Эта война старого и малого была единственным ее занятием. А для Кьеми она заслонила собою весь непознанный еще мир. Неведомая бродячая филгья, которой его попрекают, казалась ему чем-то жутким и окончательным, как судебный приговор. Временами, посмеиваясь, бабка начинала ему объяснять и другие обстоятельства его судьбы и характера. Потом она умерла. Обыкновенно человек, отрастив себе бороду, такие детские вещи забывает начисто…
— Твоя-то бабка?! — воскликнул костровой. Деревня — это не хутора, там все друг про друга всё знают. А старую Тайро, Тайро-Кликушу, знали и тем более. — Да она и говорить-то еле могла…
— А вот могла! — сказал Кьеми. В другое время костровой стал бы возражать, но его тоже втягивало в разговор.
— Все равно — сказал он. — У Рункорма тоже, чай, судьба была.
— И у нас с тобой есть, — сказал Кьеми. — А все под Гэвиновой ходим. Чтоб быть бродячей, филгья, наверное, и должна быть такой — чтоб все другие пересиливала.
Он выдумывал на ходу, но ему уже казалось, что бабка и вправду говорила ему все это, а он забыл. В конце концов, бабка Тайро была полусумасшедшая старуха, а ему тогда немного набежало зим от роду. Мало ли что она говорила.
Ведь в то, чтоб это могло и в самом деле относиться к Гэвину, он все равно не верил. Потому-то так легко было произносить это вслух, и легко было слушать. Легко и страшно.
Головокружительная игра ума на краю Тьма знает чего. Как все равно лезешь за птенцами бакланов на скалу возле Трайнова Фьорда, и даже не просто лезешь, а ощущаешь вот то мгновение, когда, полувися, полустоя на скале, думаешь: а что, если отпустить веревку?
Тут как раз подошел к костру, перевалив через дюну, Ритби, «старшин носа» на их корабле и вообще человек, достойный уважения. По годам-то он был старше их всего на шесть зим, но когда в этих зимах на три заморских похода больше, чем у них, уважение получается само собой. Потому, хоть им начальником Ритби и не был, Кьеми, сын Лоухи, тут же припомнил, что его дело — топливо подавать, а не разговоры разговаривать, и встал, оглядываясь — уходить ему или нет.
— Греетесь? — сказал Ритби. Щелкнул по доскам, сушившимся над костром, — звук был все еще слишком мягкий, и повторил, усмехнувшись: — Греетесь.
— Гореть-то оно горит, — сказал костровой. — И дыма почти что пет. А жар слабоват.
— А я-то только думал спросить, что ж такое, почему не готово. — Ритби и сам не замечал, что получается почти похоже на его бывшего капитана. — А мы-то уже опруги стянули.
Опруги — это ребра. Рыбаки кое-какие вещи по-своему называют. Странный они народ, как много раз уж говорено.
— Ритби, — сказал костровой, — я тебя не учу, как рубиться! Нельзя сильней. Жару больше не будет, а только дым пойдет. Разве что кому копченая палуба нужна позарез.
— А, ладно, — вдруг зло сказал тот. — Для Погоды-с-Неудачей и так сойдет! — С такими словами и ушел.
«Мальки, — думал он. — Ничего не понимают, и не надо им понимать, куда уж». Он переменил корабль этой весной оттого, что старший носа был нужен вот этой однодеревке, рыбаки ведь всегда заодно. А позавчера Интби Ледник — друг называется! И еще почти тезка! — сказал ему: «Есть такие люди, наверное, — у них чутье. Как у Борлайса. Кто умеет о чести подумать — ушел тогда, когда еще получалось: он попросту с предводителем рассорился, и остальные, кого увел, — тоже рассорились, да и только». — «Я ни с кем не ссорился, — сказал на это Ритби. — Вы меня отпустили честь честью». — «Отпустили, — согласился тот. — А будь у тебя совесть, ты б сейчас обратно пришел. Капитана-то у вас нет — тебе даже и уходить не от кого». — «Совесть?! — возмутился Ритби. — У меня мальки на шее!» — «А может, у тебя не на шее, а на уме должность „старшего носа"?!» — сказал тот.
