Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Политические хроники - Третья карта (Июнь 1941)

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Третья карта (Июнь 1941) - Чтение (стр. 9)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы
Серия: Политические хроники

 

 


      Офицеры тоже посмеялись, а потом старший ответил:
      – Только безумец или безответственный военный деятель дает деньги, оружие, паспорта, квартиры, явки, окна на границе, если в закладе нет чего-либо существенного. Все это время вы делали то, что планировалось нами.
      – Размер субсидии, контакты и все прочие организационные вопросы оговорим сейчас? — спросил Бандера.
      – Бесспорно, — согласился старший. — Только сначала для того, чтобы мы имели возможность продолжать контакты, вам надо выбрать псевдоним. Телефоны в Берлине работают отвратительно, возможны досадные накладки.
      – «Консул». Такой псевдоним вас устроит?
      Бандера заметил, как офицеры быстро переглянулись.
      – Это закат аристократизма, — заметил, улыбаясь, старший. — Может быть, «Император»?
      Военный в серебре почтительно вмешался — чуть не пополам сломился над ухом старшего:
      – «Император» уже есть.
      Все рассмеялись. Бандера — тоже.
      – Хорошо, пусть будет «Консул-2», — сказал старший, — я питаю врожденную неприязнь к первому консулу. (Не говорить же ему, право, что Андрей Мельник при вербовке взял себе точно такой же псевдоним. Придется проинструктировать Мельника, что отныне он именуется «Консулом-1».)
      ...Бандера еще раз вошел в ванную комнату, осмотрел себя в зеркале, вернулся в большой кабинет и сел за огромный, мореного дуба стол. Он переложил несколько бумажек, поправил мраморный чернильный прибор, и вдруг чумноеощущение счастья родилось в нем, и он, не желая сдерживать себя, выскочил из-за стола и начал метаться по кабинету, делая какие-то замысловатые, мальчишеские па, как в далекие студенческие годы, когда из-за малого своего роста стеснялся девушек и запирался в комнате и танцевал один — самозабвенно и сладко...
      ...Штирлица и Омельченко «вождь» ОУН-Б встретил у дверей конспиративной квартиры абвера на Звеженецкой улице, трижды обнялся с посланцем гетмана — пусть старик москалям служил и украинец только по названию, но все равно надо помнить первых борцов против большевизма, они — история, то есть вечность, они излучают особый свет, понятный, впрочем, не всем, а лишь людям с врожденным чувством авторитарности. Бандера как человек, болезненно жаждавший власти, этим чувством был наделен до предела, поэтому не удержал слез, появившихся в уголках пронзительных глаз-бусинок.
      Со Штирлицем Бандера поздоровался сдержанно, ибо кожей ощущал особенность того лихого времени, которое грядет. Он загодя готовился к тому, чтобы возглавить нацию, — уголки рта опущены книзу, брови насуплены, желваки перекатываются от ушей к острому подбородку: Сулла, право слово, истый Сулла! Поэтому он должен быть сдержан с представителем той власти, которая войдет на землю, принадлежащую ему.
      – Голодны? — отрывисто спросил Бандера. — Я скажу, чтобы накрыли стол.
      – Благодарю, — ответил Омельченко, — мы только что позавтракали.
      – Действительно, мы только что выпили кофе, — поддержал его Штирлиц.
      Бандера поиграл лицом — не поймешь сразу, то ли сожаление, то ли горькая ирония.
      – Так ведь кофе с джемом — не завтрак, это европейская необходимость. Я велю зажарить яишню с салом, у нас на родине так едят, господин Омельченко, а?!
      По-немецки Бандера говорил с акцентом, тщательно обдумывая фразу — вероятно, заранее строил ее в уме. «Так говорят люди, — подумал Штирлиц, — болезненно самолюбивые, боящиеся показаться смешными хоть в самой малой малости».
      – Нет, нет, — торопливо отказался Омельченко, хотя, видимо, отведать глазуньи ему хотелось, — сначала дела, Степан, сначала дела. Времени в обрез.
      – Дела так дела, — согласился Бандера. — Прошу присаживаться.
      – Нас в первую очередь интересует, как вы мыслите работу Украинской рады в первые дни после начала кампании? — спросил Омельченко. — Нам известно, что председатель Рады адвокат Горбовый — ваш старый друг и надежный союзник рейха, но не кажется ли вам, что там существует утечка информации?
