* * *
Каждую субботу я слушал по радио детскую передачу, и не только я. Все норвежские дети слушали эту передачу. Позже я познакомился с официальной статистикой, которая утверждала, что с 1950 по 1960 год девяносто восемь процентов норвежских детей слушали по субботам детскую передачу. Это слишком консервативная оценка.
Мы жили в пространстве, которое социологи называют культурным единством. Каждый уважающий себя человек знал Стомпу, «Путь в Агру», «Карлсона на крыше» и «Маленького лорда Фаунтлероя». Все читали «Детей Бобсей», «Фрекен Детектив» и «Пять книг». Мы были воспитаны на книгах Лаурица Юнсона, Турбьёрна Эгнера, Альфа Прёйсена и Анны-Кат. Вестли. У нас у всех была общая основа благодаря подробным сводкам погоды от Метеорологического института, сухим биржевым новостям, субботним развлекательным программам из Большой студии в Мариенлюсте, концертам по заявкам радиослушателей и многим другим передачам. Все норвежцы моего возраста имеют единую культурную основу. Мы были как одна большая семья.
К субботней передаче все дети, как правило, получали молочную шоколадку за пятьдесят эре, маленькую бутылочку «соло» и пакетик печенья, или пакетик изюма, или пакетик орехов. Иногда мы получали два пакетика—и изюма, и орехов, тогда мы их смешивали. Субботние лакомства были почти такие же стандартные, как школьные завтраки. Школьнику на завтрак от коммуны полагался стакан молока, хрустящий хлеб с козьим сыром и бутерброды с паштетом, икрой и вареньем из шиповника. Именно во время школьных завтраков я иногда узнавал, что другие дети получают дома к субботней передаче. Оказалось, все получали то же самое, что и я. Меня пугал этот негласный сговор между родителями. Я тогда еще не понимал, как глубоко культурное единство в действительности может пронизать общество.
Случалось, родители давали нам крону, чтобы мы сами выбрали себе в киоске субботние лакомства, это было, безусловно, лучше обычной смеси из арахиса, изюма и печенья. На крону можно было купить десять шоколадок, а на десять эре — одну тянучку, или две соленые лакричные пастилки «Салти», или один мятный леденец, или две шоколадки по пять эре, или четыре лакричные пастилки «Toc». Следовательно, на одну крону мы покупали три шоколадки по десять эре, две тянучки, две «Салти», один мятный леденец, четыре шоколадки по пять эре и четыре пастилки «Toc». Или: шоколадку «Ригель» за двадцать пять эре, пакетик замороженного сока за двадцать пять эре и, к примеру, две шоколадки, две тянучки и один мятный леденец. Я был мастер составлять самые выгодные комбинации. Иногда я к тому же таскал мелочь у мамы из кармана пальто, когда она была в ванной, или наводила красоту, или спала после обеда, или поздно вечером в гостиной слушала «Богему». Моя совесть не страдала, если я брал у нее из кармана монетку или две, —в те дни я не пользовался телефоном. Четыре телефонных разговора стоили одну крону, я уже тогда во всем любил порядок. Ради маминого спокойствия я строго следил за тем, чтобы не звякнули ключи и не зазвенели монеты, когда я запускал руку в ее карман. Метр часто наблюдал за моими проделками, но он не ябедничал. Имея лишнюю крону или пятьдесят эре, было намного легче выбирать субботние лакомства.
Далеко не у всех дома были современные приемники, но мы с мамой как раз недавно обменяли наш старый приемник на новенькую «Хюльдру» Тандберга. Аппарат стоял на полированной полке в гостиной и соединялся банановыми штепселями с двумя динамиками, поэтому звук у него был гораздо лучше, чем у обычных кабинетных приемников. Снизу на полке хранились все мамины пластинки — у нее было солидное собрание старых дисков на семьдесят восемь оборотов, но было среди них немало и современных долгоиграющих пластинок и синглов. Купив себе субботних лакомств, я усаживался на персидский пуфик возле одного из динамиков и раскладывал на приемнике свое богатство. Если лакомств получалось больше, чем я мог себе позволить, я прятал шоколадки и тянучки внизу на полке так, чтобы их не было видно. В таких случаях я начинал свое пиршество с нижнего ряда.
