И истощалось жертвенное стадо людское, уменьшилось так, что в жертвы начали брать из наиболее ухожен-ных. Каждой статье по вопросу идейной борьбы требовались новые жертвы, и каждому узкому заседанию, и каждому общему собранию. Настало и для Иволгина его «завтра», поволокли под нож на семинаре по вопросам об изображении классового врага в современной драматургии. И что вспомнили? Время, когда Иволгин был молод и стремился обратить на себя внимание. А где ж еще обратишь на себя внимание, как не в полемике? В частности, в полемике против тех, кто считал, что классового врага можно изображать только смешным, карикатурным… «Комсомо-лец, мол, не может создать образ классового врага во всех тонкостях его психологии. Конечно, можно классового врага изобразить и смешным, и карикатурным. Этим художник выразит свое отношение, свою ненависть к классовому врагу. Но это будет сатирический прием, который должен распространяться на все произведение».
— Иными словами, Иволгин призывает вместе с карикатурой на классового врага создать окарикатуренную атмосферу советской действительности, дабы не исказить общего художест-венного впечатления. Рядом с современным Хлестаковым не может, мол, существовать современный положительный, полнокровный советский характер, а требуется советский Городничий и какой-то там советский Сквозник-Думухановский…
«Душно как, точно за горло схватили… Открыть бы окна… Окна настежь… Пожалейте меня… Не надо прощать, на это я не могу надеяться, просто пожалейте».
— Цитирую: «Изображать классового врага таким, каков он есть, во весь рост его филосо-фии и психологии и во всю ширь его деятельности…» Иными словами, под видом объективизма Иволгин призывает протащить на сцену антисемитские проповеди…
— Иволгин… Иволгин… Иволгин… Иволгин… И вдруг кто-то сказал: «Кац»…
— Иволгин-Кац, как и любимый им Мейерхольд, принадлежат к той, с позволения сказать, плеяде, которую Луначарский назвал «скисшей интеллигенцией», и, несмотря на последующие ошибки самого Луначарского, в этом вопросе он был прав…
— Станиславский тоже отдал дань чужому влиянию, буржуазному реализму… Однако он нашел в себе силы…
Странное состояние испытывал сейчас Алексей Иосифович, душевный мираж, неожиданное состояние. Навсегда запомнились слова русского человека, сказанные в троллейбусе номер 20 маршрута проспект Маркса — Серебряный бор: «Если б нам не надо было выписывать рецепты по-латыни, мы б вас, жидов, всех давно удавили». Теперь давят. Неужели же научились сами писать по-латыни? Нет, милые, вы еще не знаете, что такое латынь. У нас латынь в самой глубине сердца. Глубоко закопана, как дорогой покойник. А сверху ядреный народный чернозем, бесплодная глина интеллигентных раскаяний.
«В четыре часа предполагалась торжественная служба. Я был в раю. Звучал орган. Длинные аллеи белых покрывал. Нежный звон серебряных колокольчиков, звон от потряхивания их нежными руками бледных мальчиков. Хор ангелов. Хоругви из нежных, благоухающих кружев. Свечи и дневной свет за окнами. Ладан, клубящийся дым от кадильниц и золотая осень за окнами. Статуи Мадонны и стук по каменному полу молящихся такой же глухой, как шепот листвы за окнами. Я стоял так долго, пока не вынужден был уйти от усталости».
