Маленький фруктовый садик
ModernLib.Net / Отечественная проза / Горенштейн Фридрих / Маленький фруктовый садик - Чтение
(стр. 3)
Не знаю, почему сосед на этот раз смолчал. Слышно было, что он дома, ходит, кашляет, но смолчал. Прежде, когда дядя Иона начинал музицировать, он стучал в стену и кричал: - Абрамс! Еврейскую музыку завел! А на этот раз смолчал, возможно, чужое хамство его не так раздражает, как нормальные музыкальные звуки. Он ощущает себя в своей атмосфере. Чувствуя безответность врага, дядя Иона переходит все границы. - Скоты, - кричит дядя Иона, - хазерем, гоим, свиньи, мужики, хамы! Ненавижу! Сил моих нет. Пешком бы ушел! С шести лет жидом обзывают. Наверно, у дяди Ионы тоже "синдром Апфельбаума", потому что, когда больно, смешно и страшно, это порождает самую черную ненависть, которая тем черней, чем безысходней. Волосы у дяди Ионы взмокли, руки дрожат, лицо бледное. И все мы, несколько протрезвев, начинаем тревожиться. Дяде Ване, соседу, опасаться последствий за свою ненависть не приходится, случая не было, чтоб дядя Ваня за подобную ненависть пострадал. А дядя Иона, протрезвев, тревожится: перебрали коньячку, наговорили... Может, то, что молчит, особенно опасный признак. Куда-то напишет, куда-то сообщит. В таком тревожном состоянии мы и разошлись. Ночью я опять почти не спал. Пашин рецепт с первого раза подействовал неплохо, но потом его пришлось бесконечно повторять, пытаясь унять боль. Утром больными зубами, воспаленными деснами сосал кусочки яблока, чтоб заглушить запах мочи изо рта перед тем, как ехать к зубному врачу, на этот раз порекомендованному дядей Ионой. Было то самое "старушечье" утро, с которого я начал свой рассказ. Спокойное, несуетливое, свежее утро. В метро тоже тихо и свежо. До остановки "Комсомольская площадь" вообще несколько человек в моем вагоне. Сидят в спокойных позах, посматривают дружелюбно, не то что в часы пик, когда один против всех, все против одного. На остановке "Комсомольская площадь", у трех вокзалов, как обычно, стало многолюдней, но в терпимых пределах - просто все сидячие места оказались занятыми и было несколько стоячих граждан. Я расслабился, зубы ноют в отдалении, не столько болят, сколько напоминают о себе. Конечно, я уж по опыту цену их либерализма знаю, просто передышку берут перед новой свирепостью. Но отчего бы этой передышкой не воспользоваться? Голова мягко свисает на грудь, шум укачивает. Затревожился даже, как бы остановку не проехать, где мне пересадка предстоит. Открыл полузажмуренные глаза, глянул... прямо передо мной майор КГБ. Видно, на "Комсомольской" вошел. Говорят - на воре шапка горит. На мне шапки не было, но щеки действительно вспыхнули, шея взмокла, сердце - бах, бах, бах, бах побежало. Да куда бежать? Тем более с уликами. Зная, что дорога длинная, не удержался и положил в портфель нелегальные Пашины книги закордонного издания. Думал - за "Кутузовским проспектом" пойдут места тихие, почти загородные, вот и почитаю, чтоб время скоротать. Черт дернул. Исподтишка гляжу на майора, сидящего прямо против меня. Я на него поглядываю, и мне кажется, он на меня тоже косит. Майор - мужчина высокого роста, с хорошо откормленным народным лицом, рыжевато-золотистый, пшеничный блондин, конечно, светлоглазый, ресницы и брови еще более светлые, чем волосы, почти бесцветные, руки большие, чистые, и в руках тоже портфель, гораздо лучше моего, хорошей светло-коричневой кожи с двумя замками. Вообще все в майоре лучше моего, прочней, спокойней, красивей - любимый сын отечества. Зимой он, наверно, носит, когда не в форменной шинели, демисезонное пальто из хорошего темно-серого сукна. Дубленки они не любят и вообще зимние пальто, кажется, не носят. Демисезонное пальто на утепленной подкладке и