До чего дошло уже в этом походе — такие вот друзья расходились, словно и не стояли никогда их щиты рядом на носу «Дубового Борта», прикрывая своего хозяина и его левого соседа — левого, потому что место им было на левой скуле корабля. «А мальки пусть думают, что хотят», — говорил себе Ритби. Еще утром позавчерашнего дня он за Гэвина глотку мог перегрызть любому. А сейчас он тоже мог перегрызть глотку, но уже не понимал, за кого.
Кьеми, что в некоторой растерянности так и не пошел за тростником, сказал удивленно:
— Так чего — торопит он пли нет?
Костровой толкнул приятеля в бок, проговорил сурово: «Давай работай… бабушкин внук». «А хоть бы и торопил, — подумал он. — Костер — мое дело». Огонь уже занял привычное место в его душе и привычно требовал жратвы и заботы. Но расходились они — он и Кьеми, сын Лоухи, — все-таки с таким чувством, точно они знают что-то особенное, другим недоступное, — а чувство это хитрое, им почему-то всегда хочется поделиться. Или похвастаться. Словом, пустить его дальше. Но они не успели пустить его слишком далеко.
Был еще только вечер того дня, когда пристала к Кажвеле «змея», над которой кружила одинокая крачка. Был вечер, и Гэвину казалось, что мачта тарибна с пенькой, который привел Сколтис, видна отовсюду с острова, даже если повернуться к ней спиной. Ночью на Кажвелу пала стая куличков-побережников. Крошечные птицы, тройка которых поместятся на ладони, опускались на корабли, людям на плечи. «Пиит! Пиит!» — звенело в ушах, остров стал черен, а когда они улетели — бел от их помета. Потом прошел дождь и смыл все это в море, Кажвела промокла насквозь, шатры, отталкивая воду, блестели, как серебряные.
Рахт зашел к Гэвину в гости. Говорили о том, о сем, о чем достойно вести капитанам беседу между собой. Усмехаясь, Гэвин рассказал про лодки певкинийцев и то, что из этого вышло. Рахт в ответ — о плавании «Остроглазой», которая вернулась утром, ограбив чье-то поместье на берегу острова Кайяна. Поместье было богатое, вот разве только рабы такие, что — по словам Хилса — «только и оставалось махнуть рукой, пусть спокойно помирают». Впрочем, на лишайниковых плантациях никто ведь и не ожидает найти хороших рабов.
Лишайник дорогой товар, но умелых рук он не требует — соскребай, да и все, — а рабы дешевы. Хозяин лучше будет менять их каждые три месяца.
А дешевых рабов доставляют северяне. Так что, можно сказать, Гэвин чуть ли не сам добывал лишайник для знаменитой кайяны — краски из кайянского лишайника, которой алел его плащ.
Потом Рахт перешел к собственным делам. Пожаловался на раздоры своих людей с Кормайсовыми.
— Всякий раз ведь к источнику приходится через их лагерь ходить, — сказал он. — Обронено словечко, и начинается.
— Разбей кому-нибудь голову, — посоветовал Гэвин. — И пообещай, что и дальше так будет. Если, мол, кому-то не терпится стать наковальней, я ее сам из него сделаю, вперед Кормайсовых людей. А еще лучше, — добавил он — нет, не он, а Гэвин-с-Доброй-Удачей, — давай-ка я прямо у вас под ногами такую сладкую воду выкопаю — все уж к вам за водой ходить начнут.
— Не надо, — сказал Рахт только наполовину в шутку. — Все будут ходить затем, зачем мои к Кормайсу, — чтоб было с кем сцепиться…
Гэвин засмеялся. Он смеялся смешком долго для Гэвина-с-Доброй-Удачей, но так уж запутался в собственных поступках — куда ему было это заметить. Но родичи говорили не одни — нашлось кому примечать. Ведь шатер капитана — не для него одного, тут и сколько-то ближних дружинников ночует, и та полудюжина людей, с которой пришел в гости Рахт, тоже была здесь.
