Он выбрался на поляну с другой стороны и увидел изрытый рогами и истоптанный снег, и кровь на снегу, и лежащего на нем Оленя с охотничьим копьем в боку, и Гэвира, что стоял рядом. Ярость вступила в него, и Локхир, закричав, бросил свое охотничье копье в Гэвира, через всю поляну, от одного конца ее до другого — верных пятьдесят шагов от места, где был один, до места, где был другой. Копье попало Гэвиру в грудь и пронзило его, вот какой силы был бросок. И оттого эта поляна с тех пор называется Копье Локхира.
Так случилось, что Локхир, сын Локхира, стал убийцей Гэвира и еще клятвопреступником вдобавок, оттого что перед тем как отправиться за Оленем, оба они дали клятву перед старейшинами округи не мешать друг другу, пока не кончится охота, — старейшины опасались, что выйдет из этого худо. И вот — охота еще не окончилась, хотя Олень был убит, охотники не вернулись еще домой, — а Гэвир лежал в снегу с копьем Локхира в груди.
Спутники Гэвира, отставшие от него, в эту минуту добрались до поляны тоже и, увидев все это и Локхира, не успевшего еще ступить ни шагу, закричали от ярости. «Будь проклят ты, Локхир!» — успел выкрикнуть брат Гэвира и схватился за лук, и вот тут вдруг жестокая метель сорвалась с гор на поляну, но за мгновение до того, как она все закрыла так, что невозможно стало разглядеть собственной руки, все увидели стоящую над Оленем Хозяйку Леса. Она была огромна, как сосна, но в лице ее не было гнева, а только горе и одиночество; ее седые волосы — ведь зимою она старуха — рассыпались по плечам, забитые снегом, и белая накидка взвивалась, собирая ветер.
Метель завыла тысячей зверей со всех сторон, слепила глаза снегом и забивала лица, расшвыривала людей толчками ветра, и Локхир, сын Локхира, начав понимать, что совершил, застонал и бросился прочь, точно ветер гнал его в спину. Порою после особенно жестоких и буйных дел на него как раз и нападала эта его тоска.
Но потом он говорил всегда, что, если бы оказался там опять, убил бы Гэвира еще раз, и виру за убийство отказался платить так гневно, что распря после его черного дела загрохотала, как горный обвал. Гэвиры к тому же тогда все равно не взяли бы никакой платы, кроме как кровью.
Спутники нее Гэвира остались на поляне, у тела своего родича, а когда метель улеглась, они увидели, что Оленя не было там больше, как не было и копья Гэвира, именем Эльм; никто не знает, куда унесла их Хозяйка Леса. Так что серебряные рога так и не достались никому.
В этот момент наша повесть вступает в область сказки. В самом деле, человек может многое, он может умирать и побеждать, умирая, и он может оставаться человеком, когда оставаться человеком невозможно, но вот выжить голым в снегу, как Гэвин, человек не может никак, и это всякому известно. Так и довелось бы ему замерзнуть — не вступись за него сказка. В самом деле, разве это не сказка, что в тот же день Гэвина нашел местный охотник на белок? Он спугнул волка (который к тому времени уже достаточно набрался сил, чтоб убраться, не попавшись на чужие людские глаза) и оказался настолько добросердечным человеком, что не обратил внимания на странные следы вокруг, а попросту взвалил Гэвина на закорки и отнес к себе домой. И далее, разве это не сказка, что жена охотника отогрела его и отпоила потом такими травами, от которых поправился бы даже девяностолетний старик, а не то что Гэвин, который уже через полтора дня открыл глаза? Правда, после этого ему пришлось выдумать для охотника сего женой какую-нибудь более-менее правдоподобную историю, оттого что в истинной, как казалось ему, он играл не слишком-то достойную роль. А выдумывать Гэвин вовсе никогда не умел, и все-таки его хозяева оказались достаточно простодушны, чтобы поверить ему, или достаточно доброжелательны, чтобы сделать вид, что поверили. И более того, через несколько дней он обнаружил, что охотник разыскал в лесу по Гэвиновым словам многие из его вещей, которые так и остались лежать вдоль его пути, и принес ему все это, а копье и вовсе с первого же дня стояло у его постели, оттого что жена охотника сочла, что такой могущественный талисман не может не помочь больному. Так что когда жар у Гэвина спал настолько, что жена охотника позволила ему встать с постели, он оделся в свои собственные одежды, уже приведенные в порядок ее умелыми руками.
