– Я тебя почувствовала, – сказала Бэлочка, появившись в проеме дверей.
Она стояла перед ним очень красивая и очень взрослая, даже как бы выше ростом; в первое мгновение ему показалось, что это не Бэлочка, а Мери Яковлевна. Бэлочка улыбалась густо накрашенным большим ртом, глаза ее были подведены, лицо припудрено и в ушах блистали камушки. Взяв Сережу за руку, она потащила его на себя, втащила в переднюю, захлопнула дверь. И едва она обвила шею его руками и губами припала к губам, как все страхи и сомнения исчезли, Бэлочкин страстный порыв передался Сереже. Он обнял Бэлочку крепко, до хруста костей, однако меж поцелуями, задыхаясь, она повторяла шепотом:
– Сильней, сильней, сильней…
Едва захлопнулась дверь и они остались одни в квартире, как Бэлочка почему-то начала говорить шепотом и Сережа, ей подчинившись, шепотом отвечал.
– Пойдем, – прошептала Бэлочка, – пойдем,- и поманила его за собой.
Они прошли мимо вешалки, где когда-то, много лет назад, впервые поцеловались, прошли столовую и Сережа хотел было войти в Бэлочкину комнату, но Бэлочка поманила его дальше и привела в спальню Мери Яковлевны, где пол был застлан большим, мягким ворсистым ковром и стояла широкая, со свежим бельем постель. При виде этой постели у Сережи рывками застучало сердце и словно бы заложило грудь – так, что хотелось прокашляться. Дыхание его стало шумным
– Сейчас, Сережа, сейчас, – сказала Бэлочка.
Глянув на постель, она точно вспомнив что-то, подбежала к комоду, стуча каблуками. На ней были туфли Мери Яковлевны, несколько ей великоватые, но делающие ее выше ростом.
Выдвинув один из ящиков, Бэлочка вынула сложенную вчетверо простыню, понесла и положила поверх застланной.
– Ведь будет кровь, – шепотом сказала она, глянув на Сережу своими близорукими темно-голубыми выпуклыми глазами, – будет кровь! – волнующе, загадочно, то ли тревожно, то ли радостно повторила она и вдруг запустила свои руки под белую юбочку и вытащила из-под этой белой юбочки розовые трусики, стащила их вниз по пухлым ножкам. Она подняла сперва одну ножку, потом другую и переступила через трусики, отдернула юбку, слегка задравшуюся и при этом мелькнула сухонькой складочкой, не мясной, тяжелой, а маленькой, как бы костяной. Сережа подумал, что так мелькало уж перед ним давно в детском садике, когда девочки садились.на ночной горшок.
– Почему ты стоишь? – спросила Бэлочка, глянув на неподвижного Сережу. – Раздевайся… Сними штаны.
Дрожащими руками, лихорадочно, торопливо, точно его принуждали оружием, путаясь и цепляясь, гремя пряжкой пояса, Сережа начал стаскивать штаны, прыгая неловко на одной ноге и вдруг упал. Бэлочка засмеялась.
– Ну, хорошо, – сказала, – я отвернусь… Трусы сними тоже и надень это, – она протянула ему пакетик. – Это презерватив… Я боюсь, Сережа! Если я забеременею, как Лариса, то повешусь, – сказала она, улыбнувшись и опять поглядев на Сережу, точно он убеждал ее в обратном, хотя Сережа с тех пор, как начал стаскивать штаны, не проронил ни слова. – Это очень просто и легко надевается, натяни туда… – Бэлочка засмеялась.
Отвернувшись, Сережа начал неумело натягивать телесную кишку, но она была велика, болталась.
– Сережа! – нетерпеливо позвала Бэлочка.
Он повернулся к ней. Она смело стояла перед ним совершенно голая, тело у нее было несколько полновато, на животике жировые полоски, стояла выставив вперед, навстречу Сереже две аккуратные грудки с темно-красными, неразвитыми еще сосками и подобрав под себя, спрятав под темный, шелковый треугольничек складочку. Сережа как в забытьи шагнул к ней, мелькнув на мгновение в зеркале и сам себя испугав своим диким, чужим видом. Подбежав к Бэлочке, Сережа неловко толкнул ее и они оба упали на постель, поперек.