пыжиковую шапку-ушанку, которую я так и не достал. Бирнбаум обещал, но ничего не получилось. Однако главное, конечно, в майоре не свидетельства материального благосостояния, а первоклассные физиче ские данные. Вот майор случайно зевнул, показал зубы.... Какие зубы! Крепкие от природы, правильной конической формы, способные противостоять воздействию кислот, перемолоть любое, самое твердое, полезное витаминное яблоко. Судя по белизне зубов и хорошему цвету лица, он ест каждый день много таких яблок. Пока я так мысленно рассуждал, в вагоне стало уж по-настоящему тесно, ибо на остановке "Кировская" вошло множество пассажиров. Я глянул - вместо майора напротив меня сидит пожилая женщина. Случайно глянул вверх - майор надо мной нависает вплотную, за поручень держится. И тут мне уже без всяких комплексов, без всяких синдромов, без всяких странных фантазий стало по-настоящему страшно. Следующая остановка - "Площадь Дзержинского", то есть Лубянка. Скажет негромко - "пройдемте". Обыщут - найдут недозволенные книги. Приедет заплаканная мама... Но цепляюсь за соломинку - может, случайно надо мной стоит, может, просто пожилой женщине место уступил. Внутренне и отчасти внешне дрожа, надеюсь на лучшее, и вдруг майор уже без всяких обиняков трогает концом своей начищенной туфли мою туфлю. Я вздрагиваю, и тут же опять с надеждой - вагон трясет, случайно коснулся. Нет, второй раз трогает, уже настойчивей. Я поднял в отчаянии глаза, уж ни на что не надеюсь и собираюсь подчиниться. Замечаю настойчивый, указывающий взгляд майора. Майор смотрит вниз на мой живот, на мои ноги. У ног портфель с нелегальщиной. Я подчиняюсь, смотрю туда же и... замечаю, что у меня на штанах ширинка широко расстегнута. Не одна пуговица, а все три. Второпях, с тяжелой головой, после бессонной ночи собирался. Майор, кажется, понял, что я сообразил, в чем дело, слегка улыбнувшись, он нависает еще ниже и прикрывает меня портфелем. Лихорадочно, негнущимися пальцами сую пуговицы в петли, застегиваю ширинку как раз в тот момент, когда поезд останавливается у перрона станции "Дзержинская". Кивнув мне и улыбнувшись уже пошире, майор пробирается к выходу. Я успеваю благодарно улыбнуться ему в ответ. Он опять ободряюще кивает: "Все в порядке, друг, обыкновенная мужская солидарность". В вагоне снова свободно, поезд миновал центр. Я сижу, словно пробудившись от кошмара или, точнее, выздоравливая от опасной болезни, в которой зубные мучения лишь внешний признак. Я чувствую, что зубная боль скоро тоже оставит меня, что произошел перелом. Так я еду, слабый, опустошенный, но радостный и спасенный. Глаза мои слезятся. Не знаю, как у кого, но когда ко мне власть, суровая, холодная, неулыбчивая власть, проявляет малейшее снисхождение, малейшее понимание, малейшую человечность, это меня сразу умиляет до слез, и я готов ей многое простить. Так, умиленный, успокоенный, приезжаю в поликлинику. Поликлиника обычная, районная, вокзального типа, в духоте у крашенных белой краской дверей медицинских кабинетов скопились враги с суровыми, усталыми злыми лицами. У зубоврачебного кабинета особенно много врагов, на скамьях сидящих, у стены и по углам стоящих. Опять начинаю волноваться: где же перелом судьбы, в чем же перелом, неужели внутреннее ощущение обмануло? Нет, не обмануло. На бумажке у меня указана совсем другая комната, вход по параллельному, полупустому тихому коридору. Пальмы в кадках, ковровые дорожки, чистые плевательницы. Нахожу нужную дверь. Возле, на стульях, очередь - всего два человека. Один чем-то похож на встреченного в метро майора КГБ, светловолосый, в сером штатском костюме. Не он ли, переодевшийся? Нет, не он, но действительно похож. Второй, точнее, вторая, миловидная молодая женщина, черноволосая, с