что и он тоже, как и о многом — как и слишком многом — знает наперед…
Яростное, всходило на небо солнце. Среди военных богов был один такой, которому — если округа или племя объявляли войну соседней округе или племени какому-нибудь — приносили жертвы тоже, но не для того, чтобы он пришел, а для того, чтобы не приходил.
Потому что — говорили йертаны — на свете есть очень немного войн, ради которых стоит призывать Метоба.
Анх победил его. Но боги, если они действительно боги, не исчезают просто потому, что побеждены.
Когда-то — утверждает легенда — Метоб, Безумец, которого тогда звали совсем иначе, повелевал одним из двух племен, которые, соединившись, назвали себя йертан — «род мужей».
Вожди поклонялись ему. Зимою, когда приходило время снов и праздников, они призывали его, и он приходил, — во всяком случае, маска его приходила уж точно и забирала с собой порою кого-нибудь, кем вожди были недовольны.
Людоед, Живущий На Севере.
Анх, Победитель Метоба, связал его клятвой, укоротившей его могущество над людьми; а укорачивать могущество вождей над собою людям пришлось уж самим.
Вэгомис, бог богатства, кое-что может порассказать об этом.
Во времена Гэвина владычество Метоба было позабыто так давно и прочно, что иных имен, кроме «безумец», люди и не помнили за ним. Почти.
Согласно легендам, он живет на севере, в вечных льдах, где полгода не всходит солнце.
Он никогда не улыбается и смеяться не умеет тоже. Его ухмылка больше похожа на голодный оскал, чем на смех.
Из страны Метоба приходят зима и морозы. Там ледяные демоны шарахаются от него или повинуются ему; там он бегает между торосами на своих лыжах, и метели рождаются, когда он встряхивает бородой на бегу.
Говорили, что Лур смеется, идя на битву, Эрбор спокоен, а Метоб рычит, как зверь.
Ему подвластно любое оружие. Но предпочитает он все-таки то, которое убивает много и подряд.
Мать моей матери говорит, что видела его однажды с огнеметом в руках. Он поливал джунгли пылающей смесью «джостик» и орал во весь голос, за ревом пламени его голоса все равно не было слышно, каска у него сбилась на затылок, пот заливал глаза, но ему, наверное, было уже неважно, видит он что-нибудь перед собой или нет.
Может быть, бабушка просто шутит.
Сколтису полагалось сказать еще что-нибудь, вроде:
Эс, ледяной меч спит под торосами, и долог его сон.
Люди говорили, что Гэвин ведь тоже не сказал об этом ни слова возле Чьянвены, и ничего не случилось.
А другие говорили, что форт Чьянвена все-таки слишком далеко на юге.
А третьи говорили, мол, дело не в том, что говорят люди, и даже не в том, чего ждут боги.
Потому что человек скажет то, что ему положено сказать, и то, что ему хочется сказать, и то, что ему суждено сказать, и эти три вещи всегда совпадают, потому что это и есть — филгья…
И бог придет или не придет, когда суждено.
В любом случае никто не сказал ему, что он приглашен, но и того, что его не приглашают, тоже никто не сказал.
Метоб — чудовище. Но мать моей матери говорит, что, если бы тот парень с огнеметом не сошел с ума в джунглях на острове Кираи-Лусон, она была бы мертва, а так ей удалось спастись, ей и еще четверым.
Вообще у бабушки в последнее время лучше не спрашивать, что такое Метоб, и что такое Второе Сиаджа, и все прочее, что она знает (а она знает почти все), оттого что когда она принимается вспоминать, то начинает вспоминать свою молодость, и начинает разговаривать на языке, которого я не понимаю, а потом хмыкает и говорит, мол, и не надобно мне понимать, потому что на свете есть слова, какими неприлично разговаривать не только молодой девушке, но и мужчине.
Сейчас я перестану болтать зря.
Сейчас я закрою глаза, и передо мной снова будет монастырь, над которым протянулся в небо Эрбора.
Наверное, я просто оттягиваю время, потому что я не из героев, о которых рассказывают легенды, и мне страшно.