– Подожди, подожди, – шептала Бэлочка, – надо лечь по-другому.
Она ухватилась за спинку кровати, подтянулась на руках, легла посреди постели, и Сережа, вспомнив все, что он знал и представлял о том, что должно сейчас происходить, начал раскачиваться, напрягаясь в пояснице и ягодицах, но все попадая мимо складочки в мягкое – в пухлый животик, в пухлые ляжечки… Оба тяжело, шумно дышали, обоим было жарко.
– Нет, – сквозь зубы отзывалась Бэлочка на каждое его неметкое попадание, – нет… Пониже… Нет… – и вдруг взвыла, точно так же, как жена полковника Харохорина под кустами, – А-а-а… О-о-о… – и вывернулась набок, как от удара, но затем снова перекатившись на спину. – Еще, еще, – молила она незнакомым, певучим, чужим, напугавшим Сережу голосом и своими, совсем почерневшими, утратившими голубизну глазами. – Еще, еще…
Однако, Сережа, случайно попавший в сухую складочку и испытавшим при этом гораздо меньше удовольствия чем когда он попадал в пухлые ляжечки или мягкий животик, вторично никак не попадал. Во рту его уже был горький привкус, а тело стало скользким, в испарине.
– Еще, еще, – подгоняла, заставляла, требовала Бэлочка.
Бэлочка ли? Сережа глянул на ее лицо и не узнал, оно было чужим, искаженным, злым, неприятным
– Сними эту гадость, – сердито, нервно крикнула Бэлочка и стащила с Сережиного вялого мужского отростка презерватив, больно при этом ущипнув, так, что Сережа невольно вскрикнул. Но Бэлочка безжалостно, не обращая внимания на его крик, вцепилась руками ему в плечи, как хватают во время борьбы или драки необычайно сильно для такой девочки снова причинив боль, и под влиянием этой возбуждающей боли, а также свобода от мешавшего болтавшегося презерватива, Сережа окреп, вновь начал усиленно раскачиваться, точно бороться с Бэлочкой, размахивая бедрами, попадая по мягкому, по мягкому, а потом раз и другой и третий по твердому, по складочке, которая несколько подалась, несколько размякла.
– А-а-а… – закричала Бэлочка. – О-о-о… Еще, еще, – и вдруг кровь потекла на постель.
– Кровь! – крикнула Бэлочка. – Кровь… А-а-а… О-о-о… Еще! Еще…
Но сил у Сережи больше не было и через мгновение-другое Бэлочка поняла, что кровь течет из Сережиного носа. Совершенно обессиленный лежал Сережа рядом с Бэлочкой, также изнеможденной, поблекшей, с мокрыми растрепанными волосами, с мокрым лицом, на котором видны были сырые пятна пудры, с размазанной по щекам губной помадой. Столь долго ожидаемое наслаждение, так давно задуманное счастье обмануло, не состоялось, и оба чувствовали себя точно обманутые друг другом, у обоих нарастало друг против друга раздражение, почти злоба.
Мир вокруг между тем вновь обрастал привычными деталями: опять светило солнце, опять ветер шелестел занавесками на окнах и все вещи знакомо расположились по своим местам. И оттого, что вокруг ничего не изменилось, оттого, что все вокруг проявило полное безразличие к случившемуся, Сережа испытал приступ такой обжигающей тоски, такого гибельного отчаяния, что в тот момент ему искренне захотелось умереть, и смерть показалась счастьем. Наверное, то же чувствовала и Бэлочка. Взяв в охапку свою мятую одежду, прижимая ладонь к носу, Сережа пошел в ванную, помыл лицо, смочил клочки ваты и заткнул левую ноздрю, поскольку из правой течь уже перестало. Когда он вышел, Бэлочка тоже была одета, расчесывала перед зеркалом растрепанные мокрые волосы. Не зная, что говорить, Сережа стоял, глядя, как Бэлочка причесывается. Наконец он сказал:
– Я пойду?
– Иди, – ответила Бэлочка, не оборачиваясь.
Они прежде никогда так не расставались, спина к спине.