челкой, возбуждающе пахнущая духами. Оба - светловолосый и черноволосая - приветливо мне улыбаются. Я улыбаюсь в ответ, сажусь на третий стул и жду. Всего пять стульев. Два остаются пустыми. Видно, длинной очереди здесь никогда не бывает. Не прошло и пяти минут, как из кабинета вышел чистенький старичок, бородка калининская, лицо свежее, розовое, видно, следит за собой, пьет по утрам кефир, ест яйца всмятку. Спокойное, довольное лицо. Вынул чистый платок, вытер губы, высморкался и засеменил по коридору мимо кадок с пальмами. А вместо него в кабинет светловолосый вошел. Остался я наедине с черноволосой, пахучей. "Замечательный бюст, - думаю, - бюстгальтер второго или третьего размера. Некоторым нравится первый, но это на любителя. А четвертый или пятый уж, извините, молочная ферма". Не успел как следует подобными мыслями насладиться, как светловолосый вышел и черноволосая вошла. Даже огорчился, что так быстро очередь движется. Выхода черноволосой мне пришлось, однако, подождать дольше. Слышно было жужжание бормашины и в промежутках - смех. Несовместимые, но ободряющие звуки. Наконец черноволосая вышла, еще не погасив на лице улыбку. Так с улыбкой и пошла. Вошел я. - От Ивана Матвеевича, - говорю, как мне дядя Иона велел сказать. Врач невысокого роста, в цвету мужчина, загорелый, волосы с синевой и проседью, жгучий брюнет, изо рта пахнет мятными лепешками. Лицо неопределенное, может, даже еврей, а может, и нет. Не характерный. Чем-то на Леонида Утесова похож и, судя по всему, любитель искусства. - Как у Ивана дела? - спрашивает, когда я сажусь в зубоврачебное кресло. - Ничего, - отвечаю неопределенно. - Хорошо он "Калинку-малинку" поет, - говорит врач и заглядывает мне в рот, светит зеркальцем. Что-то в этом враче от модного, умелого парикмахера, эта непринужденная беседа с клиентом, этот парикмахерский интеллект. Но зубной врач он, судя по всему, хороший, дантист, как говорят в Одессе. Рассказываю ему о своих злоключениях. - ...уж почти месяц боли. Был у троих, все ставят диагноз: причина в моем неправильном прикусе. Он выслушивает внимательно и спокойно. Чувствую - этот мне поможет. Хотя бы потому, что без всяких крючков и щипцов, прямо руками, ощупывает во рту мои зубы. - Прикус как прикус, - говорит он, - зубы у вас неплохие... Вот этот зуб? - Он стучит по зубу, который запломбировала мне Марфа Ивановна. Больно, да? - Больно. - У вас пломба стоит на больном нерве и потому общее воспаление... Так, знаете, гниль зубная может и в кровь попасть. Бывает заражение крови, хорошо, что вовремя пришли. Еще месяц-другой, и о-го-го... "О-го-го, - думаю я после того, как отжужжала бормашина, - негодяи, подлецы, убийцы в белых халатах... Вот о чем бы в газету написать". - Ну, дело сделано, - говорит зубной врач, - привет Ивану. Все на его концерт не соберусь. Хорошо он "Калинку-малинку" поет. Калинка-малинка моя, расстегнулася ширинка моя,- зубной врач смеется. Я вздрагиваю и краснею. Намек, что ли? Может, блондин все-таки майор? Нет, просто совпадение, просто одессит шутит. А запоздай я на месяц, мне было бы уж не до шуток. Вот о чем в газету писать надо. Или лучше пойти в какое-нибудь высокое учреждение. К тому же майору КГБ. Поговорить по душам, рассказать о разных бедах, коснуться разных тем. И о еврейском вопросе поговорить. Больной вопрос... Хуже того, пломба на больном вопросе, отсюда и воспаление, заражение всей жизни, моральной, духовной жизни России... Нет, так говорить нельзя. Некоторые славяне вообще почему-то обижаются, когда речь заходит о еврейской боли. Сразу начинается: монгольское иго, крепостное право... - Товарищ майор, вы меня не поняли... Я ведь не отрицаю величие страданий России... Люблю Отчизну... А клизму? Это, кажется, у Маяковского. -Иронизируешь?! Р-р-раз! - пролетело мимо. Сердце тревожно стучит, вот-вот кулаком в зубы попадет. Опять боль, опять бессонные ночи... - Товарищ майор, у меня мама - член партии с двадцать восьмого года. - Видишь... А ты в Израиль бежишь... Р-р-раз! - просыпаюсь. Стучит сердце, но вокруг тишина, покой. Три часа ночи, а зубы не болят. "Хорошо",- думаю я и, сладко потягиваясь, опять засыпаю. Майор тут как тут. - Товарищ майор, я хотел бы сказать... - Молчать! - Товарищ майор, я хотел бы спросить... - Молчать! - Товарищ... - Молчать! - ..