Само собой, после нескольких таких разговоров и после того, как пару-другую раз столкнулись между собою люди, посланные наиболее проницательными и мудрыми гражданами (каждым от других по отдельности) завязать незаметно со слугою волшебника доверительный разговор, эти проницательные и мудрые граждане сошлись все вместе у одного из них в доме. Сделать это им было тем легче, что все они были людьми высшего сословия и все занимали в городе какие-либо должности: кто смотрителя полей, кто городского советника, кто — одного из двух соправителей города, а четвертый, если не ложь то, что рассказывают, был не кто иной как флотский казначей.
— Сколько я понимаю, у нас всех, — сказал он, — появились общие интересы. Я не намерен от этого отпираться; а кто желает сделать так вопреки фактам — прошу.
Поскольку казначей флота в то время не только снаряжал военные корабли, но и сам водил их на битву, прямота его была истинно военная.
Разговор, подобно пугливой птице, отпрянул от чересчур откровенно зашедших речей, имея для этого удобный случай — в виде перемены блюд. Затем была прослушана песня, весьма изящно пропетая арфисткой; затем отпробован соус; затем речь вновь зашла о том, ради чего они все здесь собрались. Сложность, увы, была не в том, чтобы они пришли к решению не мешать друг другу, но сотрудничать. Сложность, увы, была в волшебнике.
— Я-то откуда знаю, — выразил через некоторое время эту сложность слуга, — следит он за мною или не следит? И если следит — что он должен подумать про эту… гм… чашку весьма достойного вина в этом… гм… весьма достойном заведении?
Но вскорости не столько чашка достойного вина, сколько радость поговорить с людьми по-человечески развязала ему язык; однако же то, что мог слуга рассказать о своей жизни в доме у волшебника, мало помогало и еще менее было понятно.
— Сколько там живет народа? Не знаю как-то. Я-то одного его и вижу. Да еще появляются иногда… только они такие шустрые — обернуться не успеешь, а они уже шмыг мимо по коридору, и след простыл. Я так думаю, это вовсе не люди, а это мыши-оборотни… Какой он? Иной раз вспылит. «Мне не нужны, — говорит, — твои рассуждения». Ага, просто так — какой? Н-ну… Борода черная, глаза черные, штаны зеленые. А кроме как в одних штанах, я его и не видел никогда. Этакий богатырь. Я один раз за его посох взялся… ну нет, я такого не подниму. Что я там делаю? Да ежели бы я сам понимал, что я там делаю! Если эти странные вещи, которые я делаю, и есть служба, то я ополовник! А большею частью — ничего не делаю. Броди по дому куда хочешь, и все равно везде пусто и делать нечего. Кроме, конечно, библиотеки. Золото? Да что же он мне будет платить? На еду хватает, и за то благодарение его доброте.
Короче говоря, от этих разговоров только и было проку, что слуга мало-помалу привык видеть: у него могут быть свои собственные дела, и волшебником они, судя по всему, останутся незамечены. А еще хитроумному городскому советнику пришла на ум некая мысль, и он поделился ею с остальными.
— Библиотека, — сказал он. — В библиотеке волшебника могут быть весьма ценные заклинания.
Эти люди, нельзя не вспомнить, чувствовали себя до некоторой степени правыми: в самом деле, если волшебник не платит налоги, то они могут себя вознаградить хотя бы тем, что ограбят волшебника. А кроме того, это было уже новое поколение именитых людей города Гезита; они почувствовали свою силу, они увидели, как тяжелые пики предводительствуемых ими когорт сметают все на своем пути, как вражеские корабли тонут — или спасаются бегством — от таранов их галер, как союзники свозят им дань, а их рынок диктует цены всему Приморью, они разговаривали на равных с халаит-маганами и с соседнего Го-Дана, — они не могли отступить, затевая эту рискованную игру с волшебником. Вот так началось то, о чем никто из них не знал, чем оно может закончиться.