Это Мейерхольд времен постановки «Сестры Беатрисы». Вот что такое латынь, товарищ…
Когда кончился семинар, все выходившие видели Алексея Иосифовича сидящим в глубоком мягком кресле, в салоне перед залом заседаний. Боковой свет освещал его лицо, твердое лицо покойника из белого мрамора. Сильно откинувшись телом, упираясь затылком запрокинутой головы в спинку кресла, он в то же время вытянутые далеко вперед белые мраморные руки сложил на рукояти богатой, толстой, с медной монограммой суковатой палки, покрытой желтым лаком. Так он сидел, все шли мимо него, точно шагали через попираемый труп. Когда посмотрел на него Господь, то пожалел имя Свое святое, которое бесславилось, и сказал:
— Не для вас Я сделаю это, а ради святого Имени Моего, которое вы обесславили у народов, куда пришли. И освящу великое Имя Мое, бесславимое у народов, среди которых вы обесславили Его, и узнают пароды, что Я Господь, когда явлю на вас святость Мою перед глазами их. И возьму вас из народов и соберу вас из всех стран и приведу вас в землю вашу. И окроплю вас чистой водой, и вы очиститесь от всех скверн ваших, и от всех идолов ваших очищу вас. И дам вам сердце новое и дух новый дам вам и возьму из плоти вашей сердце каменное и дам вам сердце плотяное. Тогда вспомните о злых путях ваших и недобрых делах ваших и почувствуете отвращение к самим себе за беззаконие ваше и за мерзости ваши. И узнают народы, которые останутся вокруг вас, что Я, Господь, вновь созидаю разрушенное, засаждаю опустелое. Я, Господь, сказал — и сделал.
Так говорил Господь, глядя на попираемого в ничтожестве своем Алексея Иосифовича из колена Рувима, и пока Он говорил, читала у себя дома это пророчица Пелагея, раскрыв подаренную старухой Чесноковой Библию на книге пророка Иезекииля и присев на табурете у подоконника. Отец же ее Дан, Аспид, Антихрист, в то время подметал двор от опавшей осенней листвы, прилипшей к земле и намокшей от дождя. Нелегкая и долгая это была работа, до самого вечера она затянулась, и приемная дочь его, пророчица Пелагея, взяв деревянную лопату, вышла помогать отцу. Так работали они, пока в числе прочих жильцов, идущих мимо, не пронесло соседа Алексея Иосифовича, который шел будто слепой, ощупывая дорогу богатой палкой, купленной в Сочи. Тогда закончили они работу и пошли пить во взаимной любви счастливый свой недорогой вечерний чай. А семья Иволгиных села за свой богатый горький ужин по рецепту из притчей Соломоновых: жареное жирное бычье мясо…
В нервной тоске поел много жирного бычьего мяса Иволгин-Кац и лег в постель. Страшно было в семье Иволгиных. Даже Савелий, подросток-полукровка, который ни о чем давно уже не думал глубоко, кроме как о женском теле, ощутив его через Ниночку, двоюродную сестру, ныне испугался за отца и сказал:
— Папочка и мамочка, я больше не буду вас огорчать…
Однако Клавдия, рассеянная в тоске своей, прикрикнула на него:
— Иди к себе!
После чего Савелий ушел к себе и наедине, никем не контролируемый, предался дурному. А Клавдия затеяла обычный постельный разговор:
— Позвони Фадееву… Иначе поздно будет.
— Хорошо, — ответил Иволгин, — завтра позвоню.
И заснул или впал от страха в беспамятство. Вот снится ему сон, будто он действительно звонит генеральному секретарю Союза советских писателей, члену ЦК, депутату Верховного Совета. По телефону говорит с Фадеевым. А телефон — газетный кулек, какой в ларьках или на рынке сворачивают для определенного рода продуктов. Нет, конечно, не через один лишь газетный кулек у Алексея Иосифовича с товарищем Фадеевым связь осуществляется. Что-то висит у него через плечо вроде сумки, и Алексей Иосифович знает, что это часть аппарата прямой связи. Но только ощущает тяжесть, видеть же не видит и пощупать не может. В реальности — газетный кулек, и который он говорит как в рупор.
— Товарищ Фадеев, здравствуйте, — говорит Алексей Иосифович.
— Здравствуйте, товарищ Иволгин, — доносится им кулька.
От сердца отлегло. «Товарищем назвал. Кацем не назвал».