Пу... Пу-у-у-у-у... Пс-с-с... - Молчать! - Так тоже нельзя? Со смехом просыпаюсь. Наверно, разговаривал, смеялся и совершал прочие действия во сне. За окном еще рассвет, а я выспался хорошо впервые за долгое время. Молодец, Савелий Михайлович, зубной врач-брюнет... Тем более заплатил я ему не слишком много. Вернее, заплатил прилично, но думал, что придется еще больше. И дядя Иона молодец - порекомендовал. Надо позвонить, поблагодарить, но, наверно, его телефон уже прослушивают. Лучше зайти как-нибудь вечерком. Не может же быть за его домом слежка. За каждым следить - топтунов не хватит. В институте сразу попадаю "с корабля на бал". Собрание с участием представителей антисионистского комитета. В президиуме Корней Тарасович Торба, секретарь партбюро института техник-чертежник Лепчук и трое неизвестных. По крайней мере двое из них семиты - мужчина и женщина. Я запаздываю, прихожу во время выступления женщины, сажусь в последний ряд. Замечаю Рафу в первом ряду, как полагается подсудимому. Саша Бирнбаум сидит в стороне, где-то посередине. Распался наш фруктовый садик... Женщина-антисионистка чем-то похожа на мою бабушку Этл. Отчасти и на маму, но больше на бабушку Этл, особенно когда бабушка нервничала, ругалась с соседями или с торговками на рынке. Седые волосы заплетены в полурастрепанные косы, глаза вспухшие, красные, губы с синевой. Но бабушка Этл была простая белошвейка, а эта женщина - израильская коммунистка, которая по неясным причинам сейчас живет в Москве. - Там в Израиле, - нервничает она, - простой народ живет в шалашах, а буржуазия живет так же, как жила в России буржуазия до революции... У антисионистки характерный жест, она грозит пальцем этой "буржуазии" не перед лицом, а возле уха. Очень похоже на мою маму. Бедная моя мамочка, сколько ей пришлось из-за меня поволноваться. В шестнадцать лет меня за какую-то шалость задержали в Городском парке. - Как твоя фамилия, га? - спросил меня дядя Петя-бармалей, большой, пузатый, сердитый городской милиционер. - Пу И,- ответил я. - Га? - Пу И... Я китайский еврей. Так и записали, а потом был скандал. Меня опять, во второй раз исключили из комсомола. Каково было моей бедной маме, ведь она член совета ветеранов, член комиссии горкома по работе с подрастающим поколением. Но как она разозлилась тогда, разнервничалась, грозила мне пальцем у уха своего, а в конце нервы у нее не выдержали, она разрыдалась, и пришлось вызывать "скорую помощь". Мне кажется, женщина-антисионистка уже близка к подобному состоянию. - Там в Израиле, - нервно, со слезами в голосе кричит она, - там есть газета... Там газета... - Пауза. - ...во - "Маарив"... Так она в каждом номере пишет, буквально в каждом номере пишет, что в Советском Союзе существует антисемитизм... В стране победившего социализма. - Успокойтесь, Рахиль Давыдовна, - негромко говорит ей третий неизвестный, с зачесанными назад конопляными волосами и с широким коротким носом... - Нет, вы послушайте - "Маарив".... После нервной, почти доведшей себя до истерики женщины-антисионистки выступал антисионист-мужчина. Тоже седой, но волосы благородно отброшены назад, в то время как лицо вытянуто вперед: нос, губы, подбородок - все