— Гэвин, — сказал он. — А может, вправду — отправимся уж домой? Неохота мне никому из своих разбивать головы, да и тебе, я думаю, неохота.
Гэвин продолжал смеяться. А Йиррин (конечно, он тоже был тут) сказал:
— Мы с ним об этом уже второй день говорим. То есть я говорю, а он молчит.
— А по-вашему, — сказал Гэвин, — отвечать нужно на такой вздор?
— Ты знаешь, — спросил тогда Рахт, потому что разговор, как он видел, пошел прямой, — что говорит один такой человек по имени Йолмер, которого я тоже рад бы не слушать?
— А как я могу не знать? — сказал Гэвин. — Докладывают.
Рахт запнулся.
Он думал, что начать этот разговор будет легче. Сейчас он почему-то очень ясно чувствовал, что — как ни смотри, — это его первая вода в заморском походе, а у Гэвина — восьмая…
— Чего ж вы теперь не начинаете охоту с трещотками? — насмешливо спросил Гэвин. — В Силтайн-Гате не дорешали — можно дорешать.
— Попозорились — хватит, — сказал Рахт. — С Кормайсом можно справиться. И с Йолмером можно справиться. Хотя… — Он вдруг закрутил головой.
Йиррин тоже хмыкнул.
— В первый раз в жизни человек наткнулся на слова, — заметил он, — из-за которых его слушают, как вроде он не Йолмер, а что-то такое, стоящее внимания. Он же всю жизнь только и хотел, чтоб на него посмотрел кто-нибудь. Он теперь от этих слов не отступится, помрет — и то привидением ходить будет, чтоб липший раз покрасоваться…
— Не в том дело, что он говорит, — сказал Рахт. — Дело в том, что повторяют, и повторяют — из-за того, что недовольны. Тобой недовольны, Гэвин.
— Кто мне это говорит, — сказал тот. — Певец, который давным-давно забыл, что он певец, — новых песен я от него с Силтайн-Гата не слышал. И мальчик, которого бабка еле-еле решилась отпустить от своей юбки…
Но Рахт недаром все-таки был внук Якко Мудрой — он сдержался.
— Вот и подумай, Гэвин, — сказал он, — как случилось, что говорим это тебе только мы двое. А те, с кем тебе, конечно, достойнее было бы совещаться, — те не приходят сюда.
— Это почему они достойней? — сразу сказал Гэвин. — Оттого, что пеньку щедро раздают?
— Лучше быть щедрым на пеньку, чем на насмешки! — заметил на это Йиррин, потому что даже у него терпение кончалось.
Потом эти слона стали пословицей, что означает — даже скупец лучше, чем насмешник. (Хотя Сколтиса-то ведь скупцом никто не мог назвать.) Самая первая книга, которую записали много-много зим спустя на Внешних Островах. — «Книга пословиц», и эта пословица там тоже есть.
А после этого Рахт очень удивился — потому что хозяин шатра вдруг опять захохотал, и дружинники обоих, те, что тоже были в этом шатре и сейчас просто-таки не знали, браться им за оружие или нет, — может быть, их капитаны вовсе и не ссорятся, ведь не могут же люди ссориться, когда у них такие глаза? — решили, что кровопролития здесь, пожалуй, не будет. Но, кроме Гэвина, не засмеялся никто, — а прежде у него такой всегда был смех, который и мертвому хотелось подхватить…
— Сколтису, сыну Сколтиса, — сказал наконец Гэвин, — лестно будет услышать эти слова.
Короче говоря, Рахт понял, что от Гэвина все равно не будет проку, даже если бы тот искренне старался хотя бы не улаживать чужие раздоры. Ему самому бы только поладить с теми, кому уже успел не понравиться; даже если бы искренне старался, все равно быне смог. А потому он качнул головой и повторил, что никто не будет против, потому что никто уже не верит, чтоб за оставшееся время чистой воды им что-нибудь перепало в добычу стоящее, — никто не будет против, если они уйдут на север прямо сейчас и покончат со всею путаницей разом. «Потому что, — добавил Рахт, — если нам даже начнет с сегодняшнего дня везти, как заговоренным, — в это теперь просто-таки никто не поверит».