Нельзя сказать, чтобы слугу было легко уговорить на столь рискованный поступок или чтоб обошлось это дешево. Кроме того, он говорил, что осмелится сделать что-либо разве только в те дни, когда Риеннана (по видимости) не бывает дома. Для нужд своей странной службы он был обучен знакам, которыми записываются магические трактаты; но не настолько разбирался в волшебстве, а также в том, что где расставлено в библиотеке, чтобы заранее знать, что искать и где искать. И вот — из одной из величайших и обширнейших магических библиотек мира до людей дошли лишь случайные обрывки, прошедшие через руки невежественного слуги.
Роясь наудачу в библиотеке, он отбирал, конечно же, лишь то, что казалось ему ценным и применимым для людских нужд, то есть тем, за что ему согласны будут заплатить. Кроме того, выходя раз в месяц в город, он мог принести с собой лишь копии того или иного листа, страницы или свитка; действие многих из этих вещей было непонятно без объяснений, объяснения же, которые мог дать слуга, были скудны, торопливы и часто недостаточны. Он обещал, что со временем объяснит поподробнее, когда сам лучше разберется. Но — увы! ограбление библиотеки Риеннана, продолжавшееся три года, закончилось в одночасье — а точнее, в одну ночь.
Гезитские горожане, выйдя однажды из своих домов, обнаружили, что башни волшебника просто нет. На том месте, где она возвышалась прежде, осталась огромная яма — действительно, в подтверждение слухам, уходившая под землю на три этажа.
В руках четырех грабителей теперь были сокровища, большую часть которых они просто не знали куда применить. Вот среди этих-то сокровищ и было письмо из происходившей, как видно, в некие отдаленные времена переписки Риеннана с волшебником по имени Сиадж.
У великих волшебников, Составляющих Заклинания, так заведено — они пишут друг другу не для того, чтобы нечто узнать, попросить или посоветоваться, а для того, чтобы сообщить о своих работах и открытиях. Некая колдунья, сведущая в этом, говорила мне, что это делается, дабы «закрепить приоритет».
О самом Сиадже не известно почти ничего, кроме имени да еще того, что был он, судя по всему, своеобразным человеком, ибо людей, похожих на него и потому способных применять его заклинания, на свете очень немного. Люди — создания весьма разные; один может наесться ядовитых грибов и не заметить этого, другой съест простенькую, безобидную ягоду землянику и покроется сыпью с ног до головы. О человеке же вроде Сиаджа можно сказать, что ему позволительно есть ядовитые грибы и одновременно нельзя есть землянику. Кроме того, он был, вероятно, беспорядочного характера, ибо только такой человек может втиснуть в одно письмо три заклинания, совершенно не имеющих отношения друг к другу. Эти-то заклинания зовутся теперь Триада Сиаджа. И первое из них — Первое Сиаджа — именно то заклинание с зеркалом, о котором вы спрашивали меня. О нем известно больше всего. Собственно, именно ради этого заклинания и была уворована вся Триада.
Когда вскоре войска Сингиара Победоносного, завоевателя полумира, пронесли победы, стяги и цивилизацию Гезита от хиджарских нагорий до долины реки Рохк, это заклинание использовалось для связи на дальних расстояниях. Во всяком случае, известно, что Сингиар возил всюду с собою колдуна, владевшего Первым Сиаджа, и некоторые камни на Дороге Колесниц все еще называются «станции зеркальщика».
Кроме того, Сингиар провел в Совете Гезита решение, которым все без исключения материалы из библиотеки Риеннана были изъяты из частного владения граждан и отданы сообществу ученых, писателей и хранителей библиотек, основанному при храме Львиного Трона в перестроенной им Прабале, бывшей столице Адрана, засиявшей новым блеском в те дни. Уверяли, что именно в ней Сингиар был намерен поселиться и сам, если бы не умер столь неожиданно, во цвете лет. Это сообщество (прозванное Сингиар-феймела в его честь) просуществовало почти до той поры, когда горький упадок Тафрийского царства, созданного в этой древней стране одним из военачальников Сингиара, не завершился при последних царях этой династии набегами и переселениями кочевников, обративших Газ-Тафри в печальную пустыню, чьи водотоки разрушены, поля исчезли, а рядом с руинами городов кочуют дикие люди и дикие их стада.