      – Этого не может быть, — снисходительно прищурясь, ответил Бандера. — В Раде собраны проверенные борцы.
      – Я не получал информации о создании Рады, господин Бандера, — жестко возразил Штирлиц. — Однако я узнал об этом здесь, в Кракове, от чужих людей.
       «Не ты, а Омельченко, — сразу же понял Бандера. — Он встречался с Романом Шухевичем и Лебедем, а те по мягкости душевной брякнули!»
      – Мои люди ничего не скрывают от представителей СД и германского командования, — сказал Бандера.
      – Будем надеяться, что это так, — сказал Штирлиц, удобнее усаживаясь в кресле. — Видимо, вы создали Раду, чтобы загодя провести водораздел между вами и Украинским комитетом во главе с господином Кубиевичем?
      – При чем тут Кубиевич? — Бандера пожал плечами. — Он марионетка в руках Мельника.
      – Это не моя прерогатива, — сразу же отрезал Штирлиц. — Я хочу спросить вас, господин Бандера, как вы мыслите себе сотрудничество с гетманом? Он вне ваших трений с Мельником, но и его люди не вошли в Раду.
      – Ты что ж, — сказал Бандера сквозь зубы Омельченко, — не мог с этим вопросом сам прийти? Обязательно надо было белье выворачивать?
      – Ты странно говоришь, Стефан. — Омельченко назвал Бандеру на польский лад. — Я — это я, но гетман сам к тебе с этой просьбой обращаться не станет.
      – Этот вопрос обсуждался в министерстве доктора Розенберга. Мы консультировались, — солгал Бандера, и Штирлиц отметил, что «вождь» знает о создании нового министерства восточных территорий, которое было «высшим секретом» рейха. — Я считал, что гетману в Берлине легче договориться с доктором Розенбергом, чем мне здесь с его представителями.
      – Вы имеете в виду оберштурмбанфюрера Фохта? — спросил Штирлиц.
      – Именно.
      – Трудно работать с ним?
      – Он умный, проницательный человек, но ему кажется, что он знает украинскую проблему лучше, чем я и мои люди.
      – А в чем суть проблемы? — спросил Штирлиц. — Сформулируйте.
      – По-моему, это очевидно. Создание сильной, дружественной Германии Украины, способной вести вооруженную борьбу против Советов.
      – Это вывод. Но не проблема, — сказал Штирлиц. — И потом — вы убеждены, что Германии на данном этапе выгодно иметь в своем тылу Украину, а не территорию? Ту, где размещены войсковые соединения, где пекут хлеб для войск и устраивают удобные лазареты для раненых?
      – Простите, но я уже достаточно полно обсуждал эту проблему, — настойчиво повторил Бандера. — С господами из ведомства доктора Розенберга.
       «Что ж ты про армию молчишь, сукин сын? — подумал Штирлиц. — Что ж ты на Розенберга все валишь?»
      – Доктор Розенберг, — вступил Омельченко, — действительно придает этому вопросу большое значение. Гетман встречался с его референтами дважды.
      Бандера насупился, желваки стали острыми — вот-вот разорвут тонкую кожу щек.
      – Я не совсем понимаю предмет разговора, господа, — сказал он. — По-моему, все в достаточной мере согласовано и выверено... Вы, — он тяжело посмотрел на Штирлица, — интересуетесь деталями в связи с какими-то вновь открывшимися обстоятельствами? Тогда я хотел бы услышать, какими именно.
      – Я представляю разведку, господин Бандера. Политическую разведку рейха. Деталями занимается служба безопасности и гестапо. Меня интересует, каким вы себе мыслите германский тыл на Украине? Немецким, оккупационным тылом или тылом украинским, со своим управлением?
      – Я мыслю себе германский тыл монолитом, который создадим мы, — снова солгал Бандера, и Штирлиц понял, почему он солгал ему.
      Этот человек не мог думать ни о чем другом, кроме как о своей роли в процессе, в любом процессе, и ему было сугубо безразлично все остальное — немецкое, украинское или какое угодно другое.
      Поняв, что Бандера солгал ему, Штирлиц перевел разговор на частности, дал Омельченко вести беседу. Обговаривая кандидатов от гетмана, «политик» кокетливо отказывался от места, предложенного ему в Раде, а Штирлиц, слушая их быструю трескотню, цепко думал о раскладе сил, который постепенно ему открывался, и о том, как эти силы столкнуть — возможно, это поможет его Родине хоть самую малость.
      Потом, не желая мешать Омельченко выполнить главнуючасть его задания, Штирлиц попросил разрешения ознакомиться с новыми разведданными с Украины и вышел в другую комнату...
 