Сережа шел по улице, как в тумане. «Умереть, – думал он, – убить себя, как Коля Борисов. Самопал можно взять у Афоньки…»
Он не помнил, как пришел домой. К счастью, отца дома не было, он был на дежурстве, а Настасья, – натура грубая, однозначная – на Сережино заторможенное состояние внимания не обратила. Она подала ему обед, борщ да жаренку, которые он жадно съел, потому что от потраченных сил явилось вдруг жгучее чувство голода. Настасья, видя, как жадно он ест, подала еще. Он съел еще. Потом, утомленный, измученный, лег и уснул.
Иван Владимирович, вернувшись с дежурства, застал Сережу спящим в одежде. Решив, что тот где-то вновь путешествовал за городом и утомился, Иван Владимирович разбудил сына, осторожно коснувшись. Увидев отца, Сережа постарался спокойно улыбнуться, чтоб скрыть происшедшее и свою мысль о самоубийстве. Он покорно разделся, лег под одеяло и тут же вновь мертво уснул. Лишь на рассвете, когда Иван Владимирович проснулся по своей нужде, ему почудилось в спящем сыне что-то тревожное. Он тихо подошел, поправил одеяло, коснулся торчащих из-под одеяла Сережиных ступней. Ступни были холодны, как лед. Не будя Настасью, Иван Владимирович сам нагрел воду в кастрюле, налил в грелку и приложил к Сережиным ступням, а потом осторожно помог Сереже повернуться на спину, ибо спал Сережа на левом боку, сдавив левую часть грудной клетки и затрудняя этим работу сердца.
Утром, за завтраком, тревожно поглядывая на сына, но не решаясь впрямую спросить о том, что того мучает и что от него скрывают, Иван Владимирович попытался начать издалека и быть с Сережей поласковей, а если тот что либо совершил неприятное, то Иван Владимирович заранее поклялся проявить терпение, простить и помочь.
– Ты, Сережа, неудачно спал на левом боку, – сказал Иван Владимирович, – так, дружище, нельзя. Сердце наше на нас трудолюбиво работает всю нашу жизнь, и мы должны ему помогать, а не мешать. Знаешь ли, дружище, как хитро устроено наше сердце? – Иван Владимирович в два укуса доел свой бутерброд, запил остатками кофе, вытер рот и руки салфеткой. – Представь себе, дружище, как работает наше сердце. Вот моя рука, а вот это мой пиджачный карман. Если мы ведем руку от донышка пиджачного кармана, то есть снизу вверх, – Иван Владимирович встал и повел свою руку снизу, – вот так, то только приглаживаем карман. Но если проводим руку над карманом сверху вниз, – Иван Владимирович повел руку сверху, – то рука неминуемо попадает в карман. Подобным же образом, дружище, когда кровь течет из сердечного желудочка в артерию, она только приглаживает карман артериального клапана, когда же течет из артерии в сердечный желудочек, то попадает внутрь клапана…
«Кровь, – подумал Сережа, стараясь сохранить на лице своем интерес к рассказанному, – кровь… Самопал можно взять у Афоньки…»
У Сережи более не было никаких чувств, даже тоски и отчаяния не было, а один лишь расчет, как лучше свершить задуманное, и одна лишь хитрость, как лучше это задуманное скрыть.
– Значит вниз мимо кармана, а вверх в карман, – сказал Сережа, чтоб показать, что рассказанное отцом его заинтересовало.
– Наоборот, дружище! Вниз в карман, то есть кровь попадает в артериальный клапан.
«Кровь, кровь, – думал Сережа, – Бэлочка ждала крови… Но кровь текла у меня, из моего носа…» Он вдруг засмеялся нервно, звонко, как не смеялся никогда.
– Разве я что-либо смешное сказал? – Иван Владимирович тревожно посмотрел на сына.
– Да, папа… Вверх, вниз!… Кровь сверху вниз на постель…
Его вдруг затошнило, стало противно и от съеденного им и от стоящего на столе, захотелось что-нибудь выпить Он торопливо встал из-за стола и прошел в свою комнату, осматриваясь по сторонам. На полке стояла большая бутылка чернил. Сережа схватил ее, откупорил и начал пить, запрокинув голову…
Позднее, когда Сережа уже лежал в постели, когда ему был сделан успокоительный укол и он засыпал, ровно дыша, хоть и с бледным, покрытым красными пятами лицом, невропатолог Першиц, срочно вызванный, тихо говорил в столовой Ивану Владимировичу.