Незадолго до этого мудростью правителей Хиджары библиотека Сингиар-феймела и ее последний хранитель были вывезены в город, Владеющий Двумя Мечами, как часть выкупа после одной из войн. Еще в Прабале исследования мудрых колдунов Сингиар-феймела позволили узнать смысл и действие Второго заклинания Сиаджа, которое ныне именуют также Заклинанием Неподвижности, а также, согласно некоторым слухам, и Третьего. Но эти исследования, как легко понять, предназначались не для непосвященных.
Первое Сиаджа, и это более-менее известно, позволяет наблюдать вещь, на которую направлено, — наблюдать, что происходит с этой вещью в то время, когда смотришь на нее, ну а выглядит это так, как будто заглядываешь в окно, рама которого — края зеркала. Кажется, все, что для этого нужно, — знать Имя-в-Волшебстве нужной тебе вещи. Были какие-то слухи, что Первое Сиаджа можно переделать так, чтобы наблюдать прошедшие и будущие события, но, похоже, — как сделать это, знают только волшебники, Составляющие Заклинания.
Второе Сиаджа нынче используется так, что по крайней мере результаты его у всех на виду и можно хоть что-то предполагать. Насчет ключей — я б скорее поставил на «видеть», нежели на «называть» или, скажем, «дотрагиваться», — если бы принимались ставки. В самом деле, Имя-в-Волшебстве вещи, о которой прежде ничего не знал, уж никак не назовешь, а дотронуться нелегко до того, кто от тебя на столь немалом расстоянии. Может быть, конечно, и ключ более необыкновенный — от людей таких, как Сиадж, всего можно ожидать. И еще в этом заклинании есть явно что-то, связанное с Местами-в-Волшебстве… потому как мне известно, что Прибрежные Колдуны скупают и достают названия этих Мест где только могут.
О Третьем Сиаджа известно только то, что оно есть. Другие знают больше, но не я.
В этот момент — если бы бани Вилийас преподносил такой или подобный ему рассказ на какой-нибудь «встрече в доме друзей» — прозвучало бы, вероятно:
«Да, но немногие другие излагают повести, известные им, столь содержательно и изящно. Твое искусство, бани, да не уменьшится и не раз еще порадует нам сердца».
При этом бани Вилийас, сплетая ритмичные периоды своего звонкого «шабиниана», который никто здесь не сможет оценить, уж конечно, понимал: честно исполнив приказание — рассказать все известное ему об этих заклинаниях, — он на самом деле сообщил очень ненамного более того, что пираты и без того знали, а большая часть его слов для них была бесполезно-мучительным и ненужным отступлением, да еще обманувшим ожидания в конце концов. Это была его маленькая месть. И даже не маленькая, а довольно длинная. В этих словах, в привычной ему стихии, он почувствовал себя увереннее до такой степени, что даже осмелился вставить похвалу Хиджаре под конец. И они проглотили. Или, быть может, не заметили.
— Это все? — сказал Гэвин.
— Все, — отвечал бани Вилийас. Не совсем ясно, так это или нет, но похоже, что при этих словах он слегка усмехнулся. Тонкая, спокойная усмешка цивилизованного человека над невежеством дикарей.
И коль истинны слова, что с осознания своей слабости начинается сила, — может быть, об очень многих вещах, незаметных и непостижимых для самого бани Вилийаса, в этот день, за который ему довелось познать и слабость, и страх наконец, — рассказала эта усмешка… если она действительно была.
— А почему это заклинание ловит тех, кто ложится в дрейф, или стоит, или идет слишком медленно? — спросил Гэвин. — И если колдун в это время их видит, стоя на берегу, то как он может через час убивать другой корабль в дне пути оттуда? Или это значит, что там было два колдуна? В Кайяне один Колдун Неподвижности или два? Или. это ты тоже не знаешь?