— Уходите, коли охота, — сказал Гэвин, — сами. Я уйду домой тогда, когда собирался, не раньше и не позже.
Он уже забыл, как после Чьянвены ему все казалось безразличным, хоть прямо сразу плыть домой.
Йиррин, уже отойдя немного, сказал, что сам здесь никто не уйдет, тут остались не Борлайсы. Это люди из других округ, просто в море с Гэвином повстречались да поплыли вместе, а те корабли, что стоят нынче вДо-Кажвела, уходили вместе с «Дубовым Бортом» из Капищного Фьорда, и прощальную чашу их капитаны пили одну с Гэвином — не так легко им уйти. Ведь они знают, что такое честь.
— Не говори про всех, — хмыкнул Гэвин.
— Уйдут Кормайсы — нам же лучше, — сказал вдруг Рахт. Он был рассудительный человек и никогда не припоминал тропу возле Осыпного Склона. Но одно дело — не припоминать, а другое — забыть.
— Так чего ты хочешь, — сказал Гэвин, — чтоб они ушли или мы?
Вот этак оно и шло. Их было двое, а Гэвин один, но убедить они его так и не смогли. Невозможно ведь убедить человека, который даже не слушает. От Рахта он не мог отделываться молчанием — именитый человек как-никак, — поэтому отделывался язвительностью. Все, чего они тогда от Гэвина добились, — так это слов: «Чтоб Тьма забрала меня, если сверну на север раньше, чем в последний день Рыси!» — и это уже был конец. После таких слов не то что Гэвин — ни один капитан на свете решения менять не будет.
И после них Рахт, как ни странно, почувствовал даже почти облегчение. Тем более что уйти на север — тоже не лучший выход. Благоразумный — да. Но было в нем что-то такое…
И он еще подумал, что надо бы спросить у Йиррина, не почувствовал ли тот тоже облегчения. Они очень хорошо сошлись в это лето — Йиррин с Рахтом, — а особенно в те несколько дней на Кажвеле, пока чинились рядом. Не так сошлись, как друзья, а как люди, что знают — судьбы их проходят рядом, но порознь, и все-таки по сердцу друг другу. Рахт по уму и характеру был тогда старше своих лет, так что обычно с Йиррином он себя чувствовал на равных. В тогдашнем разговоре Гэвин заметил это впервые. В ту минуту его вовсе не волновало, что его побратим смеет принадлежать не целиком ему одному. Но только в ту минуту.
И ушли Рахт с Йиррином вместе. У сына Ранзи, поскольку он теперь был имовалгтан, стоял свой шатер — тот, в котором он жил эти семь ночей. Рядом стоял, но свой. От Элхейва достался, как бы в наследство. Перед тем, как уйти, Йиррин сказал:
— А новая песня у меня есть. Дождь кончился — я ее нынче, после вечерней еды, скажу. Позавчера закончил. Гинхьота. О нашем походе.
— Только гинхьоты нам не хватало, — сказал недовольно Гэвин.
Но здесь уже он ничего не мог поделать. У певцов есть свои права.
— Скажу, — повторил Йиррин, качнув головой. Когда они с Рахтом вышли в мокреть Кажвелы, сбоку от которой прорвалось на минуту вечернее солнце, Йиррин проговорил:
— Кажется, хорошая гинхьота. Приходи слушать.
— Обязательно, — согласился Рахт.
Потом Йиррин опять качнул головой.
— Не надо было мне злиться, — сказал он. Если переводить совсем уж правильно, то будет так: «Не надо мне было поддаваться злому желанию». — Не надо было.
— Он любого доведет, — вздохнул Рахт.
— Все равно, — сказал Йиррин.