— Товарищ Фадеев, — говорит в кулек Алексей Иосифович, — сегодня на семинаре по отображениию образа классового врага в драматургии группой лиц, не заслуживающих политического доверия, мне были предъявлены обвинения нелепые… Да, нелепые, товарищ Фадеев…
В газетном кульке воцарилось долгое молчание, но чувствовалось, что связь существует, просто задумался товарищ Фадеев, чтобы ответить не лишь бы что… И отвечает после паузы товарищ Фадеев из газетного кулька:
— Разве за то, что я люблю своего дедушку, мне деньги платят?
Недаром думал Фадеев, философски вроде ответил, притчей вроде ответил. Но каков ее смысл?
— Товарищ Фадеев, — кричит в газетный кулек Алексей Иосифович, — товарищ… разъясните…
Слабеет связь, ничего уж не выдавишь из газетного кулька. В холодном поту проснулся Алексей Иосифович.
Была поздняя ночь, почти рассвет, а в большом бессонном городе это самый неподвижный момент. Ночное уже отгремело, рассветное еще не начинало… Жена спала, за стеной у Савелия тихо. Быстро присел к письменному столу Алексей Иосифович и написал при свете штепсельной лампы короткое, ясное письмо Фадееву… Так, мол, и так… Потом оделся, вышел на цыпочках в коридор, стараясь не дышать, отпер дверь и вышел, прошел недалеко, дрожа от рассветной осенней сырости, до первого же почтового ящика и, когда опустил письмо, вдруг вздрогнул всеми членами своими, охватил руками холодный казенный металл и заплакал, как пьяный, о своей погубленной жизни. Что его губило? Отчего было так обидно? Разве впервой гибнет на этом свете человек? Но не ради своего он жил и не ради своего погибал. Не Иван да Марья встретились, чтоб зачать Алексея Иосифовича, — вот что его губило… Обидно, обидно… Ах, если б от непорочного зачатия родиться, а не от Иосифа Хаимовича… Уперся Алексей Иосифович лбом в безразличный холодный металл почтового ящика, где отныне и безвозвратно отделилось от него письмо к товарищу Фадееву, написанное под впечатлением странного сна. И через бессловесный плач повторил он проклятия пророка Иеремии самому себе: «Проклят день, в который я родился! День, в который родила меня мать, да не будет благословлен! Проклят человек, который принес весть отцу моему и сказал: у тебя родился сын — и тем очень обрадовал его. И да будет с тем человеком, что с городами, которые разрушил Господь; да услышит он утром вопль и в полдень рыдания. За то, что он не убил меня в самой утробе, так чтоб мать моя была мне гробом и чрево ее оставалось вечно беременным».
Впервые через национальный плач ощутил вдруг Иволгин-Кац свою подлинную душу, до того только дрожал он и пугался по-еврейски безбожно, но смеялся и плакал он безбожно по-русски. У каждого свой плач, и свой смех, и свой страх… Русский в страхе религиозен, еврей в страхе — атеист. Широко смеется русский человек, обо всем позабыв смеется, хмельно, ребячески, антирелигиозно, и плачет от души, свободно… Но нет в подлинно еврейском национальном смехе и подлинно еврейском национальном плаче русской безбожной свободы… И смех его для Бога, и плач его для Бога… Ни в плаче, ни в смехе нет у еврея самозабвения, глядит он при том всегда на себя со стороны… Ироничен смех, разумен плач… Только в страхе еврей впадает в самозабвение, в атеизм, нарушая обет Авраама Господу…
С того осеннего рассвета, когда впервые по-еврейски заплакал Алексей Иосифович, что-то случилось с душой его, слег он и в постели стал ждать ареста… Однако кончился стальной гвардейский 1952 год, наступил год 1953-й, особый, бронированный, а ареста все не было. «Не может быть, — с беспокойством думает Алексей Иосифович, — в январе арестуют, в мерных числах».
Ярко по вечерам блестит планета Венера. Не она ли та самая Вифлеемская звезда? Не с Венерой ли Рождество связано?