— Я не знаю, почему нельзя «ложиться в дрейф», — сказал бани Вилийас. — А колдуна… — он помедлил, — колдуньи, конечно же, нет на берегу. Колдунья в это время в столице, у себя дома. Смотрит на то, что видят Глаза, расставленные на побережье.
— Как это?! — сказал Гэвин.
— Я не знаю, как. Вот уж чего мне, конечно, никто никогда не объяснит. И это уже совсем не имеет отношения к Второму заклинанию Сиаджа.
Такой был разговор. Разговор, понятный только для четверых, ибо никто здесь больше не знал «языка корабельщиков» и уж тем более «языка чтений» — шабиниана.
— Гэвин, — сказал Йиррин по-прежнему на «языке корабельщиков», — мы все еще идем на юг?
— Да, — сказал тот.
— Тогда объясни всем, — сказал Йиррин, переходя на родную свою речь, но все так же негромко.
— Что объяснить? — спокойно сказал тот.
А в самом деле, что?.. И к тому же, хотя известно всем, что дружина обязана докладывать капитану своему любые новости, — никто никогда не считал, что капитан должен рассказывать кому бы то ни было о новостях, приходящих к нему.
— Ладно, спите, — сказал он, обращаясь к бани Вилийасу и рабу его заодно. — О деньгах в серебряной монете поговорим потом; а пока — заботьтесь о своем здоровье и не рискуйте им зря, коль даже случится соблазн.
— Кто-то собирался за ним следить, — сказал он затем Йиррину. — Кто-то. Возможно. Два года назад. А раб от страха перед тамошними царями и от собственной подозрительности потерял голову.
— У них там нет царей, — вздохнул Йиррин.
— Все равно. Обычная южная мерзость. — Он даже поморщился.
— Ну а если? — упрямо сказал Йиррин. — Все-таки?
— А «если» и «все-таки» сидят дома и пасут овец по жнитву. Все, Йиррин. И можешь быть уверен, это были птицы, а не саламандры, я на них внимательно смотрел.
И это таким деловитым, холодным тоном, что даже и не разберешь, вправду ли он считает, что сын Ранзи перебирает с осторожностью, перепуганный приметою, или…
— Гэвин, — сказал Йиррин вдруг. — Это же всего-навсего деньги.
— Ого! — откликнулся тот. — О чем это ты думаешь?
— Ни о чем, — был ответ.
— Это всего-навсего, — сказал Гэвин, — судьба.
Судьба, которую он назвал, была не филгья. У северян имеется еще как бы одна судьба. Айзро — «рок», или «всеобщий закон», или «неотвратимость». Айзро, которая властна над всем и вся, одна на всех, пронизывающая мир насквозь и рано или поздно все — и даже сам Мир — приводящая к концу.
— Это всего-навсего айзро, — сказал Гэвин.
— Ну если ты так считаешь, то, конечно, она.
— Господин, я же действительно не мог вам сказать, — проговорил раб немного спустя. — Я же не мог сказать тогда и не мог потом, оттого что вы бы рассердились, что не сказал сразу… Господин, не… не карайте меня.
— Об этом еще рано говорить — карать или не карать, — отвечал бани Вилийас.
Он уже знал, что не сможет заснуть на камнях, — и плащ в этом вряд ли сумеет помочь; и удивлялся тому, что до сих пор не болен, хотя всем известно, как вредно холод влияет на соки человеческого тела, а также на суставы и грудные внутренности.