И вот так, поправляясь на хуторе у заботливых хозяев, где огонь был добр, а котлы задорны и разговорчивы, он выплывал постепенно из ужаса, оставшегося позади, и в конце концов мог бы решить, что все это был лишь только бред в его лихорадке. Он мог бы так решить, если бы не волчий вой, ясный и звучный на морозе, который услышал он однажды днем, когда волкам не положено выть.
Нетерпеливый, как всегда, Гэвин провел у охотника после этого всего дней шесть, сочтя себя совсем уже здоровым несколько преждевременно, так же, как некоторое время назад несколько преждевременно стал считать себя совсем уже взрослым. Хозяева его (не разделявшие ни одного из этих двух заблуждений) все равно не сумели бы его удержать и предпочли распрощаться с ним по-хорошему, понимая, что иначе он просто убежит от них. Охотник даже подарил Гэвину лыжи на прощание, очень неплохие лыжи и почти новые.
Да, что ни говори, а это была все-таки совершенная сказка. Хозяйка хутора накормила его в последний раз и наказала обязательно, обязательно снова погостить, если случится еще бывать в этих краях. Но, впрочем, может быть, все это можно списать и просто на везение Гэвина, удачливость которого вошла некоторое время спустя в поговорку. А вечером, после того как он ушел, хозяйка хутора бросала несколько раз палочки на шкуре перед огнем, а потом два вечера подряд по временам одиноко смотрела на пламя, покуда муж не сказал ей:
— Неужто, по-твоему, добрых людей на свете нет? Ничего, он не пропадет. Нечего ему пропадать. Мало ли что сумасшедший.
— Такие всегда пропадают, — ответила она, а потом зябко передернула плечами, хотя в доме было жарко натоплено. — Я так хотела нагадать что-то другое, — сказала она. — Но у него слишком много удачи. Жизнь ему это еще вспомнит.
— Э, — сказал муж.
И больше они не говорили об этом.
Гэвину же и вправду сейчас везло, ибо очень скоро после того, как ушел он с гостеприимного хутора, он повстречал того, кого и ожидал повстречать, — своего знакомого волка.
Тот вышел из-за камня и, усевшись на тропе перед Гэвииом, принялся смотреть на него твердо и требовательно желтыми своими глазами.
— Нашел меня, серый, а? — сказал обрадованный Гэвин. — Ну, пусть будет легка твоя охота за то, что грел мои голые бока. Много ли нынче зайчатины бегает по лесу, друг? — И он даже попытался по-приятельски потрепать волка по загривку, потому что не умел тогда иначе выражать своих чувств. Но волк увернулся и отпрыгнул в сторону. Не для того он остался здесь и ждал возле хутора, чтобы позволять с собой вольности. И требовательность из его глаз не исчезла.
— Ты прав, — сказал тогда Гэвин и тоже посерьезнел. — У нас с тобой есть еще дело, волк. — И он стиснул копье крепче. — Не очень-то красивое дело, правда, — добавил он сквозь зубы.
И вправду, не слишком-то приятно пристрелить бешеную лисицу, увидевши ее в лесу, а призраки, которые Гэвин все еще называл про себя жабами и которых он привел в эти края за собою, были и опаснее, и отвратительнее бешеной лисицы. Но волк приподнялся и подобрался весь, почти незаметно, как умеют это делать волки, на дне его желтых глаз Гэвин увидел, как отражение, такое же дрожащее нетерпение, как в себе самом. Волк не сумел бы справиться с этим один, без человека, как и Гэвин без него; и он тоже не мог знать в своей жизни покоя, пока это неведомое, и нежить и немертвь, бродило по земле.