Вот чистит снег во дворе и рядом с домом на тротуаре Дан, Аспид, Антихрист, вспоминает, как холодны и звездны в декабре и январе вечера вблизи Вифлеема, где Руфь, моавитянка, сошлась с Воозом, продолжив колено Иудино. В созвездии Стрельца блестит чувственная сочная Венера… С середины января навалило много снегу, и не мог сам управиться Антихрист, дочь помогала ему, пророчица Пелагея… Венера к тому времени уже в созвездие Козерога переместилась, а к концу месяца, в оттепель и гололед, перешла Венера в созвездие Водолея…
«В феврале арестуют, — думает Алексей Иосифович, — в первых числах февраля врачи-убийцы в белых халатах окончательно подтвердили рассудительные железнодорожные раздумья Достоевского… Не про, а контра…»
Весь февраль был гололед, и март начался с ветров и гололеда… В созвездии Овна блестела теперь Венера, Рождественская звезда… Второго марта арестовали наконец Алексея Иосифовича. Подняли прямо из постели, где он лежал, обложенный горчичниками, — и на холодный гриппозный ветер.
Следователем был украинец по фамилии Сердюк. Военная фамилия, казацкая. И старшина Сердюк возможен, и генерал Сердюк возможен, и отставник-литератор возможен… В данном случае капитан был Сердюк… Молодой парень из Винницы, местности, где хорошо знают, что такое евреи.
Жил на свете Хаим,
Всеми обожаем…
Составляет Сердюк протокол, отмахиваясь от назойливого мотивчика, как от мухи. Говорит он:
— Ну, морда, а теперь скажи, куда ты золото прячешь?
И вдруг с перепугу огрызнулся Алексей Иосифович:
— Вы, советский следователь, еще б «жидовская морда» мне сказали…
Тогда Сердюк на «вы» переходит, вежливый становится и говорит:
— Будьте добры, ознакомьтесь с этим материалом, — и какую-то папку протягивает.
Привстал Алексей Иосифович, обрадованный своей маленькой победой, чтоб папку взять, и в этот момент Сердюк его казацким кулаком-кувалдой в зубы… Пошел Алексей Иосифович на полусогнутых ногах, спиной вперед… Пошел, пошел, пошел… Кабинет не большой, но и не малый… Пошел, пошел, пошел… Дальше некуда… Об стену затылком…
Так неправильно построил данный допрос капитан Сердюк, и вменилось это ему при восстановлении законности. Уволили его из органов, и поступил он в стоматологический институт, поскольку был еще молод и мог избрать иную, хоть и родственную карьеру. Раньше он зубы выбивал, а теперь учился вставлять их. То есть исправлял совершенные ошибки. А Алексей Иосифович Иволгин из колена Рувима, убитый на допросе, наконец приложился к народу своему.
В тот год длинны были сосульки, свисающие с крыш, к долгой это весне. И перелетные гуси высоко летели, много это воды будет, реки разольются. И в березах много соку накопилось, значит, к дождливому лету… Среди весенних вод, среди летних дождем размыло и унесло особый, бронированный 1953 год. Обмякло все, отсырело, серьез потеряло. И жирный, круглолицый зажиточный мужик с народными прибаутками вдруг взялся объяснять России вековечную ее загадку. Но это чуть позже. А до этого самые неинтересные начались времена, и жил народ неинтересно года два, так что Антихристу и пророчице Пелагее дел никаких не было, и к новому их Господь не посылал… Разок только употребила свое пророчица, покарав Савелия, который из ванны в туалет подглядывал, мучаемый третьей казнью Господней… По молодости лет слишком сильно покарала пророчица, и свезли Савелия в психиатрическую лечебницу. Тогда начала ходить к дворнику в гости Клавдия, одинокая женщина, безутешная вдова и страдающая мать… Как все злые по натуре своей люди, пережившие тяжкое горе, она не подобрела, а поглупела. Но и глупость бывает разная, злой человек и в глупости суетлив. Легко и по всякому поводу льются из него слезы, легко и болтливо делится он своими печалями со всяким. И внезапно как-то из сварливой, способной постоять за себя женщины стала Клавдия беспомощной, глупой, навязчивой старухой…
В таком состоянии ее и застала Ниночка Кухаренко, приехавшая проведать тетку. Несмотря на все горести, Ниночка Кухаренко выросла в красивую, сильную, не очень умную девушку и вследствие этого легко вышла недавно замуж… Встретившись после долгого перерыва, племян-ница и тетка понравились друг другу. Ниночка потом рассказывала Антихристу и пророчице Пелагее о встрече.