Взрослые тоже покупали себе к субботе что-нибудь сладкое. Я проводил основательные дознания во время школьного завтрака, и рассказы моих одноклассников точно совпадали с моими домашними наблюдениями. Взрослые любили фруктовое желе по двадцать пять эре, маленькие шоколадки с коньяком от фабрики «Бергене», апельсиновое печенье или темный шоколад «Негритянский принц». Если днем к ним приходили гости, они пили чай и ели свежие булочки с итальянским салатом, а когда требовалось особенно изысканное угощение, они покупали французские батоны и делали многослойные сандвичи с ростбифом, салатом из креветок, ветчины и печеночного паштета.
Мама считала, что я слушаю детские передачи, потому что они смешные. Она не понимала, что в это время я углубляюсь в свои мысли. Что, сидя на пуфике, я придумываю, как можно улучшить детские передачи. Уж если каждую субботу радио претендует на час внимания всех норвежских детей, то могло бы сделать свои передачи интереснее. У меня в голове роилось множество идей: конкурсы для слушателей, шутки, скетчи о привидениях, рассказы о животных, бытовые истории, сказки и радиопьесы, которые я сочинял сам. Я строго следил за тем, чтобы каждая моя передача укладывалась в шестьдесят минут. Это было поучительно. Просто невероятно, как много всего можно вместить в шестьдесят минут! Надо только критически относиться к тому, что делаешь. А я к своим проектам подходил очень критически, что, к сожалению, не всегда можно было сказать о Лаурице Юнсоне. Даже такому мастеру, как Альф Прёйсен, стоило бы задуматься, сколько раз дети могут слушать его рассказ о том, как он запихивал два эре в свою копилку. Вот Уолт Дисней строго судил свои работы, но он был божеством, он создал свой собственный мир. Вообще, у меня с Диснеем было много общего. Его в свое время тоже вдохновил копенгагенский Тиволи, это было еще до того, как он создал свой Диснейленд. Я придумал много веселых историй про утенка Дональда, хотел послать их Уолту Диснею, да так и не собрался.
Не послал я их и на норвежское радио. Если бы я это сделал, они бы, конечно, обратили на них внимание, но у меня не было потребности целый час в субботу слушать то, что я сам же придумал. Поэтому все свои замечательные идеи я оставлял при себе. Не каждый на это способен. Развитие телевидения хороший тому пример.
Когда в шестидесятом году начались первые телевизионные передачи, я у нашего соседа смотрел, как премьер-министр Эйнар Герхардсен открывает это торжество. Многие, естественно, опасаются, сказал он, что телевидение отрицательно скажется на жизни детей и вообще на семейной жизни. Что оно помешает детям делать уроки и гулять на свежем воздухе. Премьер-министр напомнил, что телевидение, как в свое время и радио, поначалу привлечет внимание множества людей. Но он считал, что это утрясется само собой. В конце концов мы научимся выбирать и браковать. Мы должны научиться выбирать то, что для нас представляет наибольшую ценность, сказал Герхардсен, должны научиться выключать телевизор, если программа нас не интересует. Только тогда мы получим от телевидения и радость, и пользу. Он надеялся, что телевидение станет новым фактором в образовании и просвещении народа, новым средством распространения знаний по всей стране. И не сомневался, что оно откроет новые ценности и для души, и для ума, и особенно уповал на то, что оно должно предъявлять строгие требования к качеству программ, особенно программ для детей и подростков.
Эйнар Герхардсен был несгибаемый оптимист, когда дело касалось будущего. Он был хороший человек и, к счастью, не дожил до того времени, когда телевидение выродилось. Если бы Эйнар Герхардсен жил в наши дни, у него был бы богатый выбор из мыльных опер и документальных фильмов на множестве каналов. Он бы увидел, как ловко каналы конкурируют друг с другом в качестве, особенно когда речь идет о программах для детей и подростков, и как здорово мы научились выбирать то, что обладает особой ценностью.
Честно говоря, я сам напросился в гости к соседу, когда он купил телевизор. Но я этого не стыдился, мне уже стукнуло восемь, лето кончилось, и я учился во втором классе. Я должен был следить за новым медиа с самого начала.