И в тот день и в тот час Гэвин начал свою охоту, самую, может быть, странную охоту в его жизни. Он вернулся на то место, где расстался с ними, и оттуда волк повел его по засыпанным снегом следам, отыскивая их звериным своим чутьем, чутьем своей ненависти, большей даже, чем к бешеной лисице, ненависти, которую не понять никогда ни одному человеку. Очень скоро следы разделились: эти твари были теперь уже немного волки, а волки держатся стаей лишь до тех пор, пока вокруг мало дичи.
А здесь для них дичи было много. И в деревне, и на хуторах вокруг нее, после того как напугала жабообразная тварь женщину, собиравшую шишки, люди уже и без того стали говорить об оборотнях, а еще к тому же начали вдруг случаться дела, каких и старики не припомнят, когда кто-нибудь ни с того ни с сего начинал превращаться постепенно во что-то неведомое, и черты, проступавшие сквозь него, были такими, каких на свете не бывает и не может быть; а тени, бродившие вокруг людского жилья, и вовсе бросали в дрожь. И люди проверяли по три раза по вечерам все обереги над дверями, над притолокой и над огнем, и устраивали даже в лесу облавы на оборотней, и не уходили от жилья без колотушек, охраняющих от зла, и самых сильных оберегов. Оборотней же, чуть только проглядывало в них нелюдское, убивали так быстро, что в тех не успевало еще поселиться достаточно жабьей вечности, которая этому могла бы помешать.
Тогда в тех краях убили нескольких обыкновенных больных, у которых были просто корчи от желудка, и уже после того, как все кончилось, люди долго не могли успокоиться и назвали тот год Зимой Оборотней. Так что к лучшему, что Гэвин постарался людям не попадаться на глаза, потому что чужеземца в тех краях вряд ли бы тогда приветили, а уж заподозри кто, что он во всем этом виноват, и вовсе бы не помиловали.
В лесу, горящем от солнца, нашел для Гэвина волк одного из призраков, и, когда они его видели, эта тварь выглядела уже почти совсем как человек, но отчасти и как волк, как будто бы оборотень стал превращаться из человека вволка и застыл в превращении. Ходила тварь все-таки еще на четырех ногах, и по спине у нее была серая шерсть, а голова — вытянутая, полная волчьей жестокости. Но когда она обернулась (выглядела она сонной от сытости, и Гэвин подошел почти совсем близко, прежде чем она обернулась), он увидел, что с ее морды смотрят на него знакомые, прекрасные как вечность, всезнающие янтарные глаза.
— Ты не сможешь меня убить, — сказала она. — Ты знаешь, кто я. Ты не можешь убить самого себя.
И тогда Гэвин ударил — так, как будто жизнь его зависела от того, насколько точно попадет копье туда, где могло бы быть сердце, если бы только у призраков могли быть сердца. И волк взвыл, и вой его был полон тоски.
Голосом, вдруг охрипшим, Гэвин ответил тому, кого больше не было:
— Я только что это сделал.
Потом он добавил:
— И я сделаю это еще пять раз.
Еще пять раз ясеневое копье поднималось и разило без промаха, и еще пять раз серые призраки, лишившись своей видимости существования, исчезали в Пустоте за пределами мира, туда, где несуществующему и положено быть, и, опустившись в пятый и последний раз, копье вдруг потяжелело и выскользнуло у Гэвина из рук, вонзившись в землю, и вверх из него рванулись ветки, а корни его вплелись в землю, и когда Гэвин, изумленный, отступил назад, перед ним стоял ясень — просто ясень, спящий зимним сном в заснеженном лесу.
Исполнив то, для чего было оно предназначено судьбой еще в те мгновения, когда мир только начинался и первые звери выходили из коры Мирового Ясеня и пили из родника у его корней, копье вернулось тоже к самому себе — к своей сути ясеня. Хотя, конечно, Гэвину узнать его было трудно: это дерево на здешних островах растет кое-где, но редко. Потому-то его древесину и ценят здесь очень высоко.