Так случилось, что на следующий день с утра последний раненый в дружине у Гэвина проговорил себе последний ди-герет; последний этот человек, переставший быть раненым, снял с себя провонявшую дегтем повязку; так случилось, что «Дубовый Борт» и «Лось» ушли с Салу-Кри, словно боец в легендарной Битве Мертвых Королей, выходящий с новыми силами наутро на поле брани; и как странно порою сознавать, что этот ди-герет, легендарный ди-герет, из-за которого в те времена бродили жуткие слухи о мертвецах, сражающихся на палубах северных кораблей, — что этот ди-герет и есть то самое заклинание, начинающееся словами «кин охас сайтайхе», «не глаза видят», которым ты, бывало, в детстве залечивал очередные ссадины, чтобы не показываться с ними матери на глаза…
Сколько же всего переменилось на свете и сколько заклинаний перестали действовать и забыты, ибо переменились люди и слова, которые они говорят, уже не значат для них то, что прежде, — а этот ди-герет, начинающийся словами «кин охас сайтайхе», все тот жедля них, — и разве поныне лесоруб, которому случалось загнать топор себе в ногу, и воин, и изящная дама, поранившая руку хрустальным бокалом, разбитым невзначай, — не говорят ли они поныне ему добрых слов?
Время идет; но, может быть, есть вещи, над которыми не властна даже айзро… Или хотя бы которые она приведет к концу много позже остальных вещей.
Из-за этого-то ди-герета, кстати, на пиратских кораблях, плавающих на юге, в те времена среди раненых оказывались только тяжелораненые — те, кто без сознания или ослабел настолько, что сил — магических сил — не хватает даже на то, чтобы сказать себе простенький ди-герет. Из-за него и из-за Защиты-от-Колдовства, которой приходилось обзаводиться, отправляясь в южные моря, где убивают людей колдовством, не зная чести и совести; а делать заклинания с «окнами» в Защите на северных островах тогда не умели — у них ведь донельзя простенькая была вся волшба.
Да и то сказать — не могут возникнуть изощренные вещи там, где в них нет нужды, — а в старинных скелах неизменно про самые страшные времена раздора и беззакония говорится: «То было время волков и тьмы, когда брат поднимал руку на брата, а люди ставили Защиту себе и своим близким, ибо боялись черного колдовства».
Но уж зато, как часто бывает у варварских народов, колдуны у них были не изощренные, но сильные. И Гэвин не зря удивлялся в проливе Аалбай тому, чтобы Защиту, поставленную его дружине Ойссо Искусницей, кто-то мог одолеть.
А вот на кораблях Защиты обычно не было. Тут уже, что поделаешь, — одно из двух: или у тебя на корабле Защита, или те бесчисленные заклинания, которые помогают ему быть таким, каким он должен быть. А уж одежда — и оружие — и доспехи…
Перед тем как уйти с Салу-Кри, Гэвин сказал:
— Чтоб ни единой тряпки на вас без Защиты. Повторять не буду.
Отчего некоторые безделушки и прочие мелочи, какими обзавелись на юге, отправились до времени в сундуки. И две «змеи» Гэвина… то есть Гэвина и Йиррина, сына Ранзи, окончательно стали выглядеть как два поджарых, голодных волка… или как те два брата, торопящихся в бой с некрашеными щитами, из легенды о том, откуда пошел на свете Дом Щитов.
Некогда было раскрасить покрасивее древесину. «А узнать вас, — сказал после битвы вождь, за которого они сражались, — что ж, отныне узнают и так…»
ПОВЕСТЬ ОБ ОСТРОВЕ МОНА
Полоска гор, поднимающаяся над морем длинным гребнем островов Кайнум, к югу от них выныривает из волн одиноким островом Сиквэ, а затем раздваивается, и западная ее часть круто сворачивает вслед за солнцем, чтобы стать в многохоженном море белыми скалами острова Иллон. А вторая ее часть, следуя изгибам берега острова Кайяна, вскоре вздымает почти посреди пролива золотую по утрам и белоглавую в полдень вершину острова Мона, а потом делается западною половиной острова Ол, соединенной с восточной равнинной половиной мостиком перешейка и разделенной раздором их жителей, который прекратится, пожалуй, тогда, когда нравы горцев и равнинных жителей сравняются между собою, а горы и плато станут одинаковой высоты.