Страх вступает в кровь
Хладом, жаром — злость,
Огорченье — горьким пеплом,
Похоть — терпкой мглой.
Столько желаний!
Все они хотят
Решать вместо человека,
Лишь поддайся им.
Они оба видели, что бывает, когда поддаются. Пример был у них за спиной, в шатре предводителя. Ни одному из таких желаний ни позволишь решать вместо себя — все они губительны.
— Мало того, что он Гэвин, — сказал Рахт, сын Рахмера, — он еще и Рахт вдобавок. Иногда с этим трудно справляться. По себе знаю.
— Недавно узнал небось, — улыбнулся Йиррин.
— Верно.
Гинхьота, которую в тот вечер у костра Гэвиновой дружины сказал Йиррин, раздергана на кусочки во всех скелах о Злом Походе. Это была настоящая гинхьота, «напоминание», написанная очень точно, по правилам. Всякая гинхьота — это перечисление, обыкновенно довольно скучное, поколений знатного семейства, или мест, где похоронены родичи, или событий какой-то зимы, или ремесел, которые знает автор, или еще чего-нибудь. В этой перечислялось все то, что они совершилив этом походе с начала и до острова Кажвела, на который пришли чиниться; всего в ней сорок два семистишия, не считая зачина. Зачин в ней такой, если передавать смысл и, худо-бедно, форму:
Войску и дружине
Слушать не зазорно
Речи человек,
Ищущего славы
Заодно со всеми.
Горе в тиши громче —
Слышны будьте, струны!
Поэтому ее называют обычно «Войску и дружине». А про караван возле острова Джертад там сказано так:
Жирных уток стая
Подоспела к пиру
В горле Ват-пролива,
С пастухами вместе.
Растеклось обильно
Там лицо сражений
В перебранке жаркой.
Горе в тиши громче —
Слышны будьте, струны!
Славно угощенье
Серебром звенящим,
Подарили морю
Дань хозяев леса.
Дар еще дороже —
Рункорм нынче пышно
Под водой пирует.
Горе в тиши громче.
Слышны будьте, струны!
Рядом с ним дружина
Поднимает чаши,
Гордые, при гордом.
Честь — делить отважно
Долю капитана.
Нет бесславней дела —
От нее бежати.
Горе в тиши громче.
Слышны будьте, струны!
Он ничем больше не мог помочь Гэвину — как друг. Он ничего не мог сделать с этим походом — как капитан. Но певцом-то он оставался, и как певец он был — сам Йиррин, сын Ранзи, а не имовалгтан на чужом корабле, пересевший в первый круг на советах всего два месяца назад. И как певец он сделал все, что мог, — вставил в эту гинхьоту две нужные строчки…
И все-таки — честно говоря — он сам удивился тому, что происходило, пока он пел, — то есть полупел, полуприговаривал под ритм струн, — звук струн был и вправду звонкий, арфу Йиррин всегда так берег во всяком походе, как ничто больше, — кроме разве что капитана. (А капитана обычно дружинники прикрывают — как это говорится — «от всего, кроме судьбы», случается — и собственным телом вместо щита заступят от лихой стрелы, если не найдется другого способа. Поэтому-то капитаны и гибнут реже.)
Он пел, а в это время к костру, заслышав звук струн, подваливал люд с других сторон; некоторые, постояв, потом бежали к своим, если там остался приятель, — мол, пойдем, послушай — не пожалеешь. Когда Йиррин закончил, его попросили повторить, чтоб запомнить слова получше и чтобы услышали те, кто только что подошел.
— Повторить? — спросил Йиррин.
— Отчего бы нет, — сказал Гэвин.