— Странно это все-таки, волк, — сказал потом Гэвин, когда они сидели в лесу у костра и волк, вывернув голову, вылизывал почти заживший бок; иные из этих тварей набрались от людей столько людского, что могли уже заблуждаться и полагаться не на истинную свою силу, а на силу клыков и мышц, а у последней из них была даже дубина.
— Эх, — сказал Гэвин. — Надо бы было мне тебя с женой бельчатника познакомить. Тебе б ее травы пригодились. Да и мне тоже, — добавил он. Плечо после удара дубины последней твари, пригревшись у костра, разламывалось.
Волк поднял голову, приоткрыв в усмешке клыки и в глазах у него проплясали отблески огня.
— И что с того? — сказал Гэвин. — Всего-то раз он меня и успел зацепить.
Если бы Гэвин не боялся выпустить из рук древко, все могло бы кончиться куда быстрее, одним броском копья, но решиться на это было все-таки свыше его сил; потому-то его и успело зацепить, и еще потому, что его слишком держали янтарные очи, которые ОНИ сохраняли до самого конца.
— Я что говорю, — сказал Гэвин, — странно это: обычное же копье, сколь раз отец с ним ходил в Летний Путь… Эх. — Он помял плечо. — Ну, волшебное. Неужто я магии не видел? Но дерево… это… Что это значило, а, волк?
Волк смеялся (так казалось Гэвину). А на деле он просто улыбался. Ему было тепло и интересно смотреть на огонь, и бок больше не болел. Несколько мгновений он смотрел на огонь, а потом повернул голову к лесу.
— Наверно, ты понимаешь, — чуть дрогнувшим обидой голосом сказал Гэвин. — Это понимают звери, и лиственницы, и камни. А я нет. Я всего лишь человек.
А волк был всего лишь волк; и он тоже потерял что-то, как Гэвин потерял в себе зверя, понимающего слова Мира, не задумываясь о них. Поэтому волк думал о лесе, который ждал его. Приближалась ночь, и на крик сороки, возвратившейся спать в лес из деревни, он насторожил уши. Было время, когда Гэвин чуть нечаянно не сделал из него собаку; почти уже сделал — но теперь это был истинный волк, и собакой он не смог бы стать, если б и захотел. Никогда в его жизни не было службы и преданности; дружба — да, но дружба ведь совсем иное, хотя кто знает, что об этом думают собаки и волки, и думают ли вообще.
Общая охота была закончена, и среди деревьев сгущались сумерки. «Что ж, человек, мне пора», — так можно было бы перевести движение, которым волк шевельнул хвостом, а потом вытянул его, неторопливо поднимаясь, горизонтально над землей и сам весь тоже словно вытянулся, становясь на глазах почти в полтора раза длиннее. Все еще в неуклюжих лохмах, по-молодому нескладный, он все-таки был красив — бесконечно красив, как красиво все, что на своем месте и соответствует собственной сути. Во всяком случае, все живое и сущее здесь, на Земле. О мертвых и несуществующих ближе к ночи не будем говорить.
— А хорошо, что я тогда не снял с тебя шкуру, — сказал Гэвин.
Волк шевельнул ушами на его голос, провожая взглядом еще одну сороку, возвращавшуюся из деревни, и скользнул в сумерки. К утру он не вернулся, да Гэвин и не ожидал, что вернется. Должна была произойти еще одна их встреча, чтоб они поняли наконец, кем стали друг для друга; но встреча эта суждена была не там и не тогда.
Путь Гэвина домой оказался неблизким, и вел он через фьорды, забитые льдом, и несколько людских селений, где слова о случившемся к западу от них разлетались уже, как испуганные птицы, и там Гэвин услыхал о Зиме Оборотней и впервые понял, что мог бы угодить в скелу, которая бы ему не очень понравилась. Но в этих самых местах к западу испокон веков бывали странные вещи, и потому людей вести о них не удивляли настолько, как случись они где поблизости, и занимали не больше, чем слова об Охоте на Сребророгого Оленя, которая была достаточно близко отсюда и для вестей о которой находились и уши, и рты. В толках о том, кому достанутся рога и кому отдаст отец Ивелорн-гордячку, была для людей отрада, как и в том, что оборотни завелись не в их округе, и в том, что охотники не из их округи гневят Хозяйку Леса; Гэвин, который мог позволить себе не одобрять дела кого-то из рода Гэвиров, но никому другому, некоторое число раз ввязывался в ссоры по пути и, узнав все нужное ему о дороге, гостеприимства более не искал, чтоб не сделать в этой округе нынешний год Зимой Свар с Чужеземцами.