Детей у соседа не было, что оказалось кстати, думаю, что жены у него тоже не было, во всяком случае, я никогда не видел его рядом с какой-нибудь женщиной, зато у него был большой Лабрадор по кличке Вальдемар. Я всегда старался прийти немного пораньше, чтобы поиграть с Вальдемаром до начала первых передач, — сосед это ценил. Я спросил у него, умеют ли собаки думать, он считал, что умеют, и сказал, что по глазам Вальдемара понимает, мечтает ли Вальдемар или просто дремлет, по движению собачьего хвоста он тоже многое понимал. Наверное, Вальдемар мечтает о мясной косточке или о галетах для собак, заметил я, а может, и о сучках тоже, но едва ли собака способна мысленно представить себе целый спектакль. Собаки не могут говорить, сказал я, поэтому было бы странно, если бы они умели мечтать. Сосед же считал, что Вальдемар способен легко дать понять, когда он голоден или ему надо на улицу, так же легко понять, когда ему весело, или грустно, или страшно. Но рассказывать сказки он не может, стоял я на своем, у него слишком мало фантазии, поэтому он не может и плакать. С последним сосед был согласен. Да, ему приходится гулять с Вальдемаром, чтобы тот не напустил лужу в гостиной, но, к счастью, можно не беспокоиться, что Вальдемар устроит кукольный театр из диванных подушек или нарисует на стене диснеевского утенка.
— Собаки не болтливы, как люди, — сказал он, — наверное, ты это имел в виду?
Именно так я и думал.
— И все-таки, по-моему, они такие же счастливые, как мы, — заключил я.
Тут наша беседа прервалась, и пришла очередь говорить Эйнару Герхардсену. Мы с соседом разделили друг с другом это великое национальное событие. Вальдемар же удалился на кухню и занялся там своими делами.
Вскоре новое средство массовой информации получило широкое распространение. Целый год я уговаривал маму купить телевизор и вскоре уже весь бурлил новыми идеями. Я не посылал предложений на телевидение, но постоянно звонил туда и высказывал свое мнение.
Одна из моих телевизионных идей заключалась в том, чтобы поселить на вилле десять человек, изолировать их от внешнего мира и не выпускать, пока они не создадут что-то совершенно новое, что-то, что будет иметь непреходящее значение для всех жителей Земли. Пусть, например, напишут новую, лучше прежней, Декларацию прав человека, сочинят самую прекрасную в мире сказку или разыграют самую смешную в мире пьесу. Участникам этой передачи надо дать достаточно времени, — кажется, я предложил, чтобы им дали сто дней. Это большой срок. Во всяком случае, достаточный. Если десять человек наполнят сто дней каким-то содержанием, то в действительности это будет тысяча дней, то есть целых три года. Нужно только иметь желание, и тогда десять человек за сто дней непременно что-нибудь придумают. Но сначала участники передачи должны научиться сотрудничать друг с другом — это обязательное условие. Когда они захотят сообщить человечеству что-то важное, они позвонят в телевизионный центр, и к ним в виллу приедет с камерой Эрик Бюе[11] или Олф Кирквог[12], чтобы узнать, что они там придумали и важно ли это для человечества. В то время еще не было принято использовать двадцать или тридцать различных камер для развлекательной программы, во всем телецентре не нашлось бы столько, ведь мы еще не обнаружили нефть в Норвежском море. Когда человек выступает перед камерой, он должен хоть что-то иметь за душой. А это можно сказать не про всех, по крайней мере, следует считать преимуществом, если у человека есть что сказать. И в наши времена устраивают дурацкие вечеринки и ежегодные поездки выпускников гимназий в Копенгаген, но раньше считалось бы немыслимым снять вечеринку или поездку выпускников, которая длилась бы больше ста дней. Другое было время, может быть, другая культура и даже, может, другая цивилизация. Я не оправдываюсь, но тогда у меня точно не хватило бы фантазии, чтобы представить себе сегодняшнюю телевизионную культуру, тогда — нет. Вскоре я исписал целый блокнот хорошими идеями для разных программ, но испытывать терпение зрителей, сняв телесериал на несколько сотен часов или показав толпу хихикающих девушек и лапающих их юнцов? Нет, это превосходило все мои самые смелые фантазии. Еще неизвестно, хватило ли бы фантазии у Цезаря или Наполеона, чтобы представить себе атомную или осколочную бомбу. Некоторые изобретения бывает разумнее оставить на будущее, нет смысла использовать все гениальные идеи за один раз.
* * *
В юности я тоже много времени проводил в одиночестве. Чем старше я становился, тем острее его чувствовал, но я любил одиночество, мне нравилось сидеть одному, погрузившись в размышления. Постепенно я все больше и больше сосредоточивался на том, что придумывал различные сюжеты для книг, фильмов и спектаклей.