— Мы бросились друг другу в объятия и, обнявшись, плакали криком.
Часто с тех пор пивали вместе чай тетка и племянница в семье дворника Дана Яковлевича. Рассказывала Ниночка, словоохотливая молодая женщина:
— В сорок девятом году репрессировали моих родителей, мать и отца, а с ними по одному делу семью Ярнутовских. Я, конечно, малая была тогда, но многое помню даже из того времени, когда меня таскали на руках.
Тут Клавдия обычно плакала и говорила:
— Молодец. Ты себя вывела в люди и не пустила на плохой путь. Ах, как ты похожа на мою сестру Валю.
— Родителей искала я два года, — рассказывала Антихристу и пророчице Пелагее Ниночка, — сначала я нашла мать Ярнутовских, Василину Матвеевну. Она тоже долго и упорно искала по Белоруссии, а на всесоюзный розыск не подавала, так как больна и безграмотна. Но она очень переживала о своем сыне Николае. Помог нам в розыске бывший министр юстиции БССР товарищ Ветров.
В этом месте Клавдия снова заплакала, вспомнив о муже своем Алексее Иосифовиче и о дурной болезни сына Савелия.
— Пойдемте, тетя, — сказала Ниночка, — а то вы расстроились.
— Нет, говори, говори. Дан Яковлевич человек добрый. Ух, как приятно рассказывать свое горе доброму человеку, какое это удовольствие, по себе знаю.
Продолжала Ниночка:
— Отца не смогли найти, видно, нет в живых, и Ярнутовских — тоже, а мать свою Валентину я нашла… Но, разыскав мать и встретившись с ней, я, конечно, разочаровалась в ней, так как увидела совершенно спившуюся женщину, и мне было очень больно, что она не смогла выстоять в этот тяжелый период своей жизни и сдалась. Но, найдя меня, она уже не могла оставаться такой и покончила с собой, утопилась в Волге…
Замолчала Ниночка, притихла, не плакала по своему обыкновению Клавдия, а ведь место для плача было как будто самое подходящее… Молчал и Антихрист с дочерью своей, пророчицей Пелагеей. «Вот оно, налицо то самое страдание, — думал Антихрист, — которое у христианских философов есть мерило всего. Однако только хороший человек от страдания умнеет, человек же дурной и безликий от страдания глупеет. Поэтому в мире наиболее распространены страдания и глупость».
— Мой отец Кухаренко Александр Семенович, — продолжала Ниночка, — сидел в Буреполомских лагерях, а где делся после, неизвестно, но мать моя говорила, что он писал ей письма до тех самых пор, пока ей не приснился сон, будто он умер.
— Красивая была сестра у меня, — сказала Клавдия, приложив платок к глазам.
— Да, — сказала Ниночка, — мама у меня была крепкая в телосложении, симпатичная на красоту. Летом она ходила в белой блузке и серой юбке, в белой косынке, а зимой — в хромовых сапогах, юбке в мелкую клеточку, в жакете с рыже-серым воротником… Помню, возле дома нашего были желтые цветы… Иногда обидно становится, особенно вечерами… Но ничего… Я ведь, как и муж мой Федя, шофер, на грузовике работаю. Не зря выбрала эту специальность. В случае войны первая уйду на фронт, сяду в танк и буду мстить всем империалистам за всех нас. Я понимаю, что не будь империалистического окружения, все бы было иначе.
Ниночка приехала ненадолго и на следующий день после этого вечернего разговора опять должна была уезжать к себе, на Дальний Восток, где выросла в детском доме.