Волк же вернулся домой другой дорогой — как возвращаются звери, и было его странствие куда более наполнено запахами и вкусами, исследованиями незнакомого для его глаз и лап, вкусным и чистым морозом (не травленным дымом и стряпней), а еще — поскольку он был не просто волк — наверняка и своими собственными скелами в зимнем лесу, и уже почти у самого Гэвинова хутора их дороги пересеклись случайно, если такое бывает случайностью, и волк, завидевший Гэвина первым, остановился и задумался ненадолго, вспоминая носом, как вспоминают звери, а потом сел, плотно подвернув хвост, и стал смотреть на торящего путь лыжника, а Гэвин подошел к нему и тоже остановился, и впервые в жизни его разговорчивость так и осталась в кармане.
— К дому все же не подходи, — заговорил он минуту спустя. — Ягри — это мой сводный дядя — Ягри даже я не смогу объяснить, что твоя шкура не про него.
Об этом Ягри, сыне Гэвира, говорили, что он не успокоится, пока не добудет волков больше, чем сам Маррит Охотник; но к двадцати семи волчьим шкурам он так и не прибавил двадцать восьмую. Одним из первых среди Гэвиров он погиб девять дней спустя, но тогда Гэвин знал только, что Ягри (хоть и уважал по-настоящему лишь волчью охоту) отправился вместе с его старшим братом за Оленем, и это поворотило его мысли к нынешним тревогам.
— Эх, знать бы, что там! — проговорил Гэвин, оглянувшись туда, где был его хутор, и потом посмотрел опять на спокойно улыбающегося волка, потер лыжным шестом висок и вздохнул. — За копье отец меня убьет, — сказал он.
Но когда Гэвин вернулся домой, там оплакивали уже его старшего брата, тело которого принесли позавчерашним днем из леса, и никто не убил Гэвина, только мать, притиснув его к себе, постояла так, дрожа, несколько мгновений. За делами той зимы всем было не до охоты Гэвина, и без объяснений казалось ясным, что из самолюбивой его выходки могло произойти. А сам он рассказал, конечно, всю историю, да не слишком-то много имел времени о ней вспоминать, оттого что душа его очень скоро была занята без остатка. В скелах о распре Гэвиров и Локхиров звучит часто имя Гэвина, сына Гэвира; упоминается там и его волк; но на вопрос о том, как началась эта странная дружба, отвечали по-разному, а вы, прочитавшие эти строки, знаете верный ответ.
БРОДЯЧАЯ СУДЬБА
Прекрасен, как солнечный свет, был корабль, возникший на горизонте вместе с утренней зарей, — прекрасен, хотя и не похож совсем на те корабли, которые ждала Хюдор всем сердцем; да и рано еще было ждать их — только осенью должны были они появиться, с изрубленными бортами, тяжело сидящие в волнах под грузом добычи и сияющие пурпуром парусов, — Гэвин всегда, возвращаясь, приказывал поднять пурпурные паруса.
Кто не слыхал, что драгоценный пурпурный покров, из которого были они скроены, добыл он с барки, перевозившей подношения для храма Восьмирукой богини Земли? Кто, зная о великом этом деле и о других великих делах, прославивших имя Гэвина, не позавидовал бы его невесте? Кто не понял бы, отчего, увидав ночью сон о корабле, приближающемся к берегу, с сердцем, бьющимся неразумной надеждой, выбежала она на рассвете на березой поросшее взгорье, откуда далеко видно море и горизонт?
Но не только одна Хюдор — многие в то утро на побережье проснулись от странного чувства, толкнувшегося в их сердца, точно далекий перебор струн, и обратившего взгляды их к морю, где приближались и словно все ярче пылали золотые паруса. Таких парусов не бывает у кораблей, срубленных в здешних краях.