– Все утрясется, коллега. Обычная истерия подростка. Наверное, сердечная драма. Возможно и половые проблемы Это отчасти и по вашей части. Ведь психика подростка близка к женской. Не даром hystera – по-гречески – матка. То, что раньше считалось болезнью только зрелого женского организма и связывалось с болезнью женского полового аппарата, теперь, увы, приходится распространять даже на зрелых мужчин. Тем более, на подростков. Три-четыре дня, неделька и он будет здоров… Пил чернила? Что ж, и уксус пьют, и мел едят, и песок едят от всякого рода подобных потрясений. Конечно, всякое бывает… Бывает и суицидомания…
– Вот это то меня и пугает! У его матери тоже случалось подобное. Стремление к самоубийству.
– В данном случае, не думаю, коллега. Три-четыре дня, неделька и все утрясется.
Действительно, через несколько дней Сережа был уж физически здоров, хотя мысль об афонькином самопале не оставляла его.
Мысль эта была глубоко упрятана, но Сережа ее постоянно чувствовал, словно гвоздь, вбитый по шляпку в темя.
4
Когда через несколько дней Сережа впервые вышел из дому, то ощущения от раннего утра были свежи, дышалось легко, но в то же время гвоздь в темени неотступно напоминал о себе.
При сережином пробуждении светило солнце, однако, когда он вышел на улицу, солнечный свет померк, сначала время от времени еще вспыхивая, а затем прочно заглушенный низкими дождевыми тучами. В летний, пасмурный, теплый день обостряются запахи, яснее слышны птичьи крики и всюду, во всем, – ожидание, во всем переходное состояние, неустойчивость, неподвижность. Особенно это чувствуется в поле, где неподвижные колосья и высокая луговая трава, чувствуется в лесу, где неподвижные ветки деревьев ожидают дуновения ветра. Или у реки, где неподвижная гладь воды ожидает первой ряби, первых морщин, от которых еще сильней закричат чайки и закачаются, гремя цепями, лодки. Сережа шел среди этого общего ожидания, сам таким же ожиданием переполненный.
У лодочной станции Афонька с Костей Кашонком возились на пристани, закрепляя парусиновый тент, видно перед дождем. Едва глянув, Сережа вспомнил, что с Кашонком лучше ему не встречаться. Однако Кашонок посмотрел на него без злобы и усмехнулся.
– Эй, ты, шницель, поди сюда. Я таких ребят люблю. Крепко он меня на калган тогда взял, – сказал Кашонок, повернувшись к Афоньке.
– Поди сюда, Сука, – ободряюще позвал и Афонька.
«Пойду, – решил Сережа, – иначе, где же взять самопал?»
– Давай на вась-вась, – сказал Кашонок и протянул Сереже свою твердую, как наждак, ладонь.
Меж тем вокруг уж шумело, клокотало, раздувало пузырем рубахи, рвало, потрошило волосы, рвало, потрошило ветви деревьев.
– Держи! – крикнул Кашонок, потому что парусиновый тент над помостом рвануло к небу, точно он собирался взлететь, – держи конец! – и бросил мокрый, жесткий канат, за который Сережа и ухватился.
Вместе с Кашонком и Афонькой Сережа, упираясь ногами в помост, приземлил, усмирил тент. Разгоряченный этой борьбой, обдуваемый влажным порывистым ветром, Сережа почти забыл – так ему показалось – ради чего пришел на лодочную станцию, но гвоздь в темени тут же и подсказал, напомнил: за самопалом. Чтоб убить себя. Выбрав момент, когда Кашонок отошел, Сережа приблизился к Афоньке и уже хотел начать разговор о самопале, но Афонькины глаза весело смотрели мимо Сережи куда-то в сторону пляжа.
– Гляди! – крикнул Афонька Кашонку, – твоя полковница бежит.
– Где?
– Туда смотри.
Сережа тоже посмотрел в сторону, куда указывал Афонька.
– Кира! – крикнул Кашонок, сложив ладони рупором у рта, – товарищ Харохорина!