Начиная с детства и отрочества я записал несколько сотен историй. Это были наброски к чему угодно — к сказкам, романам, новеллам, пьесам и киносценариям. Я никогда не пытался воплотить их в законченные произведения, подобная мысль даже не приходила мне в голову. Как бы я выбрал, какой роман писать первым, когда на выбор у меня была целая куча сюжетов?
Да я и вообще не смог бы написать роман, меня всегда слишком распирало от вдохновения. Оно так захватывало меня, что ход моих мыслей постоянно менялся, все время появлялись новые идеи, еще более удачные, чем те, с которых я начал. Автор романа должен уметь надолго сосредоточиться на одном сюжете, может быть — на годы. Мне это представлялось слишком вялым, некой бездушной отрешенностью.
Хотя написать роман мне было по силам, меня это не привлекало. Зачем писать роман, когда его идея уже найдена и сюжет занял свое место в моем блокноте или папке для бумаг? Другое дело, собрать как можно больше идей или того, что я позже стал называть сюжетами или кратким содержанием. Наверное, меня можно сравнить с охотником, который любит выслеживать редких животных, но отнюдь не присутствовать при том, как убитое животное свежуют, разделывают, варят, а потом едят. Он вообще может быть вегетарианцем. В этом нет ничего странного — не хочет человек есть животную пищу и не ест, его дело. Многие рыболовы-спортсмены не едят рыбу. И вместе с тем часами простаивают, забрасывая спиннинг, а поймав крупную рыбу, тут же отдают ее друзьям или первому, кто попадется им на глаза. А некоторые идут еще дальше, они только вытаскивают рыбу из воды и тут же отпускают ее обратно. Слава богу, что человек может простоять целый день с удочкой не только для того, чтобы сэкономить несколько крон для семейного бюджета. Смысл благородной рыбалки caоchand release[13] в том, что этим людям доставляет удовольствие сама ловля. Они рыбачат, потому что это их бодрит. Рыбалка — это хитрая игра, благородное искусство. Наверное, нечто подобное имел в виду Эрнст Юнгер[14], когда писал в одном из своих военных дневников, что человек не должен горевать об ускользнувшей мысли. Она подобна рыбе, сорвавшейся с крючка и ушедшей в глубину, чтобы в один прекрасный день вернуться более жирной… Если человек вытащит рыбу на берег, оглушит ее и бросит в пластмассовое ведро, он может распрощаться с дальнейшим воспроизводством рыбы. То же самое можно сказать и об идее романа, если она записана и зафиксирована в более или менее удачной форме, мало сказать, издана. Может быть, в жизни культуры бывает слишком много catch и слишком мало release.
Есть и еще одна причина, по которой мне никогда не хотелось писать романов или, лучше сказать, вообще писать. Это мне казалось кривлянием. Я с малых лет боялся любого проявления чувств, боялся, например, что отец вдруг скажет мне что-то слащавое, когда мы с ним ехали по туннелю любви. В детстве я ненавидел, когда меня гладили по голове или похлопывали по щеке. Мне это казалось неестественным, и я не знал, как отвечать на такую фамильярность.
Я вовсе не хочу сказать, что кривляться плохо, напротив, я даже люблю кривляк, они такие смешные. На мой взгляд, тщеславные люди уступают только откровенно позирующим или самовлюбленным, за ними наблюдать еще интереснее, чем за эгоцентриками. Когда в одном месте собирается много народу, я всегда быстро выделяю среди них самых напыщенных, их так же легко узнать, как павлина, когда он распустит хвост. Мне больше нравится разговаривать с откровенно высокомерными людьми, чем с теми, кто скрывают свою надменность за вежливым интересом к собеседнику. Тщеславные люди всегда из кожи вон лезут, чтобы быть как можно забавнее и занятнее. Они очень стараются и, как правило, устраивают целое представление.
К сожалению, я сам совершенно лишен тщеславия. Окружающим, конечно, бывает скучно со мной, но тут уж ничего не поделаешь. Я бы никогда не разрешил себе устроить представление. Конечно, такая жизненная позиция говорит о некоторой ограниченности, но я никогда не позволял себе танцевать под чужую дудку. Пусть я бездарен, но упреков в бездарности я терпеть не стану.