— Родина не забыла, приютила и воспитала меня, — говорила Ниночка, — я вышла замуж, попалась в надежные руки… А брат мой Мишенька умер в Тобольске от брюшного тифа. Только я живу из нашей семьи Кухаренко. И вдруг иногда мне начинает казаться, что я одна на всем белом свете, конечно, в своем огромном дружном коллективе…
Сказав это, она ушла спать вместе с заботливой теткой своей, дабы не опоздать на утренний поезд.
Аристотель, современник поздних библейских пророков, за триста лет до Рождества Христова и до вырождения великого библейского характера писал, что без действия не могла бы существовать трагедия, а без характеров могла бы. Например, в новых трагедиях большая часть не изображает характеров, так как трагедия есть подражание не людям, но действию и жизни, счастью и злосчастью, а счастье и злосчастье заключаются в действии.
После 1953 года наступил в России тот период, когда, согласно Аристотелю, историческое действие продолжалось, а характеры исчезли. Трагедия завершает жизнь или период жизни человека и нации, комедия — возрождает. Через мучительную коллективизацию, губительную войну и послевоенные надежды прошел характер перед Антихристом, посланцем Господа, через вторую казнь Господню — голод, первую казнь — меч и третью казнь — прелюбодеяние… Но к четвертой казни — болезни — моровой язве духа не стало почти окончательно характера, уменьшился он и опростился, хоть сила злосчастия не уменьшилась, а возросла. Впрочем, если глянуть с большой высоты, то и ранее как в России, так и во всем мире являлись великие губи-тели с неинтересным, обыденным, мелким характером и великие страдальцы с мелкими душами. Вряд ли Пушкин или Шекспир заинтересовались бы характером Гитлера-Шикльгрубера или Сталина-Джугашвили. Вряд ли интересны как характеры и мученики их зверств, особенно в предельный изуверский период. Безысходная трагедия утрачивает характер, но длительное бытие без характера невозможно. Тут плодоносит комедия, через комический характер начинается возрождение. И верно. Множество комических характеров явилось в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов. Как всегда в комедии, явились они в странных сочетаниях, со странными стремлениями и часто без всяких объяснений, крайне хаотично, ибо комедия — это наиболее удаленный от Господа жанр, а значит, наиболее человеческий.
Вернулся из психиатрической лечебницы Савелий, превратившийся из подростка с дурными наклонностями в неопасного лирического мечтателя. Прямая дорога ему, разумеется, была в самое комическое из всех когда-либо существовавших на свете учебных заведений — Литературный институт при Союзе советских писателей. Здесь встретился он с волжанами, земляками из города Бор Горьковской области, лириком-юношей Андрюшей Копосовым и сатириком Сомовым. Был здесь и Вася Коробков, человек странный, таинственной биографии, переросток, похоже, из бывших воров, как о том говорили, черноглазый, восточный, чуть ли не еврейской внешности, но притом шумный известный антисемит. Общался с этой группой и неряшливый старик Иловайский, литератор-эрудит, начавший говорить о русском христианстве задолго до того, как религиозные разговоры стали уважаемы в обществе и ценимы женщинами с запросами.
Следует отметить, что в начальных разговорах этот Иловайский показывал себя с лучшей стороны, как умный человек и умелый популяризатор. Но только в первые полчаса знакомства с ним. За первые полчаса обычно выкладывал он много умного с тем, чтоб в последующие годы говорить сплошные глупости.
То же случилось при знакомстве Иловайского с Антихристом и названой дочерью Антихриста, пророчицей Пелагеей. Знакомство это, разумеется, состоялось через Савелия, который, конечно, давно любил Руфину-Пелагею, любил тайно, как привык тайно наслаждаться подобным. Иловайский был на манер русских спорщиков всклокочен, но глаз имел хоть и свет-лый, но не русский, не открытый, к тому же он был в свое время реабилитирован и ежедневно пьян. Иногда создавалось впечатление, что ему нравилась вдова Алексея Иосифовича Иволгина Клавдия, мать Савелия. Во всяком случае, Клавдия всегда при его появлении подкрашивала губы, и там, где висел раньше портрет — Сталин за рабочим столом в кремлевском кабинете, — она повесила икону Христа Спасителя.