вперед. Говорил он спокойней, уверенней, но скучней, с цитатами: Маркс сказал... Ленин сказал... Шолом-Алейхем сказал... Потом начал рассказывать, как в детстве пришлось ему пережить петлюровские погромы. Совсем все заскучали, даже в президиуме Корней Тарасович Торба то ли зевнул, то ли рыгнул, деликатно прикрыв рот ладонью. Но тут, воспользовавшись скукой, Рафа Киршенбаум начал подавать реплики в порядке дискуссии. Рафа, скажу я вам, ядовитый, оскорбить умеет. Как его ни осаживали, а он по-волейбольному все подает и подает реплики резаной подачей. В конце концов довел мужчину-антисиониста до состояния женщины-антисионистки. - Правильно Ленин говорил о классовом расслоении всякого народа, в том числе и еврейского! - воскликнул антисионист нервно. - Действительно, что общего между вами, махровым сионистом Киршенбаумом, и мной, советским человеком Ваншельбоймом?! После институтского собрания решил к Рафе не подходить, а позвонить вечером. Вечером, однако, не дозвонился, все время было занято, а потом я быстро уснул, сказалась накопившаяся усталость, сказались бессонные воспаленные ночи. Я теперь отсыпаюсь и наслаждаюсь жизнью без зубной боли. Пять дней без зубной боли, десять дней без зубной боли... Надо бы зайти, поблагодарить дядю Иону. Страшно, все не решаюсь, все вспоминаю приветливое лицо майора... Но все-таки преодолеваю себя... Выбираю вечер потемней, пробираюсь по арбатским переулкам с оглядкой, осторожно стучу в окошко у знакомой, освещенной луной надписи: "Копытов - гад". Мне повезло, дядя Иона один, в своем бухарском халате, среди своих упакованных вещей. Кажется, упаковано все, кроме рояля, стола, нескольких стульев и пустых книжных полок. Сидит мрачный, длинные седеющие волосы уныло провисают. - Рафа получил пятнадцать суток, - говорит он, - находится в общей камере с уголовниками и пьяницами. - Когда? Я не знал. Я не смог к нему дозвониться. - Разве здесь можно жить? - возбуждается дядя Иона. - Эта страна не имеет личной жизни, не получает удовольствия от своего существования и пытается отравить это удовольствие всем, кому только может... Уезжать надо, уезжать. Смываться. Он садится за рояль и, несколько повеселев, поет мне свою новую частушку: В КГБ переполох, В КГБ смятение: Парикмахер Сеня Блох Подал заявление. Раз, два, три, четыре, Вот так анекдот, Разрешение на выезд Получил Федот. Мы покинули Москву рано поутрy, До свиданья, КГБ, здравствуй, ЦРУ. - Вот такая история... Сироты мы, сироты без матери. Пора бежать наконец из этого сиротского дома. Расстроенный, ухожу, забыв поблагодарить за помощь в излечении зубов. Следующий день, воскресенье, провожу один. К отсутствию зубной боли я уже привык, и это больше для меня не праздник. Осенний дождь позднего сентября. Редкое природное явление - дождь, солнце и радуга. Мокрые стволы осенних деревьев блестят на солнце, желто-зеленая листва и древесная кора также блестят и искрятся. Осенняя радуга - красно-желто-зеле ная - источает холод. Вот белые тучи наползли и как бы сломали радугу, лишь в двух местах, слева и справа, обломки ее опускаются к земле за крыши. Вот и обломки радуги исчезли, однако солнце продолжает светить и играть на мокрых листьях и древесных стволах. Второй день подряд поднимается из-за домов и, пронзая осенние тучи, падает за башенные краны бетонного завода в гущу леса радуга. К вечеру вдруг потеплело. Выхожу на балкон. Темно. Слышно с балкона, как во тьме, за деревьями, проходит компания и под гармошку слаженным хором, с запевалой поет: "Спутник по небу летит, а на нем Бронштейн сидит. Евреи, евреи, кругом одни евреи". Слева, за железнодорожными путями, мелькают огни и слышны шумы бетонного завода, в полуночном небе мелькают огни самолета, а в нем, наверно, сидит какой-нибудь