Старики, вернувшиеся когда-то удачно из заморских набегов, говорили между собою, что лишь далеко на юге, среди вечно зеленеющих островов, где шумят разноликие гавани, женщины черноволосы, а города пышны, видали они такие колдовские рейчатые паруса, похожие на крыло бабочки; а бортами этот корабль был еще удивительнее — высок и крут, без весел, и вместо грозно оскаленной звериной морды на высоком носу — лебедь, взмывающий ввысь, распахнув крылья. Так быстро летел корабль тот вперед, что вот уже видны были и лебедь, и ленты, вьющиеся на парусах, и видно, что ни одной живой души не заметно на нем; в рассветных сумерках окутан он был словно бы дымкой и летел, как песня, а когда люди на побережье прислушались, то различили, что и вправду песня летит вместе с ним. Никто не запомнил ее слов и не запомнил мелодии, вспоминали только, что был это женский голос, невыразимо прекрасный и невыразимо печальный, и у всякого, кто его слышал, сердце замирало, точно от боли и от желания слышать его еще и еще. И вот так, на глазах у оцепеневших людей, дивный корабль шел к побережью, прямо на рифы, где кипят вечно гибельные седые буруны, и, не сворачивая, не меняя парусов, прошел сквозь камни, будто и не было их у него на пути, а потом растаял, как тает сон или туман. Но песня продержалась в воздухе на мгновение дольше, и последние слова уловили люди: «… моря волны свои».
Говорили об этом много, но так и не смогли понять, что это было, и почему случилось, и как. А в глухих лесах с того летнего дня стал слышаться иногда женский голос, поющий о чем-то, невыразимо прекрасный и невыразимо печальный.
Обо всем этом собираюсь я написать книгу, сидя здесь и думая о том, могут ли иметь какое-нибудь значение судьбы людей, живших и умерших две с лишним тысячи зим назад, для нас, живущих так много долгих, долгих поколений спустя. Когда прыгает вниз с дверей королевской библиотеки, зависая в воздухе, как саламандра, черный мягколапый кот, когда в пыльном столбе воздуха от окна на рассвете золотом поблескивает гербовый знак купца и изготовителя, вытисненный на боку брусочка туши, и танцуют искринки, я поглаживаю за ушами трущегося кота, а свежерастертая тушь пахнет так, что этот запах, возможно, и есть единственная причина, по которой я сейчас обмакну кисточку в черную, густую, прекрасную жидкость. Запах туши! Он избавляет нас от трех величайших бед: от одиночества, — ибо тот, кто вдыхает его, словно вступает в общение с людьми, которым он хотел бы передать свои мысли, и с людьми, которые передали свои мысли ему; от неискусности в речах — ибо тот, кто умеет выражать свои мысли так, чтобы людям они были понятны и складом изящны, принят с улыбкою в обществе и во всех собраниях, где говорят о красоте женщин, сиянии звезд и о тонком, исчезающем и изысканном в стихах; и от лени, ибо чтение и письмо — занятия весьма почтенные. Запах туши! Я надеюсь, что и вам, кто раскроет эту книгу и вдохнет запах ее страниц, передастся он, не успев еще выветриться.
И вот потому в соответствии со старинными записями, стихами, пословицами и собственным разумением расскажу я вам здесь повесть об Оленьей округе, в которой жил Гэвин, о том, как Гэвин плавал на юге в год, когда задумал он добыть великую южную крепость Чьенвена, о том, как люди севера и юга мерились судьбой и что из этого вышло, о том, как корабли плыли домой, на север, к Внешним Островам, и о том, как Гэвин сражался на мысу между землей и водой, и потом, зимой, в красивом нечастом лесу; расскажу также и о том, как пришлось ему стать изгнанником и разыскивать убийцу, и о том, как в своих поисках забрел он в страну иную, и о том, как двое не мерились судьбой, потому что судьбы у них не было. А в заключение расскажу я вам повесть о том, как девушка по имени Хюдор вышла замуж. Вот с нее-то, с красавицы-раскрасавицы Хюдор, мы и начнем.