Однажды пили чай и вели очередной нудный русский спор о Христе. Вообще-то русские люди умеют многие дела делать весело и поговорить умеют весело. А о Христе они говорят всегда удивительно нудно и спорят всегда беспорядочно, но убедительно. Попробуй поспорь с русским идейным христианином о Христе. С первых слов всегда начинает казаться, что ты легко его переговоришь и переубедишь. Слишком скучны и наивны кажутся поначалу его аргументы. Однако чем дольше длится спор, тем более ты ловишь себя на странном впечатлении: ты чувствуешь себя умнее его, а он говорит умнее тебя… Дан, Аспид, Антихрист, всегда в таких случаях думал, что если б явился брат из его колена Иудина, дома Давидова, Иисус, приемный сын Иосифа, ученый фарисей, то и он ничего не мог бы доказать сам о себе русскому идейному христианину, как умело доказывал он свое членам своей собственной секты фарисеев, ибо то были люди хоть и враждебные по взглядам, но общего мироощущения и общей веры в Моисеев Закон… Здесь же взгляды были как будто общие, его, Христовы взгляды, изученные по Евангелию, но мироощущение совершенно враждебное, чужое делало каждое собственное слово неузнаваемым и тебя самого бессильным перед твоим же словом. Отсюда и возникла по сути атеистическая теория о том, что Бог, сотворив мир, более не вмешивается в его дела, ибо такой Бог как бы не существует ныне, хоть и существовал некогда. В этом существовании Бога в прошлом — единственное внешнее отличие теологического материализма от обычного материализма.
Но особенно неуловимым по смыслу становился спор, когда русские идейные христиане начали спорить меж собой об одном и том же, то есть говорить одно и то же, но такими разными словами, что спор казался совершенно непримиримым. До того уж бессмысленным все становилось, что начинало казаться: вот-вот да мелькнет наконец искомое, невозможное в спорах толковых, интересных… Сам себя не сознавая, скажет неразумный Слово… То самое Слово, которое во главе угла в самом нееврейском из всех четырех Евангелий, Евангелии от Иоанна… Наиболее это любимое для русского декаденствующего интеллигента Евангелие… И тянутся неразумные от этого Евангелия к Апокалипсису… Апокалипсис от Иоанна тоже ими любим. Однако тот ли это Иоанн? Самое нееврейское творение в евангельской литературе — четвертое Евангелие. Самое еврейское — Апокалипсис, книга ненависти и надежды. Той самой ненависти к Римской империи, которой наполнялось и сердце Христа. В Апокалипсисе явно дано то, что в Евангелии от Матфея дано мягко и осторожно: ненависть строителей Храма к строителям Вавилонской башни, которой является всякая империя. Евангелие от Матфея, впрочем, как и Евангелие от Марка и Луки, но особенно от Матфея, писали с Иоанном, создателем Апокалипсиса, братья по духу, тогда как Евангелие от Иоанна писал талантливый умелый недруг, причем чисто литературно, а не духовно талантливый. В четвертом Евангелии первоначально родилось слово, а уж затем стал ясен смысл его. Это по-гречески пластично, однако здесь чувствуется попытка придать Божьему образ, чувствуется то самое, с чего начинается раздел между библейским и греческим, между иудео-христианством и языческим христианством. Как раз наоборот, Господь иногда дает неразумный смысл, но не Слово, смысл через бессловесный Божий плач, каким плакала в 1933 году возле станции Андреевка малолетняя мученица Мария.
Весь дух четвертого Евангелия — греческий и антибиблейский. И все же в космосе нет низких высот. Великое величественно и в декадансе, в мистицизме, в падении своем. Только в ничтожном нет падения и декаданса. Акмеист Гумилев заявил: «И в Евангелии от Иоанна сказано, что Слово — это Бог…» Это, конечно, не так, это не по-библейски… Слово всегда унижает смысл. В диалоге между Богом и пророком унижается Божье, в диалоге между пророком и народом унижается пророческое. Пророки знали, что в великом Слове Бог унижен, а в ничтожном Слове вовсе нет Бога… Однако давно уже нет пророков, и давно уж многократно унижено Божье, прежде чем приблизилось оно к народу через ничтожное.