В дни, когда Гэвин был капитаном, многострадальный остров Ол, кроме землетрясений и недородов, сотрясали и приводили в запустение еще и очередные междоусобицы, из-за которых остров становился удобною добычей для всякого, у кого достанет рук. Впрочем, мудрые служители Царственного Модры, сохранявшие храмы его на Оле, говорили, что и землетрясения, и ожесточение земли, опустошения на побережьях и хищные происки соседей — это и есть то, чего следовало ожидать жителям острова — и западной его половины, и восточной, ибо они сами притянули все это зло, порожденное Кужаром-Лжецом, отворив дорогу раздорам, нарушению порядка и неповиновению государю.
Служители были громкоголосы, их суждения казались справедливыми. Нет, право, нельзя сказать, чтобы слава благого Модры и впрямь так уж пришла в упадок в этой части света, — хотя, быть может, и стала непохожей на то, чем была в других местах в другие времена.
Когда только-только вера старинного Вирунгата, вместе с его торговцами и мудрецами, отправилась в путь по островам, государи страны Ол подарили во владение остров Мону обосновавшимся на нем монахам, — отчасти по той причине, по какой росомаха подарила селезня в конце концов Серебристому Лису. Потом иногда окрестные государи пытались изгонять из своих столиц всех шаманов и жрецов, кроме жрецов Чистого Огня; случалось, что из-за религий (или по поводу их) восставали местные вожди и велись войны; но ко времени Гэвина давно уж брожение это утихло, и святым служителям Модры, хоть он и стал теперь не чужим для здешнего доброго люда, пришлось потесниться для вернувшихся вновь духов гор и новых заморских богов, завлекавших прохожих в разноязыких приморских городах.
Но паломники на остров Мона прибывали по-прежнему; а безмерные подношения в былые времена и вовсе дразнили мечты. Поэтому монахи понемногу начали заботиться о том, чтобы доступ к подножию Трона Модры открывался лишь тем паломникам или гостям, которые им, монахам, желанны и ими же приглашены.
Нежеланные гости встречали помеху еще в море. Прежде всего, они застревали на устроенной монахами полосе задержки.
После острова Сиквэ они шли всю вторую половину дня, а затем и ночь, лишь немного ослабив паруса. Стоянок, удобных для пиратов, нет на этом переходе.
Ветер за ночь сильно упал, а под утро переменился, задув с юга, и только низовой «утренний ветер», как всегда западный, позволил держаться курса, не берясь за весла.
Рассвет зажег на востоке от них горделивый шатер монской горы; из-за того, что он лежал против солнца, то казался темным и был очерчен, словно коконом, лучами, вырывающимися из-за него и сияющими на его боках.
Этот шатер был виден на фоне полуострова, что вдается в пролив со стороны Кайяны, и сначала фон был сизо-черным, а потом, по мере того как солнце поднималось и заглядывало на западные стороны холмов, — становился алым, точно солнце, не скупясь, проливало на него драгоценную кайяну, не требуя за это ни единого хелка и ни единого медяка.
В этот утренний час через узкий пролив шла приливная волна. Окажись она на том же самом месте получасом позже, однодеревка Хюсмера прошла бы над врытым в дно бревном, не ободрав о него даже ракушки со своего киля.
Однако в любом случае они должны были помнить о полосе задержки и о том, что остатки ее еще могли стоять на своих местах.
Эти бревна и цепи, коварно расставленные под водою на разной глубине (северяне тогда гадали и не могли догадаться, с помощью какой силы или колдовства), были для морских крепостей почти то жесамое, что наполненный водою ров для сухопутных, а вдобавок походили также на ловушки и рогатки, поставленные против всадников, и на шипы, разбросанные в траве для вражеских лошадей. На рвы они походили тем, что их точно так же можно было в конце концов преодолеть, соорудив что-то вроде моста-волока (а подвергшиеся нападению, в свою очередь, обстрелами, вылазками и всевозможными ухищрениями мешали этому по мере сил); а на ловушки — тем, что были весьма опасны для каждого, кто не ожидал их встретить. Вдобавок впереди главной полосы задержки — вот уж вправду подлые выдумки! — бывали расставлены, беспорядочно и непредсказуемо, одинокие бревна, нарочно для того, чтобы беспечные натыкались на них.