Гинхьота — не «воодушевление дружины». Если ее нужно повторять — это в похвалу, а не в укор. Йиррин сказал ее еще раз. Потом еще раз. К тому времени не было корабля из тех, что стояли тогда на Кажвеле, от которого не оказалось бы вокруг этого костра самое малое с десяток человек. Йиррин редко врал, а в стихах не врал никогда — в его гинхьоте были честно перечислены все победы и все потери. Но никогда раньше он, как и Гэвин, не был в Походе-с-Неудачей и не знал, что в том, чтобы упрямо пройти его до самого конца, требуется, может быть, больше достоинства, чем втаком походе, где не приходится надрываться, удирая от тайфунов, и драться с патрулями. Он был северянин, такой же, как все, — он этого не понимал. Но слова, которые он подобрал для своей гинхьоты, это понимали. И впервые победы и потери, отлично известные всем и так, заставили людей уважать себя. А людям нужно самоуважение.
Оказывается, они не только цапались между собою на стоянках и грызлись в совете. Оказывается, они не только дошли до раскола на Силтайн-Гате, помнили старые обиды и наживали новые. Если бы даже они захотели теперь сделать, чтоб было иначе, — все равно ночи и ветры совместного плавания объединяли их, — гинхьота-то была обо всех. И это она значила тоже. Но тут уж был четвертый ее смысл, и его вовсе не замечали ни певец, ни его слушатели, а заметила только людская память много времени спустя.
И единственный был у того костра человек, который ничего не расслышал, — Гэвин. Его душа была занята тем, что пыталась понять, что подарил бы Йиррину за такую песню Гэвин-с-Доброй-Удачей. То есть ему-то казалось, что он слушает. Но мало ли что человеку кажется. На самом-то деле он даже не замечал, что Гэвин-с-Доброй-Удачей никогда о таких вещах не задумывался — дарил, что под руку попадется, только и всего.
Сказано: на четвертой варке брага киснет. Поэтому повторить в четвертый раз Йиррина никто не попросил, хотя (честно говоря) с охотой бы послушали. Костровой уГэвина был хороший — он всегда гордился тем, что у него лучшие в округе мастера. Поэтому даже на мокрой Кажвеле костер горел ровно, не слишком дымил и не забивал голос певца, а словно пел, повторяя за ним, и столб света стоял так, как будто кроме этого костра, и котла над ним, и людей, сидящих вокруг, и людей за ними, стоящих вокруг, ничего больше нет на свете.
сказал Гэвин словами старой песни, -
Дары от певца.
Чтоб их возвращать достойно,
Короли бедны…
— А моим ответным даром тебе будет, Йиррин, сын Ранзи, не золото и не серебро, а та вещь, которой добывают и серебро, и золото.
«Меч», — подумали люди. Но Гэвин продолжал:
— Имя у нее звериное, но другу она может быть верна, как человек. Ее знают уже демоны во многих морях, а если ты, Йиррин, окажешься для нее человеком, которого она достойна, — я думаю, узнают и во многих других тоже. Штевни у нее тверды, как рог, киль скользит водою так легко, как лыжа по пасту, а какая обшивка — это Йиррин знает, сам ее укреплял.
Подарок полагается хвалить как следует, поэтому Гэвин еще много добрых слов сказал о «Лосе». Потом Йиррин поблагодарил, как полагается. Он покраснел, но надеялся, что в свете костра это не заметно.
Дар был княжеский. Нельзя даже сказать, что королевский, — короли никогда такого не дарили на людской памяти. Вот торговые корабли, нагруженные товарами, короли даривали своим певцам, это верно.
В деньгах «Лось» стоил одиннадцать мер серебром. А ведь цена боевых кораблей, измеряется не только деньгами…
Потом расщедрились и многие другие из тех, кто там был, — трудно им было удержаться. Рахт (пришел, как обещал) сказал так:
— Корабль у тебя уже есть; а найдется и у меня для тебя такая вещь, которой добывают и серебро, и золото.
Меч. Меч Рахта Проливного. Йиррин покраснел еще больше.
— Я уменьшаю твой дар, Рахт, — сказал он, — прости, но я не могу оставить тебя без меча.
И отдал Рахту свой. Сам по себе его меч был не хуже. Но славой…
А впрочем, меч, которым обменялся с ним Йиррин Певец, Рахт, сын Рахмера, достаточно прославил потом. А поскольку это был «морской» меч, то на Горе Поворота, где он погиб, Рахт сломал другой клинок, а этот перешел к его сыну. Во всяком случае, так утверждается в скелах об Йолмурфарас, а не верить им нет причин.