Потому так ценно сегодня даже и случайное Слово, даже не библейское, греческое Слово из четвертого Евангелия. Даже человеческое Слово, опережающее Божий смысл…
Сказал Иловайский в последней, уже горячей стадии русского спора о Христе, когда все, даже самые житейски глупые, даже Клавдия, вдова Алексея Иосифовича, — все говорили умно, и потому не было возможности что-либо понять и на чем-либо остановиться, — сказал Иловайский, облапив пальцами ревматика чайную ширпотребовскую чашку, белую с голубым ободком, от которой попахивало водкой, сказал:
— Посмотрите на эту чашу, — он употребил слово «чаша» вместо «чашка», поскольку считал себя ученым-античником, — посмотрите на эту чашу… Сейчас она проста… Но вот я ударю ее об пол, и она сразу станет сложной…
И верно, он ударил по-русски безжалостно, антимещански чужую вещь об пол, хрустнуло, заскользили осколки, и умолкли все, ибо верно, сложной стала ширпотребовская чашка. Тогда понял Дан, Аспид, Антихрист, что через этого неразумного Господь дает Знамение, позволив сперва сказать Слово, а уж потом определить его смысл. И приемная дочь Антихриста Руфь, она же пророчица Пелагея, поняла.
Вот с 1933 года минуло четыре Господних притчи, и каждая притча имела в себе все четыре казни Господни, обнаруженные через пророка Иезекииля. И в каждой притче какая-либо из казней возвышалась над остальными и была во главе угла. То вторая казнь возвышалась — голод, то первая — меч, то третья казнь — дикий зверь, прелюбодеяние, то четвертая казнь — болезнь, моровая язва. Вот среди этих казней Господних завершается жизнь поколения, и надобно ее подытожить пятой притчей.
Кровью Завета подытожил пророк Моисей Божье, и влил он эту кровь Завета в чашу, чтоб затем этой кровью окропить народ. Не речной водой, а кровью кропил Моисей народ. Но разбита теперь чаша, и о том пятая притча, ради которой послан на землю Антихрист.
V
Когда осиротевший младенец — христианство — потерял свою еврейскую мать в силу вечного соперничества меж теми, кто строит Храм, и теми, кто строит Вавилонскую башню, он попал вначале в руки тех, кто знал о матери его все или многое, но был этому враждебен. Опекун-грек, а это был главным образом грек, представитель совершенно иной духовной основы, постарался сделать так, чтоб младенец не знал сам о себе правды. Для этого опекун-грек ввел затворничество не как временный творческий прием, которым пользовались и Моисей, и Иисус, а как постоянное бытовое монашество, которое создало идейную основу для того, чтобы окончательно оторвать младенца от его иудео-христианской матери, заставить забыть ее подлинный облик, ее подлинные надежды, ее подлинные горести и страдания среди собственного погибающего народа. В монашеском затворничестве родился даже новый физический облик Христа. Нет, это не был облик ученого фарисея, уже в юные годы поражавшего убеленную сединой профессуру, знатоков Библии, не тот, кто понял практический смысл и силу учения пророка Иеремии о непротивлении нечестивцу, от которого в качестве добычи своей, в слабости своей можно взять душу свою. Не был это и облик мудреца, понявшего, что глас пророка — это глас, вопиющий в пустыне. Пророк предсказывает будущее, но народ осознает его правоту, лишь когда будущее становится прошлым. Потому пророку нужна власть, какая была у Моисея. Царь-Христос — вот кто ныне Спаситель народа… Он знает, как тяжел крест царя Иудейского… Самые отважные и бескорыстные — невежественны, самые разумные и ученые — трусливы и корыстолюбивы. Так бывает всегда, когда народ в долгом угнетении, и ему, знатоку Библии и пророков, это ясно.