ПОВЕСТЬ О ХЮДОР, ДОЧЕРИ БОРНА
Хюдор, дочь Борна из дома Борнов, вступила в возраст невесты лишь этой зимой. Но загляни она в свое сердце — увидела бы, что Гэвин царил там еще с тех пор, когда думала она о замужестве так, как думают о новой кукле. Маленькой девочкой она слышала рассказы о Гэвине, сыне Гэвира из дома Гэвиров, и о его удаче; она росла — и слава Гэвина росла вместе с ней. Зимою на играх и собраниях за рукоделием, где встречается молодежь, Хюдор смотрела на него, сидя у стены или в сторонке, и один только Гэвин умещался тогда в ее очах — молодой, веселый, статный, с глазами цвета моря и белозубой улыбкой, щедрый и беспечный, как бог. Хюдор не старалась обратить на себя его внимание, она была горда, и она была дочь Борна. Даже ни одной шерстинки не выдернула она из его куртки, а ведь это совсем невинное кокетство, и даже не кокетство вовсе, никто бы не отказался с этой шерстинкой получить и себе часть от Гэвиновой удачи. Хюдор была спокойного нрава, и, если Гэвин снился ей по ночам, она от этого не сохла и не желтела лицом, и высыпалась не хуже, чем обычно. Ничто еще не возмутило тишины ее сердца, ибо чувство ее к Гэвину, хоть и не было больше детским, оставалось тихим, ровным и глубоким, как бездонные озера в лесу. Этим летом, думая о нем, Хюдор не гадала о будущем и не перебирала прошедшее; она пыталась представить себе, что делает сейчас Гэвин, и виделись ей корабли, сшибающиеся в схватке, и как трещат от удара ломающиеся весла, и чудовищный клубок сцепившихся в битве команд перекатывается с лязгом с одного корабля на другой, и города в огне, покорно сулящие выкупы (Хюдор никогда не видала каменных стен, и оттого представлялись они ей похожими на окружавший ее дом частокол), а чаще всего — корабль Гэвина: длинная, крепко обшитая дубом «змея», быстрая зеленая пена, хлещущая из-под ее носа от ударов волн. Ныряют вверх-вниз борта с выставленными вдоль них щитами, и на высокой «боевой корме» стоит Гэвин, бьется на ветру черный «волчий» парус, и над кораблем, с распущенными длинными волосами, летит прекрасная и грозная дева — судьба Гэвина, его удача, доля, участь его под небом, его филгья. Каждому дается она от рожденья, и не узнает поражений и неудач тот, чья филгья будет к нему добра. А такой удачливой филгьи, как у Гэвина, не бывало еще ни у кого на свете. Единственный из всех сыновей Гэвира, еще подростком уцелел он в распре Гэвиров и Локхиров, едва не погубившей до последнего человека два именитых этих дома, и, когда Гэвин стал капитаном, плававшие с ним много могли порассказать о том, как редкостною добычей или спасением бывали обязаны разве что лишь удаче Гэвина.
Хюдор верила твердо, что и в этот раз филгья Гэвина приведет его благополучно назад из летнего плавания, и осенью, когда играются свадьбы, сыграют свадьбу и для них, и Гэвин введет ее хозяйкою в свой дом.
А еще, думая о нем, Хюдор чувствовала гордость. Ведь сколько невест вокруг, есть и родовитее ее, и красивей, и любая мать была бы рада иметь своим зятем Гэвина, сына Гэвира, Гэвина-с-Доброй Удачей, а все-таки Гэвин выбрал ее. Так уж случилось, что искать ему невесту более было некому. Мать Гэвина погибла в той горькой распре, старый Гэвир недолго после того прожил и женить сына не успел, не успел даже и сговориться о его женитьбе, и сам Гэвин с этим не спешил. Он рано стал капитаном, в пятнадцатую свою зиму впервые пошел в море с отцом, на следующий год Гэвир, сын Гэвира из дома Гэвиров, остался уже дома, а корабль его и дружину повели Гэвин и помогавший ему сводный дядя, Кяхт, сын Гэвира из дома Гэвиров; а в следующем году Гэвир умер. Немного спустя и Кяхт погиб — разбил ему голову камень, брошенный с корабельной мачты, — но тогда он вырастил ужесвоего соколенка (как любил звать Гэвина) в сокола, которому не нужна была теперь ничья помощь ни в морских походах, ни в набегах на суше.