Лицо Харохориной было теперь не такое, каким видел его Сережа на бульваре, важное, застывшее, но и не такое, каким видел его Сережа в кустах – мертвое, пугающее, безумное. Это было лицо озорное, сияющее, играющее, зовущее к себе. Ветер рвал на Кире цветной сарафан, точно пытаясь ее раздеть, а она весело сопротивлялась охальнику, удерживая полы сарафана обеими руками. Но когда пыталась одну руку использовать, чтоб убрать застилающие глаза темно-русые волосы, ветер рванул сарафан кверху, обнажив длинные стройные ноги, какие Сережа видел только у статуй в парке, мелькнули голубые трусики, притягивающие взгляд так, что у Сережи застучало сердце и он со стыдом ощутил свою вспухшую, горячую промежность. Он тревожно оглянулся, но Кашонок и Афонька смотрели не на него, а на Киру.
– Буря какая, мальчики, – говорила Кира Харохорина волнующим, возбуждающим голосом, – а я, дура, на пляж собралась.
– Буря стороной пройдет, – сказал Кашонок и указал на дальний берег, над которым было темно и блистали молнии. – Все туда пойдет, в камыши.
– Ах, досада, – сказала Кира Харохорина, – а я как раз туда и хотела. Лилий нарвать хочу. Лилии там красивые, – она засмеялась возбуждающим смехом.
Впрочем, что бы она не делала, – смеялась ли, говорила ли, просто молчала – все возбуждало Сережу, и он досадовал на себя, старался не смотреть на Киру, но глаза его сами собой к ней возвращались. Кашонок взял Киру за руку, отчего у Сережи завистливо застучало в висках, и Кира с Кашонком пошли к дощатому бараку лодочной станции.
– Крепка лакшевка, – сказал Афонька, глядя на обутые в сандалии без каблуков ноги Киры Харохориной, легко, волнующе ступающие рядом с косолапой, крепкой поступью босых ног Кашонка, – хороша! Муж у ней летун, полковник, Герой Союза. Привез на отдых к тетке, у ней тетка здесь, привез, а сам уехал. Муж ее любит, балует, а она курва… Она деньгам счета не знает. Послала меня за пивом, дала кучу денег, принес пиво и сдачу, удивилась, что столько пива и еще сдача есть. Косте Кашонку куртку кожаную летную подарила, совсем новую, и часы летные. Вообще она добрая…
– Афонька, поди сюда, – позвал Кашонок, выйдя из барака.
Афонька подбежал к Кашонку, что-то с ним обсудил и, вернувшись, спросил Сережу:
– Поедешь со мной на тот берег? Киру Харохорину повезем. Кира хочет лилий нарвать, а Косте некогда.
Сереже страсть как хотелось поехать, но что-то пугало.
– Ведь буря, – сказал он, чтоб как-то оправдаться и скрыть свое желание и испуг.
– Буря утихает.
И верно, утихли на берегу деревья, кусты, а волнующий шум ветра перешел в однообразно успокаивающий шелест дождя по листьям и гулкий барабанный бой по парусиновому тенту. Но вода по-прежнему мятежно волновалась, покрытая до самого дальнего, едва виднеющегося берега белыми барашками, белыми, пенистыми раскатами волн.
– Хорошо,- сказал Кашонок, – бузу перетрет. А то водоем уже позеленел от застойной жары, вода уже до дна зацвела.
– Я спасательную шлюпку возьму, – сказал Афонька, – на пляже все равно никого нет. Где Кира?
– Она в бараке переодевается, – ответил Кашонок и пошел к бараку.
– Поехали, Серега! – сказал Афонька, приблизившись, дохнув в лицо луком и пивом, блеснув весело глазами, и вдруг тихо добавил. – Поехали… Мы там Киру Харохорину в два хрена отхарохорим.
У Сережи от этих слов Афоньки, от его блеснувших глаз сильно забилось сердце, но стало и страшно. Он сказал, досадуя на себя, но все-таки сказал:
– Не поеду! – а ехать страсть как хотелось.
– Ну смотри, твое дело хозяйское, – ответил Афонька, начав возиться со шлюпкой, отвязывая ее, гремя цепью.
В это время Кира в желтых маленьких плавочках, тесно сидевших на крепких, хорошо развитых бедрах, и в желтом бюстгалтере, тесно обтягивающем крепкую грудь, подняв над головой кожаную белую сумку, показывая при этом волосатые подмышки, смеясь и взвизгивая от хлеставшего ее дождя, шлепая по лужам босыми ногами с аккуратными пальчиками, покрытыми красным лаком, гремя браслетами на голой руке, поблескивая синим камушком на груди, побежала к тенту, под которым стояли Сережа и Афонька.