Бронштейн. Ясный, привычный, обжитой мир. Все решено - я не еду. Поступок мой правилен и логичен, но заснуть я почему-то не могу, точно меня опять мучает зубная боль. Я даже начинаю скучать по зубной боли, в зубной боли есть и нечто положительное, она отвлекает, она мешает думать о другом. Хожу из угла в угол и тоскую по зубной боли. Я, Апфельбаум, всегда был мнительней, трусливей, эмоциональней и лиричней Рафы Киршенбаума, но кто из нас умней, об этом хотелось бы спросить будущее. Выхожу опять на балкон, смотрю на звезды, и вдруг дрожь пробегает по телу, совсем по-детски становится страшно, что-то мерещится, хоть будущее в своей обычной ехидной манере молчит, лишь холодно мерцает со своей звездной высоты, лишь туманно намекает на нечто, само собой разумеющееся. Торопливо ухожу с балкона и все хожу, хожу, сердце стучит, не могу успокоиться. Пошел даже в переднюю и проверил, хорошо ли заперта дверь, точно дверь может спасти от того, что мне померещилось среди звезд. Выпиваю рюмку коньяка, закусываю клюквенным вареньем. Может, "законные сыны отечества" нас просто ревнуют? "Что вы понимаете? Что вы понимаете в нашем пейзаже? В нашем солнце и нашей луне? В нашем языке? В нашей деревне? В нашем классическом наследии..." И глаза, глаза, сторожевые глаза ревнивца, скучного законного супруга. Печальным демоном, печальным чертом, с волнением и страстью незаконного любовника хожу из угла в угол, хожу и думаю, думаю и хожу. Листаю Чехова, чтоб за чтением успокоиться. Чехов меня часто успокаивает, особенно маленькие ранние рассказы. Листаю, не могу сосредоточиться. Листаю до конца, потом опять сначала, пока не попадается рассказ "На чужбине". Разговор русского барина с французским гувернером. "Ах, чудак! Если я французов ругаю, так вам-то с какой стати обижаться? Мало ли кого мы ругаем, так всем и обижаться? Чудак, право! Берите пример вот с Лазаря Исакича, арендатора... Я его и так, и этак, и жидом, и пархом, и свинячье ухо из полы делаю, и за пейсы хватаю... не обижается же! - Но то ведь раб! Из-за копейки он готов на всякую низость!" Однако дело не в рублях, Антон Павлович, точнее, дело не только в рублях. Ес ли б собственное достоинство пришлось менять только на рубли, то нашлось бы достаточно таких, которые его удержали бы при себе. Может быть, даже я, Веня Апфельбаум. Но ведь собственное достоинство приходится менять прежде всего на кислород... Ученые считают, что древние ящеры имели в своем распоряжении гораздо больше кислорода, чем современный человек, тридцать четыре процента, а современный человек имеет только двадцать один процент. И мы, евреи, вынуждены пользоваться этим процентом полностью, тут процентной нормой, как при приеме на работу или в институты, не обойдешься. Ничего не поделаешь, физиологическая потребность. Вот откуда рабская психика как физиологическая необходимость. Вот почему лучшие, те, кто пытались и пытаются удержать при себе собственное достоинство, задыхаются и вымирают. Так создавался национальный тип, национальный характер из поколения в поколение. Уехать, пожертвовать всем - насиженным местом, обжитым миром... Однако ведь рабскую психику приходится брать с собой, и есть сведения, что в условиях свободы эта рабская психика дает еще худшие плоды... Чтоб решиться ехать с таким грузом, надо быть либо идеалистом, таких немного, либо негодяем, таких гораздо больше, либо глупцом, таких большинство. А я ни то, ни другое, ни третье... Слава Богу, я еще не разучился краснеть, когда лгу или подличаю. Но что же мне, Апфельбауму, делать? На что надеяться? Только на невропатолога... Кажется, у Бирнбаумов есть хороший невропатолог. С зубным врачом они меня подвели, а невропатолог у них действительно хороший. Саша рассказывал, что Лазарь