Сама-то по себе полоса задержки для опытного глаза заметна, — волны толкутся над ней немного по-другому, точно там вечная зыбь.
Остров Мона — это не Аршеб, чьи жители чересчур полагались на наносы своего Кадира, а кроме того, понимали: обзаведясь полосою задержки в море; где так часто ходят корабли, выставишь не только «десять тысяч бревен», но и десять тысяч причин для случайной опасности безвинному торговому мореплаванию. Процветающий порт и морская крепость — такое в одной бухте невозможно.
Остров Мона — это и не Чьянвена, где вот такую же полосу задержки, и даже двойную, они попросту обошли далеко кругом, высадясь на суше, а потом уже была работа для костровых: проделывать дорогу через тамошние леса.
Мона с ее кольцом охранной полосы была молчаливым свидетелем того, что здешние монахи умели и учиться чему-то новому, а не только хранить знания старины.
За пять месяцев, в которые заклинания (не было возможности) никто не обновлял, это кольцо распалось, то, чему природа судила тонуть, — утонуло, бревна полегче, способные плавать, — всплыли, и волны раскидали их по берегам пролива. Построить охранную полосу заново, как было, — не быстрое дело, хлопотное, — когда еще до него дойдут руки, а ведь с ухода Бирага минуло всего-то полтора десятка дней. Но некоторые бревна, как видно, вставленные в полосу поздней других, все еще могли держаться — и держались. От этого можно было обезопасить себя наверняка, выслав вперед лодку для проверки и идя точно за нею, как ходят волки след в след, но задним числом до чего не додумаешься! А если бы Сколтис и впрямь так поступил, про него непременно сказали бы, что у него уже объявляются замашки Гэвина. Потому «Крепконосая» хоть и шла одной из последних, но нашла то место, рядом с которым безопасно прошли другие, — налетела скулою на это бревно с ходу, так что оно проломило доски, и однодеревка наделась на него на добрых два локтя, как на гвоздь.
Хруст от удара услышали все; а кроме того, от толчка упала мачта — штаги выдержали, спружинив, а вот само дерево треснуло и завалилось набок, покалечив двух человек. Такое у «Крепконогой» было счастье, что больше никто не пострадал.
Если бы удалось снять ее с «гвоздя»-бревна, застрявшего в обшивке, она сразу бы потонула, — а так держалась, только все сильнее оседая кормой, в которую сбегала сочившаяся вода. Носовая часть судна от этого опасно хрустела и по тому, как ее выворачивало, должна было скоро захлебнуться в черной, как уголь, забортной воде, топящей корабли. Затем за дело взялся прилив и стал поднимать все — «Крепконосую» тоже, — чему бревно теперь мешало, опять грозя разворотить однодеревке скулу. К тому времени, когда с нее снимали последних людей и часть груза, у «Крепконогой» был уже вид готовящейся нырнуть утки.
Решиться на это — снимать с нее людей — было, кстати, не так легко. Ведь для этого нужно было встать рядом, или хотя бы сильно сбавить ход, отправляя туда лодку, а потом остановиться-таки, чтобы принимать лодку обратно. Остановиться на виду у кайянского берега, — что, правда, был весьма далеко, — и у острова Мона. Но здесь был один корабль, которым хозяева его согласны были рискнуть. Лишние люди с него на ходу перепрыгнули на подвалившую «змею» Сколтисов, а потом тарибн подошел к Хюсмеровой однодеревке, пока остальные сторожкими кругами ходили невдалеке. За всем этим, без сомнения, следили с Моны, и понятно, какие царили тогда у монахов настроения. Зло, очевидно, буйствует нынче в мире. И порождений Зла, очевидно, здесь слишком много. Какой прок взять один корабль? Остальные ринутся к берегу, и вот тогда стены монастыря увидят, что такое штурм северных пиратов, доведенных до забвения всего на свете, включая жизнь и смерть.