– Будьте знакомы, – сказал Афонька, опять весело с намеком блеснув глазами в сторону Сережи, – это Кира Харохорина. А это Сережа Суковатых.
Кира подала Сереже свою крепкую, мокрую ладошку, взглянув кошачьим, зеленоватым глазом, и словно обдала исходившим от нее запахом дождя и духов. Синий камушек на ее груди таинственно поблескивал, точно намекал на что-то.
– Мы где-то уже встречались, – сказала Кира, – а где, не припомню, – и захохотала, захохотала, блестя камушком и гремя браслетами.
Сережа стоял перед ней растрепанный, не зная, что сказать, как себя вести, и жалея, что не переборол себя, не ушел.
– Ладно, Кира, ты мальчика не смущай, – тоже весело, в живом легком ритме сказал Афонька и что-то начал шептать Кире на ухо, отчего она залилась, залилась смехом.
«Надо было уйти, надо было уйти, – с досадой повторял Сережа, все сильней чувствуя свою вспухшую, затвердевшую промежность, – надо бежать», – думал, но продолжал стоять, как завороженный, и смотреть на Киру.
Пока он так стоял в напряжении, мучаясь с нею рядом, Афонька подогнал к дощатому помосту большую, белую с синей полосой шлюпку. На борту шлюпки была синяя надпись – «Спасательная», а на корме мокро провисал флажок, белый с синей буквой «Т».
– Дождь теплый, – сказал Афонька, сидя на веслах в одних красных плавках, – прыгайте по одному.
Кира ловко прыгнула, держа сумку, в которой была сложена одежда. Взвизгнув от зашлепавших по телу дождевых струй, она поставила сумку под кормовое сидение и уселась на корме.
– Раздевайся, Сережа, – сказал Афонька.
– У меня плавок нет, я в трусах, – ответил Сережа, пытаясь воспользоваться обстоятельством, уговорить себя не ехать.
– Сойдет и в трусах.
– А в одежде можно?
– Ну смотри… Промокнешь.
– Может в следующий раз?
– Раз на раз не приходится, верно, Кира? – ответил Афонька и опять засмеялся с намеком. – Едешь или нет?
Сережа решил: «Не еду», но неожиданно прыгнул в шлюпку, прыгнул неловко, едва не упав. Дождь сразу же начал хлестать его, затекая под рубашку, за ворот, вызывая неприятный озноб. Скользя по мокрому днищу шлюпки, согнувшись, Сережа полез на нос. Сильно загребая, Афонька отъехал от берега. Он греб с придыхом: хе-хе-хе… Волны, хлеставшие о борт и обдававшие брызгами, помогали Афонькиным гребкам и лодку быстро унесло довольно далеко от берега. Берег уменьшился, потерял детали, слился в единую черно-зеленую затуманенную дождем массу. Другой берег, также затуманенный дождем, оставался вовсе неразличим. Вода была со всех сторон: сверху, снизу, слева, справа и все хлестала, все хлестала с одной стороны – в накренившийся правый борт.
– Э, друзья, поменяйтесь местами, – сказал Афонька, перестав грести, подняв весла, – шлюпка тяжело идет, нос перегружен, корма недогружена… Ты, Сережа, садись на корму, а ты, Кира, на нос.
Сережа встал и, балансируя, перелезая через сидения, спотыкаясь, пошел к корме. Кира пошла ему навстречу. Он видел, как ее фигура приближается, неясная в дождевом мареве, и, не дойдя до Афоньки, сидевшего к нему спиной на веслах, Сережа приостановился, посторонился, прижался к борту, чтоб пропустить Киру, желая и страшась прикосновений. Кира подошла вплотную, но вместо того, чтоб так же пролезть боком, явно умышленно, неловко пошатнулась, поскользнулась на мокром днище, взвизгнула, схватилась за Сережу и он невольно схватил ее, чтоб удержаться на ногах, не упасть. Сережа ощутил мокрый, округлый окорок ноги, мокрое, тугое бедро, мокрую тугую грудь с соском, выскользнувшим из-под съехавшего бюстгалтера, и, когда они так цеплялись друг за друга, словно боролись, он вдруг почувствовал ее цепкие пальцы, которые крепко, до боли сжали, сдавили его опухшую промежность, его крайнюю плоть.