Исакович после случая с Буденным заболел нервной крапивницей, у него дергалась голова и все падало из рук. Как я со своими зубами, он обошел множество врачей-невропатологов, но этот его вылечил. - Что с вами было, где вы пропадали? - спрашивает меня Лазарь Исакович, когда на следующий день я прихожу к Бирнбаумам в гости. - Ах, были неприятности, -отвечаю я. - Что ты спрашиваешь, - вмешивается Бетя Яковлевна, - у кого их в наше время не бывает. - Да, вечные темы, - говорю я. - Вы имеете в виду антисемитизм? - понизив голос, спрашивает Лазарь Исако вич. - Нет, я имею в виду зубную боль... - Но это все-таки излечимо, - говорит Лазарь Исакович. - Вы слышали, Веня, что случилось с Киршенбаумами? - спрашивает Бетя Яковлевна. - Конечно, он слышал, - отвечает за меня Саша. - Я Киршенбаумов не понимаю, - говорит Лазарь Исакович, - ехать в Израиль... Смотрит на Израиль сквозь розовые очки... Зачем вообще он был нужен, этот Израиль? Кому вообще он нужен? Фашистское государство. Они там издеваются над арабами, а мы тут за них должны отвечать. Из-за них нас не любят, из-за них, из-за Израиля, нас ненавидят, из-за них растет антисемитизм... Кто его придумал, этот Израиль, чтоб тому вывернуло голову. Да... Фашисты еврейские... Сионисты - это фашисты... - Лазарь, успокойся, у тебя поднимется давление, - говорит Бетя Яковлевна. - Этот Бегин, - не может успокоиться Лазарь Исакович, - его судить надо... Террорист... Руки в крови... Встречается с немецкими реваншистами... Штраусу руку подает... Нет, это только подумать... Только подумать... Негодяй! Мерзавец! Лазарь Исакович так разволновался, что вставная челюсть выпала у него на стол, лысина и лоб покраснели. - Лазарь, прошу тебя, успокойся, у тебя опять могут начаться спазмы. Выпей наливки... Лазарь Исакович подносит к губам рюмку с наливкой, но как-то скособоченно, дрожащей рукой. Наливка выплеснулась на скатерть, течет у него по щеке, по подбородку. - Папа, ты сейчас похож на жертву погрома, - говорит Саша. - Саша, оставь свои глупые шутки, - говорит Бетя Яковлевна. Она накрывает на стол, и вскоре мы уже едим румяные тегелех, сваренные в медовом сиропе, едим посыпанный сахарной пудрой флоден, едим лейках, покрытый сахарной глазурью, и пьем наливку из плодов владимирских киршенбаумов, ароматную наливку из черной, сладкой владимирской вишенки, в которой каждая косточка заменена орешком. Пьется наливка легко, приятно и, между прочим, опьяняет. Наливка в стаканах темно-красная и тягучая, как артериальная кровь. Иногда одна и та же мысль одновременно посещает разные головы. Говорят, в этом предзнаменование свыше. - Хорошо, что сейчас либеральные времена, - говорит Саша Бирнбаум, - а изменятся времена, заглянет какой-нибудь антисемит в окно, увидит, как мы пьем вишневую наливку, - вот тебе и кровавый навет, вот тебе и кровь христианских младенцев в кошерных стаканчиках. - Типун тебе на язык, - пугается Лазарь Исакович, - как же они заглянут в окно на третий этаж? - Подумаешь, проблема, - пугает отца Саша, - лестницу подставят. - Я ведь тебя просила, Саша, не шутить так глупо, - говорит Бетя Яковлев на, - ты всегда глупо шутишь... Шутка действительно глупая, несерьезная, но образная, и у меня под влиянием этой шутки и выпитой наливки вдруг - знобящий холодок снизу по животу до самого пупка. Впрочем, ненадолго. Мы вкусно едим, сладко пьем, рассказываем анекдоты, Бирнбаум сообщает, что тема его диссертации о замене коровьего масла в оконной замазке получила поддержку на ученом совете института. Я надеюсь, что и моя тема по железной замазке при подводных железобетонных работах будет утверждена. - Не понимаю - зачем нервничать, - говорит Саша. - Рафе хочется расти рядом с пальмами, это его дело, а мы остаемся в этой почве