Короче говоря, Йиррина в тот вечер задарили со всех сторон. Но с самым первым подарком — с «Лосем» — ничто, конечно, не могло сравниться.
Какое там сравниться! Этого никто даже и понять не мог.
А на следующее утро на горизонте, промытом дочиста вчерашним дождем, объявилась еще одна «змея». Люди, смотревшие, как она пробирается между мелями, не знали, что с собою она везет судьбу.
Был это корабль Долфа Увальня. Что жедо добычи, то ему подвернулось почтовое суденышко — и вести в умах у корабельщиков с этой фандуки.
Не так уж далеко от них, на острове Мона, человек, потерявший даже свое имя где-то в дыму арьяка, зашел слишком далеко в шелковые чертоги, чтобы найти дорогу обратно. Ему все еще казалось, что он бродит среди поющих дождей, раздвигая руками багряные облака, и под ногами у него шевелятся города и страны, — а в это время душа его уже входила в узкие двери Страны Мертвых, где не бывает ни облаков, ни дождей. В очередной раз остановившиеся катапульты починить было некому.
Потерявшие на двух бесполезных штурмах уже достаточно людей капитаны смотрели друг на друга, как волки из разных стай. В том, что произошло, винить они могли двоих; последующие события довольно трудно понять, и очень может быть, что сами они их не понимали, — но в конце концов в живых остался Бираг Зилет, а Толдейг, сын Толда, отправился догонять арьякварта, за которым он не уследил; и, как утверждают, отправился от Бираговой руки. Поединком это не было, а чем было — неизвестно. После этого Бираг завязал с монахами Моны переговоры. Он требовал выкуп за то, чтоб пираты ушли, в противном случае угрожая еще одним штурмом, которого якобы требуют от него его капитаны.
Монахи в ответ заявляли, что в конце концов, если дойдет до такой беды, они вынуждены будут прибегнуть к тем средствам из древних знаний, хранящихся в монастыре, которыми невозможно пользоваться, не губя свои надежды на чистоту и слияние с чистотой, не только посвящаемым Трижды Царственному, но и никакому человеку, ибо изобрел эти средства наверняка не кто иной, как Лжец — отец всякой грязи и непогоды, зла и порождений его, любящий разрушения и смерть.
В попытках представить себе, с одной стороны, что такое средства из древних знаний, превосходящие все то, чем до сих пор отбивались монахи Моны, а с другой стороны, что такое штурм пиратов с севера, доведенных до забвения всего на свете, включая собственную жизнь и смерть, — стороны торговались довольно долго. Монахи упирали на то, что подношения в последние годы стали реже и монастырь приходит в запустение, а Бираг — на то, что у каждого из его молодцов есть глотка для того, чтобы жрать, и две руки для того, чтобы добывать себе то, за что жратву покупают, и если на каждого выйдет меньше, чем по десять мер серебром, они его просто не поймут. В конце концов сговорились на восьми на каждого.
Бираг Зилет ушел, а Мона осталась — разоренная только на треть этим выкупом (молва утверждала, что и меньше), с рядами ратников, запасами смолы, камней и всего прочего, опустошенными двумя штурмами, с охранными заклинаниями вокруг, часть из которых поломал Бираг смертями тех монахов, что их держали, часть легко можно было преодолеть по его следам, а часть распалась сама за пять месяцев осады, и наверняка монахи не успели их восстановить; с проломом в западной стене, доведенным почти до половины, и со славой, которая ждала всякого, кто посмотрит на стены неприступной Моны с внутренней стороны.
Долфу Увальню из всего этого было известно только то, что Бираг ушел, получив выкуп, а Мона осталась. Долф считал, что «можно попробовать». Во всяком случае, так передал Гэвину Ауши, сын Дейди, эту новость, а именно он передал ее потому, что у него были на корабле Долфа свойственники, и, когда вернулась Долфова «змея», Ауши, конечно же, пошел к ним в гости. Впрочем, Долф и сам эту новость не скрывал и охотно делился ею со всеми, как не скрывал и своего мнения.