И остался Гэвин старшим мужчиной и на своем корабле, и в своем доме. Жениться — ведь для этого нужны сватовство, то-се, переговоры насчет вена за невесту, хлопоты… Все казалось ему, что это может еще годик да подождать; хозяйство у него в доме вела старая верная его нянька, Фамта, а в женщинах у Гэвина недостатка не было никогда, хоть он и не привозил домой женщин, достававшихся ему при разделе добычи, продавая обыкновенно их на Торговом острове по пути домой, и не держал наложниц в доме. Зачем это ему, если и без того зимою, когда Гэвин ставил свою охотничью палатку в заснеженном лесу, то и дело можно было увидеть ведущие к ее пологу следы маленьких девичьих унтят?
Был он из тех парней, вокруг которых девушки вились бы толпами, даже и не будь он ни сыном Гэвира, ни прославленным капитаном. Со всеми своими милыми он был щедр, не жалел для них самых замечательных заморских подарков и расставался с ними по-доброму; краснощекие дочки простых дружинников бегали к нему чуть ли не в открытую (в тех краях молодежь держат нестрого, лишь бы в подоле не принесла, а если и принесет, о таком отце, как Гэвин, пусть даже не брал он твою мать в свой дом, все одно говорят не со стыдом, а с гордостью), случалось и служанкам из иных домов бывать в палатке Гэвина.
Кумушки, судача о том, что с милыми своими гордый сын Гэвира так неразборчив, поговаривали даже порой, что — кто знает? — быть может, он и женится на одной из них. Гэвин многое себе позволял не как у других, а поскольку удача всюду шла с ним вместе, людям казалось это должным. Но кумушки кумушками, а Гэвин Гэвином. Чтоб задумался он о молодой хозяйке в доме, о сыне, будущем Гэвире, о семье, не румяные щечки нужны были, не задорные, быстрые глазки и не бойкий язычок. Говорят: орел выбирает в подруги себе орлицу, не куропатку. Вдруг прошлою зимой подсел он к Хюдор на посиделках, где девушки за работой то поют, то болтают, а парни их обхаживают.
— Давай подержу я тебе кудель, девушка, — сказал.
— Держи, — отвечала Хюдор, — если хочется.
— Какой ты красавицей нынче стала, Хюдор, дочь Борна, — улыбнулся ей Гэвин, — а ведь, когда уходил я той весной в плавание, была еще коротышкой!
— Разве? — спросила Хюдор.
— Была, была, тоненький такой стебелечек! Я помню… (Хюдор хотела спросить: разве и вправду стала она такой уж красавицей?) А теперь вон какая выровнялась — станом стройна, как молодая сосенка, коса у тебя точно золотая цепь, которой в городе Аршебе гавань загораживают! Не слышала, как мы нынче переплывали ту цепь?
— Не слышала еще, — сказала Хюдор.
Гэвин стал ей рассказывать, вот уж что он умел — угождать девушкам, охочим послушать про удивительное; случалось, наседали они на него целой толпой, требуя: «Расскажи!». И тогда тоже собрались вокруг, притихли от интереса. Переплывал цепь Гэвин вот как: его «змея» неглубоко сидела в воде, и, подведя ее к притопленной между поплавков цепи, он велел всем, кто не на веслах, с оружием в руках перейти на корму, и нос корабля поднялся; потом «змея» проплыла еще вперед, так что цепь оказалась под ее серединой, все перебежали на нос, и корабль перевалился через цепь и соскользнул с нее в воду; «змея» Гэвина, именем «Дубовый Борт», оказалась достаточно крепка и не переломилась.