Именно поэтому я никогда не решился бы на такую глупость, как написать и представить на суд публики случайный роман или собрание новелл. Это все равно что взобраться на пьедестал и раскланиваться во все стороны, ожидая от публики аплодисментов. К тому же писать романы — слишком обыденное занятие. Романы пишут люди односторонние. Придет время, и писать романы станет так же обычно, как сегодня читать их.
Когда мы с мамой смотрели «Огни рампы», я вдруг понял, как коротка жизнь. А также, что я умру и исчезну уже в обозримом будущем. В противоположность тщеславным, самовлюбленным людям я сам сумел прийти к этой мысли. Мне было нетрудно представить себе театр или кинозал, заполненный зрителями, после того как меня уже не станет. Это удается далеко не всем. Многие настолько опьянены своими чувственными впечатлениями, что не в состоянии понять, что вокруг них существует целый мир. Точно так же они не могут понять и противоположного: когда-нибудь и этот мир прекратит свое существование. Всего несколько пропущенных ударов сердца навечно отделят нас от человечества.
Я никогда не пытался приукрасить себя в разговоре с людьми или кривляясь перед зеркалом. Я нанес миру всего лишь короткий визит. В том числе и по этой причине мне было забавно встречать тщеславных людей.
Душа особенно очищается, когда поговоришь с ребенком или посмотришь комедию положений Хольберга или Мольера. Точно так же приятно встречать и кривляк, они доверчивы, как дети, и я завидую именно их доверчивости. Они живут так, будто что-то еще может оказаться полезным, будто еще не все поставлено на карту. Но мы — прах. И у нас нет причин ломаться. Или, как сказал Мефистофель, когда Фауст умер,
Раз нечто и ничто отожествилось,
То было ль вправду что-то налицо?
Зачем же созидать? Один ответ:
Чтоб созданное все сводить на нет.[15]
* * *
Мама умерла в 1970 году перед самым Рождеством, я учился в последнем классе гимназии. Болезнь свалилась на нее неожиданно. Она проболела недолго. Сначала месяц дома, лечась в поликлинике, потом — несколько недель в больнице.
Незадолго до ее смерти она помирилась с отцом, точнее, еще до того, как ее положили в больницу. Отец сказал, что это он испортил матери жизнь, и то же самое про себя сказала мама: она разрушила его жизнь. Так они говорили до последнего часа. Разница была только в том, что теперь они упрекали не друг друга, а самих себя. Сумма упреков и проклятий оставалась примерно такой, какой она была всю жизнь. Для меня не было разницы, мучат ли отец с матерью друг друга или только самих себя.
Похороны были красивые. Отец произнес длинную речь о том, каким блестящим человеком была мама. Он коснулся даже того, что назвал «великим грехопадением» их жизни. Однако в последнее время им удалось найти дорогу друг к другу, и они простили друг другу все грехи и несовершенства, сказал отец. Таким образом они все-таки сдержали обещание, данное перед алтарем. У них были и хорошие, и плохие дни. Но, несмотря ни на что, они все-таки сохранили свою любовь, пока смерть не разлучила их.
В речи отца не было даже намека на притворство, он действительно любил маму в последние недели ее жизни. Я думал, что он поздновато спохватился, с таким же успехом он мог бы и не появляться у нас в эти недели. Может быть, сильнее всего он любил маму сразу после того, как ее не стало. И отнюдь не затем, чтобы привлечь к себе внимание.
Хотели, чтобы я тоже сказал несколько слов у маминого гроба, но я не смог. Я и в самом деле был совершенно раздавлен. Думаю, я горевал сильнее, чем отец, потому и не смог говорить, это был неподходящий момент для упражнений в красноречии. Если бы я не так остро переживал мамину смерть, то, конечно, произнес бы трогательную речь. Я не знал, что ее кончина так на меня подействует. Я только встал со скамьи и подошел к гробу с букетом незабудок. Кивнул отцу и пастору, и они тоже кивнули мне. Вернувшись на свое место, я увидел, что маленький человечек в зеленой фетровой шляпе расхаживает взад-вперед по проходу, рассекая воздух своей тонкой тростью. Он был раздражен.