У Хюсмера были такие настроения, что он слал проклятия любому сущему в мире вокруг, кроме Сколтиса.
Чтоб не думать о людях лучше, чем они есть, — и хуже, чем они есть, — надобно тут сказать, что кого другого Сколтис мог бы и бросить. Но с Хюсмером, сыном Круда, он не мог так поступить. Ведь тот с некоторых пор стал его человеком, одним из тех, кто полагал, что «Дом Всадников» куда лучше звучит, чем «Дом Щитов». В самом деле, всякому человеку ведь приятно, когда с ним заговаривают уважительно, когда с ним считаются, когда с ним даже пару раз советуются, — а не обрушиваются с шутками, а может, и не шутками, которых не поймет ни один человек. Дом Всадников умел привлекать себе сторонников, — помня и то, что и незначительные, и неименитые люди могут быть чьими-нибудь сторонниками. И что Сколтис был бы за политик и что за северянин, — если бы бросал своих?
Что же до Сколтена, то брат встретил его на носу, когда он тоже перебрался на «Коня, приносящего золото»; и какое-то время они стояли там одни.
«Конь, приносящий золото» шумно пел, взрывая веслами воду, и его морда хищно-причудливо скалилась, глядя на разворачивающиеся перед ними скалы Королевской Стоянки, еще далекие и черно-пурпурные на пурпурных волнах.
— Мог не делать это, — сказал Сколтис. Его брат ведь оставался на тарибне все это время. Но тут же Сколтис добавил, коротко усмехаясь: — А то ведь — младший наш, на тебя глядя, чего доброго, решит, что ему и вовсе можно не быть рассудительным человеком…
— Да, — сказал Сколтен.
Потом он засмеялся, глядя вперед; это был очень счастливый смех. Солнце нынешнего утра горячило ему кровь; и приближались «дела мечей», в которых Сколтена, внука Йолма, не то что было не узнать — нет, именно там его и можно было узнать по-настоящему.
— Ничего не могло случиться, — сказал он. — Я же не затем подобрался к Моне так близко, чтоб такую малость не дойти.
Люди, побывавшие несколько раз в Летнем Пути, приучаются доверять таким предчувствиям. Поэтому дальше они так и стояли молча. Один улыбался, другой нет.
Оба считали, что нужно бы поговорить о некоторых вещах, какие лучше обсудить сперва между собой, вдвоем. Остальным на этом корабле, может быть, даже казалось, что они сейчас разговаривают.
Сказано: если у тебя есть брат, у тебя есть друг на всю жизнь или враг на всю жизнь. Врагами двое старших Сколтисов не были, это уж точно.
А теперь послушайте, что такое остров Мона. Монская гора называется Трон Модры. Это потому, что в здешних местах считают: в дни, когда начинался мир, Творец Чистых Стихий однажды сидел на этой горе, размышляя о благом.
Западную половину, и можно даже сказать — большую часть острова — она занимает всю целиком. Эта гора была почитаемым местом еще до того, как тут поселились монахи, и паломники приезжают взглянуть именно на нее. А еще считается (даже и до сих пор), что тот, кто при жизни сумел побывать у подножия Трона Модры и оставить там посвятительные подарки ему, будет куда более быстроног после смерти, когда придет срок убегать от Черной Ведьмы Рингады с ее страшными клыками и когтями, пытающейся украсть у него душу. Зачем Рингаде людские души — ходит очень много рассказов, и один другого страшней. Монахи не поддерживали, правда, эти нелепые басни, но и не очень-то им старались помешать, так же как не спорили с нелепым названием горы — нелепым, потому как, по их вере, нет у благого Модры никакого тела, которому нужны были бы для седалища хоть гора, хоть скамейка.