– Смотрите в воду не попадайте, – сказал Афонька, сидевший спиной к ним на веслах. – Спасай вас потом!
Сережа, почти вырвав свою крайнюю плоть из цепких Кириных пальцев, пробрался на корму, чувствуя приятную боль, от которой по телу, по взволнованному лицу распространялся лихорадочный жар. А Кира, как ни в чем не бывало, улеглась на носу, раскинула руки и ноги, весело повторяя:
– Ой, мальчики, хорошо!… Ой, умру!… Ой, хорошо!…
– Сними одежду, простудишься, – сказал Афонька Сереже.
Сережа снял мокрую рубашку, но мокрые брюки снять не решился, чтоб не обнаружить опухоль в промежности. Поэтому он лишь закатал их до колен.
– Садись, Сережа, на весла, я умаялся,- сказал Афонька.
Сережа обрадованно полез сменить Афоньку, обрадованно схватил весла, решив извести свои силы на усталость и тем обессилить опухоль, которая особенно сладостно жгла после цепких Кириных пальцев. Сережа греб, напрягая живот над опухолью, рывками, шлюпка шла быстро, но неровно, весла то глубоко погружались в воду, так, что Сережины мускулы радостно преодолевали сопротивление водной толщи; то – скользили по поверхности воды, не вызывая у Сережи никаких усилий и обдавая его самого и остальных водопадом брызг.
– Вот это мужчина,- засмеялась Кира, – сразу видно: силен в гребле…
Афонька, засмеявшийся в ответ на сказанное Кирой с намеком, посмотрел на нее, а потом обернулся к Сереже.
– Дай я сяду, – сказал он, – а то ты нас еще потопишь.
И Кира отозвалась чем-то, чего Сережа не расслышал и отчего Афонька засмеялся вновь.
«Зачем я поехал, – начал казнить себя Сережа, – ведь я для иного пришел, ведь я иное задумал». Однако вернуть себя к прежнему замыслу он уже не мог, тем более, что гвоздь из темени исчез сам собой.
– Ты не обижайся, – сказал Афонька. – Кира тебя дразнит, потому что влюбилась, а ты не понимаешь. Вот выпей – поймешь, – и протянул бутылку.
Видно Кира и Афонька уже прикладывались, пока Сережа греб в дождевом мареве, опустив от усилий глаза. Бутылка была наполовину пуста.
– Пей из горла, стаканов нету, – сказал Афонька.
Сережа приложился к горлу бутылки, глотнул, обжег себе гортань, передохнул и начал уж глотать спокойней. Запахло дымом, Афонька светил папиросой.
– Хочешь сена? – спросил он Сережу.
– Нет, – ответил Сережа, чувствуя, как деревянеет от выпитого лоб и глохнут уши.
– А я закурю, – словно издали сказала Кира, – мне всегда хочется курить перед… – и вдруг открыто, бесстыдно сказала уличное слово.
Сережа от неожиданности как бы поперхнулся, но слыша Афонькин смех и сам засмеялся, потому что от выпитого стало легко и радостно, хотелось веселья и криков.
– Берег! – закричал Сережа, – земля… Е-ге-ге-ге!
Показались заросли березового кустарника, зашуршали камыши.
– Здесь лилий много, – сказала Кира и показала на белые, колышущиеся на воде цветы. – Страсть, как лилии люблю!
Шлюпка коснулась берега. Берег был здесь топким, болотистым, пахло мокрым торфом, приятно было ступать босыми ногами по хлюпающей, пружинистой, теплой земле.
– Ой, мальчики, догоняйте! – озорно, как шалящая школьница, крикнула Кира и побежала вверх по косогору, скрылась за мокрыми березами.
– Ты первую ходку делаешь? – деловито спросил Афонька Сережу.
– Нет, ты, – торопливо ответил Сережа, стараясь оттянуть желанный, но пугающий момент.