Мне уже стукнуло восемнадцать, и отец решил, что я должен оставить себе нашу квартиру, хотя мама и умерла. В дальнейшем мы по-прежнему виделись с ним один раз в неделю. А ранней весной договорились, что нам достаточно встречаться раз в месяц. Мы уже переросли интерес к конькобежным и лыжным соревнованиям и тому подобному. О каких-либо поездках по туннелю любви больше не было и речи. Отец дожил до восьмидесяти лет.
Помню, после маминой смерти я думал: мама меня больше не видит. Кто же теперь меня видит?
Мария
Я не забыл маму и никогда ее не забуду, но мне нравилось жить одному в нашей квартире. Не много молодых людей моего возраста имели в своем распоряжении квартиру.
Некоторое время мне было не с кем ходить в кино или в театр, не хватало мамы, но вскоре я начал приглашать с собой девушек. Я не был стеснительным, мне ничего не стоило подойти к совершенно незнакомой девушке на школьном дворе и позвать ее в кино или в театр. Несколько раз я приглашал девушек, встреченных в автобусах, или в магазине, или просто в городе. Я предпочитал незнакомых девушек моим одноклассницам. Если бы я пригласил девушку из своего класса, это могло быть неправильно понято и, кроме того, должно было бы иметь продолжение. Хотя я приглашал совершенно незнакомых девушек, их внешность всегда кое-что рассказывала мне о них, я мог даже угадать, сколько им лет.
Заговорить с девушкой было просто, и я редко получал отказ. Сперва они смущенно хихикали, но я представлял все таким образом, что им казалось естественным принять приглашение незнакомого парня. Я давал им почувствовать себя избранными. Они и были избранными, я не приглашал первых попавшихся.
Девушкам нравилось, что у меня есть своя квартира. Одна за другой они приходили ко мне на сыр с красным вином или на пиво с яичницей. Иногда они оставались ночевать, но только в виде исключения одна и та же девушка ночевала у меня два раза подряд. Разреши я какой-нибудь из них прийти ко мне снова, это дало бы ей повод для раздражения: почему ей нельзя приходить ко мне чаще? Случалось, у них возникали надежды, которых я не мог оправдать, тогда мне приходилось с ними объясняться, а я старался этого избегать, но я научился не внушать им ненужных надежд.
Никто из них не таил на меня обиды, если я приглашал их только на одно представление в театр, на один ужин и на одну ночь. Недоразумения начинались после четырех или шести таких приглашений. В этом и был парадокс. Девушка, которая ночевала у меня только раз, как правило, оставалась довольна хорошо проведенным временем. И она не кричала об этом на всех углах, большинству было стыдно, что они переночевали у совершенно незнакомого человека. Но как только число их посещений переваливало за единицу, они становились плаксивыми, жаловались подругам и считали, что имеют право провести у меня больше ночей.
Я никогда не обманывал девушек. Не обещал им ужина, пока мы не побывали вместе в кино или в театре, не обещал им постели, прежде чем мы не поужинали, и никогда даже не намекал, что они могут прийти ко мне еще раз. Я не скупился на комплименты, потому что действительно ценил и этих девушек, и их приход ко мне, но при этом никогда не говорил, что хотел бы связать себя с ними на более долгий срок. Чтобы избежать недоразумений, я, давая гостье зубную щетку, полотенце, а в некоторых случаях и старый мамин халат, неизменно подчеркивал, что хотя я и польщен, что она осталась у меня до утра, она должна относиться к этому только как к приятно проведенному времени, и это была чистая правда. Если девушка мне особенно нравилась, — может быть, больше, чем все остальные вместе взятые, — я чувствовал своей святой обязанностью честно сказать ей, что у меня нет намерений связывать себя на всю жизнь. Это производило впечатление, никто никогда не хлопал дверью. Казалось, будто такая откровенность делала ночной визит еще более интересным. Люди склонны больше ценить то, что, как им известно, никогда не повторится, чем то, что, по их мнению, будет длиться вечно.
Мне было забавно наблюдать за этими девушками, потому что все они обращали внимание на разные вещи в моей квартире. Некоторые подходили к книжным полкам и брали книги, которые их интересовали, девушка по имени Ирене сидела и листала «Мир искусства», а та, которую звали Ранди, принялась читать вслух брошюру по сексуальному просвещению Карла Эванга[16]. Я прочитал ее еще в детстве, и теперь мне казалось, что она уже устарела. Одна из девушек тут же уселась за наше зеленое пианино и очень неловко сыграла ноктюрн Шопена, — кажется, ее звали Ранвейг, — а Турид рассказала несколько незатейливых анекдотов, наигрывая мелодии из американского мюзикла «Волосы». Добрая половина девушек просто ставила пластинки, не успев войти в гостиную, у меня были и Джоан Байез, и Дженис Джоплин, и Саймон и Гарфункель, и Петер, Пауль и Мэри. Одной голубоглазой блондинке непременно хотелось, чтобы мы послушали «Кариуса и Бактуса»[17], но никто из них не интересовался ни Чайковским, ни Пуччини, если не считать Хеге, которую я случайно встретил в конце мая.