и, дай Бог, не засохнем, может, даже дадим приплод, если, конечно, нас не вырубят топором... А антисемиты? Без них тоже нельзя. Мне, например, без них было бы просто скучно. Более того, я считаю, что какое-то количество разумных антисемитов, понимающих свои интересы, - это необходимое условие нашего существования. Главное, чтоб между нами и ими соблюдалось экологическое равновесие. - А для этого, - говорю я, подыгрывая Саше, - хорошо б в наш век мирных инициатив собрать международную конференцию где-нибудь в Женеве или Одессе по мирному сосуществованию между нами и антисемитами. Для подготовки такой конференции должны встретиться делегации - Апфельбаум, Бирнбаум и Киршенбаум, отказавшийся от экстремизма, а с другой стороны - Яблочкин, Грушин и Вишняков, в свою очередь, тоже бывший экстремист. Посредник допустим, некий Томмазо Кампанелла, представитель ООН. В конце концов, все дурные предзнаменования и ночные страхи излечиваются невропатологом. Кстати, чтоб не забыть, нет ли у вас хорошего невропатолога? - У нас есть один доктор, - говорит Бетя Яковлевна, - но мы им недовольны... Если найдем что-нибудь поприличней, то обязательно вам сообщим. А что, у вас тоже крапивница? - Нет, нет, я просто немножко переутомился. Но теперь уже лучше! И надеюсь, станет еще лучше. Действительно, следующую ночь сплю хорошо. Воскресным утром, успокоенный, бодрый, выхожу из дома. Поют осенние птицы, то есть каркают и чирикают, солнечно, как в Государстве солнца у средневекового монаха-философа, коммуниста Томмазо Кампанеллы, солнце блестит в небе и в лужах на тротуарах. Вокруг тютчевский пейзаж, тютчевское мироощущение. Есть в осени первоначальной Короткая, но дивная пора. Весь день стоит как бы хрустальный И лучезарны вечера... Хорошо, легко дышится. Мы все сетуем на наше время, а как люди жили в Средневековье? Частые антисемитские погромы, даже в цивилизованных странах, зверства инквизиции. Тот же Томмазо Кампанелла был приговорен к пожизненному тюремному заключению и подвергался пыткам только за то, что, описывая свое Государство солнца, где не было частной собственности, подробно разрабатывал государственную систему регулирования половых отношений. Он считал, что для обеспечения хорошего потомства необходима общность жен и необходимо, чтоб пары подбирались правительством. Только тогда воцарится мир между людьми. Не знаю, как насчет участия правительства, но чисто психологически этот принцип не лишен рационального зерна. Когда я был совсем молодым жеребцом, еще в своем провинциальном городе, то делил одну и ту же женщину, Любку Строганую, с Филькой Шахом, настоящую фамилию которого я так и не узнал. Шах была его блатная кличка, ибо Филька был известный в городе рецидивист, хулиган и антисемит. Однако лично у меня с Филькой отношения были мирные. Все было хорошо, пока у меня не начался мучительный зуд в лобке. Вот чего не учел Томмазо Кампанелла. Мучения мои были ужасны, и при этом приходилось таиться из-за стыда и страха. Тайно раздобыл медицинскую литературу и узнал, что крошечные бело-желтые паразиты, обнаруженные мной в моем волосяном покрове, именуются - плащница лобковая, втириус пулис. Впрочем, Филька именовал паразитов просто - мандавошки... Бедная моя мамочка. Она узнала о моем несчастье по запаху, потому что Филька посоветовал смазать лобок и яйца керосином... Любимая моя мамочка, она чуть не выгнала меня из дому, хоть я знаю, она меня очень любит. - Солнце мое, - часто говорила она мне, - ах ты, солнце мое. - А потом сердилась и кричала: - Я тебя сейчас ударю. - Кого ты ударишь, мама? - отвечал я. - Кого ты ударишь? Свое солнце? Бедная моя мамочка, сколько я ей доставлял и продолжаю доставлять огорчений.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|