Что же до Гэвина, то он на это сказал, усмехнувшись:
— Объедки Бирага я подбирать не буду.
От такой выгоды отказываются только очень неудачливые люди. Очень.
Самое удивительное, может быть, то, что никому не вздумалось сказать, будто Гэвин сробел перед монскими стенами. Даже Йолмеру, сыну Йолмера. Точно так же, как Гэвин позволял себе ездить в некрашеных одеждах, не допуская и мысли, что кому-то покажется, будто он не богатый человек, так и здесь — даже ему самому такой мысли не пришло. С первого взгляда было очевидно, что это — бессмысленный каприз. Блажь. Короче говоря, невезение.
— Гэвин, — сказал сразу Йиррии. Переубеждать тут было поздно, но хоть что-то спасти… — Когда ты сказал, что хиджарский караван с Шелковых Островов — слишком мешкотно, это еще так-сяк было понятно. Когда ты сказал про Плаю… Ладно. Но вот это! Это уже совсем никто не сможет понять.
Гэвин только посмотрел на него.
— Если не смогут, — заметил он, — им же хуже.
— Чтобы это понять, — не отступил Йиррин, — нужно быть Гэвином, сыном Гэвира, которого Бираг обманул три воды назад!
— Он меня не обманул, — сказал Гэвин. — Он меня н е обманул. В том-то все и дело.
ПОВЕСТЬ О ТОМ, КАК СЛУЧИЛСЯ СОВЕТ НА КАЖВЕЛЕ
А вот о том, почему случилось, что слова эти стали известны на всех кораблях, придется поговорить особо. Само собой, дружинники Гэвина никому о них не сказали. Мало ли что может слететь с языка. Может, он еще передумает. Никогда в жизни не передумывал, а тут — кто его знает — вдруг возьмет да передумает. Неужели люди не имеют права надеяться на чудо, в конце концов?
Но среди полонянок, все не перестававших всхлипывать с самого острова Певкина, была одна, язык чьих причитаний между всхлипываниями оказалось можно разобрать, если прислушаться. Охая и вздыхая, она повторяла проклятия тому дню и часу, когда ее муж нанялся кормщиком на «Бурую корову» и взял с собою в плавание молодую жену, как частенько делают это кормщики на торговых кораблях.
«Бурая корова» не закончила свое плавание, повстречавшись в море князю города Гэзита, который— если служба ему позволяла — любил пошаливать со своими «змеями» в Гийт-Гаод, оттого что северянин останется северянином, какой городни нанимает его и его дружину, а вот почему и как после рабского рынка в Гэзите занесло молодую жену кормщика на остров Певкина, уже и она сама не могла сказать, столько было по пути кораблей, морей и мужчин. На «Дубовом Борте» она по жребию досталась дружиннику по имени Снейти, сын Айми. Ну что ж, полонянка так полонянка, добыча не хуже других. На Торговом острове дадут меру серебра, здесь, в Гийт-Чанта-Гийт, — поменьше.
А вечером того дня, когда вернулась Долфова «змея», и даже не вечером, а в третьем дневном часу Снейти с горя пошел играть в «вертушку» к людям с корабля Дьялвера, сына Дьялвера. Судьба, не иначе, подталкивала заостренную палочку в ямке, выкопанной в песке, так что она, повертевшись, останавливалась заостренным концом в сторону кого угодно, но не Снейти. Так он проиграл всю добычу до последней монетки, доставшейся ему в этом походе, и, когда проиграл эту самую последнюю монетку, почувствовал непостижимое себе самому облегчение, как будто только того и хотел.
Он был честным человеком, поэтому проигранное раздал тем, кому оно предназначалось, в тот же вечер. И полонянку тоже привел за руку и отдал Тбиди Холодному, дружиннику со «змеи» Долфа Увальня.