Хеге уже сдала экзамен по музыке, она училась в гимназии на музыкальном отделении, после того как мы с ней посмотрели в кино «Испытание на мужество», она вдруг села за пианино и сыграла весь Второй до-диез-минорный концерт Рахманинова. Хеге играла более получаса, и, когда дошла до адажио, я на какое-то время решил, что люблю ее, но, как только она заиграла заключительное аллегро, я понял, что очарован музыкой, а не самой пианисткой. Когда мы пришли в спальню и я напомнил ей о краже красного «фиата» и последовавшем за ней приключении под навесом, она чуть не умерла от смеха. Теперь мы были уже взрослые, после реального училища мы с нею ни разу не виделись.
Хеге провела у меня три ночи подряд, но, когда на четвертый день до нее дошло, что мы не настоящая пара, она ушла от меня и никогда больше мне не звонила. Я без труда ее понял. Мы знали друг друга с детства. И было бы глупо играть во взрослые игры только ради самих этих игр.
Думаю, что Метр был согласен со мной, он особенно кис в те три дня, что Хеге жила у меня. Он бегал по гостиной и по кухне и размахивал своей бамбуковой тростью перед глазами у Хеге. Для меня было загадкой, почему она его не видит.
Многие девушки рвались выйти на балкон. Мама всегда тщательно ухаживала за растущими там в ящиках цветами, и я не мог бросить их на произвол судьбы в первую же весну после ее смерти. Я выкопал и выкинул все, что осталось в ящиках с прошлого года, наполнил их новой землей и посадил много луковиц. Результат получился на удивление хороший — мой балкон утопал в крокусах и тюльпанах, как никогда прежде, и на многих девушек мои успехи в цветоводстве производили неизгладимое впечатление. Если позволяла погода, мы иногда сидели на балконе и любовались видом города, потягивая мартини или дюбонне.
Разумеется, мне приходилось объяснять девушкам, почему я живу один, и некоторым из них я даже показывал шкаф с маминой одеждой. Им очень хотелось взять понравившееся платье, костюм или пальто. Сперва они примеряли, подойдет ли им приглянувшаяся вещь, и каждый раз это было похоже на небольшую демонстрацию мод. Иногда я для смеха доставал пару варежек, шаль или изящную театральную сумочку и дарил им на прощание. Особенно мне понравилась девушка, которая взяла каракулевую шубу. Ее звали Тереза, и у нее на глаза навернулись слезы, когда я сложил шубу и сунул ее в бумажный пакет, но, думаю, она так растрогалась не только из благодарности. По-моему, она приняла подарок за предложение руки и сердца или, по крайней мере, за глубоко прочувствованное объяснение в любви, и потому мне в который раз пришлось объяснять свой поступок. Отцу я сказал, что отдал все мамины вещи Армии Спасения, и он без возражений с этим согласился, может быть, он забыл про каракулевую шубу, но, так или иначе, все вещи достались не Армии Спасения, а моим девушкам, некоторые даже помогли мне отобрать то, что нужно просто выбросить. Потребовалось полгода, чтобы в доме не осталось ни одной маминой вещи.
Раз или два случалось, что девушка, ночевавшая у меня, при встрече на улице отворачивалась в сторону, но в Осло в то время было столько девушек, что я без труда находил новых. В начале семидесятых от ночных визитов никто не требовал никакой духовности. Помню, я думал, что родился в удобное время. За двадцать лет до того мужчина моего возраста не мог бы извлечь столько удовольствия из обладания собственной квартирой.
Я познакомился со многими девушками в городе еще до окончания гимназии, но так ни в кого и не влюбился. Я чувствовал себя слишком взрослым, слишком зрелым по сравнению с ними. Здесь вступал в силу некий дуализм. Я был недостаточно взрослым для их тел, это я и сам понимал.