Вдруг Кира вышла из березовых зарослей голая, держа в одной поднятой руке трусики, а в другой бюстгалтер. Грудь ее, большая, но словно литая также приподнялась вслед за руками и круглый живот тянулся кверху, обнажая то, что было под ним, под небольшой, темно-русой зарослью и это опять причинило Сереже знакомо жгучую боль в перенапряженной промежности, хотя Кира на этот раз была в отдалении и не прикасалась к ней пальцами.
– Мальчики, кто мне лилий принесет? – крикнула Кира, – того сильней любить буду… Мальчики, догоняйте! – и опять побежала, опять скрылась в березовых зарослях.
– Пойди за лилиями, – сказал Афонька, прыгая на одной ноге, стаскивая плавки и затем, мелькая белой задницей, побежал к березовым зарослям
Там послышался смех, визг, шумное дыхание, треск ветвей
и все оборвалось, замолкло, словно потухло и так две-три минуты в полной тишине, а потом вновь начало разгораться, шуметь, дышать. У Сережи от выпитой водки по-прежнему деревянел лоб, в ушах точно вата была, и этот полуоглохший Сережа побежал к берегу, чтоб нарвать лилий, побежал, ужасно возбуждаемый криками из-за березовых зарослей и ароматным смолистым запахом березовых листьев.
Скользя у топкого берега, лихорадочно торопясь, несколько раз едва не упав, он, прежде чем войти в темнеющую, глинистую прибрежную воду, все-таки попробовал ее кончиками пальцев, затем торопливо шагнул, провалился в грязь, глубоко обеими ногами и тотчас острая боль в правой ступне, сбоку у большого пальца проколола его снизу вверх до самой шеи. «Порезал ногу», – подумал он с испугом и досадой. С досадой более чем с испугом, потому что надо было добраться до лилий, колыхавшихся на воде метрах в трех. После первого острого укола боль стала слабее, спокойней, но когда Сережа вытащил из грязи ногу, чтоб шагнуть к лилиям, вместе с поднятой со дна илистой грязью, поднялась и красная вода. «Кровь», – тревожно подумал Сережа, продолжая, однако, пробираться к лилиям и каждым своим шагом вызывая со дна потоки грязи и крови. Наконец, он достиг первой, ближней лилии, вцепился в скользкий стебель, потянул. Лилия не подалась, лишь поднявшись из воды. Пришлось долго бороться, сжав зубы, рвать, крутить стебель, пока лилия не оказалась в руках. Но до второй лилии было, пожалуй, уже не добраться с поднимающейся в ноге болью, поэтому Сережа повернул назад. Схватившись за ветку растущего у берега березового куста, он рывком выбрался из воды и, продолжая держаться за ветку, опустил ногу в воду, отмыл от грязи. Кровь сочилась из разреза у большого пальца, стоять, а тем более идти можно было лишь опираясь на пятку.
«Эк, не вовремя! – с тоскливой досадой подумал Сережа, – осторожней не мог, болван!…» Он сорвал виднеющийся в траве лист подорожника, приложил к ране, но тот с первым же шагом отстал, упал, измазанный кровью; и от вида подорожника и травы, измазанных кровью, у Сережи вдруг закружилась голова и поплыло перед глазами. Переждав и несколько прийдя в себя, он оторвал от трусов лоскут материи и, приклеив к ране, шагнул. Лоскут, пропитавшись кровью, держался, болеть стало меньше и можно было даже, ступая на пятку, ускорить шаг.
Когда Сережа, скользя по косогору, добрался к знакомым уже березкам, заглянул, как за занавеску, раздвинув кусты, Кира сидела одна, поджав под себя колени, и курила. Эта спокойная. Кирина поза показалась Сереже ужасно соблазнительной, возбуждающей. Вот она, сидящая боком, повернулась к нему лицом и меж тяжелых литых ляжек под темно-русою зарослью он увидел то самое, свободно вывернутое, мясное. Истома вошла из тела в кости, в позвоночник, опустилась к пояснице, желая наружу, но не имея выхода, давила и давила вниз, от поясницы к все заглушающей в Сереже опухоли, к такой опухоли, какую прежде, еще минуту-другую назад нельзя было представить, – вот-вот, готовой лопнуть от собственного перенапряжения. Говорить Сережа не мог, ему казалось, что он что-то спрашивает, но голос глох в горле. Поэтому он молча протянул лилию Кире.