       «Центр.
      Из разговоров с немецкими руководителями ОУН (Оберлендер, Херцнер, Рейзер) получил повторные подтверждения о точной дате начала войны — 22 июня.
       Юстас».

17. КУРТ ШТРАММ (IV)

      Курт мучительно долго, в сотый раз уже, вертел головой в непроглядной темноте. («Я привык ко тьме, и свет сейчас показался бы мне насилием. А еще говорят, человек долго привыкает к новым условиям. Смотря как предлагать их: Германия, например, за год привыкла».) Он вертел головой и думал, как смешно он выглядит сейчас, если бы кто-то мог наблюдать за ним, но в этих мешках даже глазков на дверях нет, потому что арестант ни сесть, ни лечь, ни встать не может — он постоянно полустоит.
      Курт, словно одержимый, вертел головой: ему надо было этим движением с одновременным толчком в спину схваченными в наручники кистями поднять рубаху так, чтобы ухватить ее зубами и задрать. Тогда он прижмется голой спиной к мокрой и холодной стене, от которой раньше, повинуясь инстинкту, он старался отодвигаться, чтобы образовалась маленькая воздушная прослойка. Теперь, если он задерет рубаху, то вдавит свое тело в мокрый каменный холод и будет ждать, пока заледенеет изнутри. Он помнил это ощущение с тех пор, когда катался в Альпах и на резком повороте его левую лыжу занесло на камень, который показался неожиданно, ибо солнце было в тот день особенно жарким и растопило наст. Курт перекувырнулся через голову, грохнулся на спину и услышал в себе звон, словно разбился стеклянный богемский тяжелый графин, а потом настала тишина, особенно громкая после того, как разбит графин, любимый, бабушкин, когда без спросу залезаешь в буфет вечером, после ухода родителей в театр.
      Он тогда лежал, чувствуя, как холод постепенно входит в него. Он не мог ни подняться, ни пошевелиться из-за сломанной ноги. Трасса была новая, а день близился к вечеру, и никто из лыжников не катался здесь, потому что наступало время, когда надо было принять душ и отдохнуть перед тем, как уйти в бар и пить до утра перно — белое, словно вода, в которой разведен зубной порошок, танцевать вальс-бостон или танго, ощущая рядом свою подругу, которая днем кажется иной из-за того, что лицо ее скрывают огромные желтые очки, на плечах толстая куртка, а руки в меховых варежках. К тому же на трассе она и не подруга тебе, а спортсмен, такой же, как ты, и ты смотришь, как она катит по спуску, и завидуешь ей, или, наоборот, сердишься на нее за то, что она неверно идет, и знаешь, что сейчас, через мгновение, она завалится. Но здесь не обидно смотреть, как падает женщина, она добровольно сунулась в суровое дело, и ей надо терпеть все то, что в жизни уготовано мужчинам.
      Курт лежал на трассе и не мог шевельнуться из-за сломанной ноги, но это поначалу не пугало его. Он надеялся, что его заметят с других склонов, не понимая еще, что человек в горах подобен камушку, он еще меньше здесь, чем на равнине, в лесу или в городе.
      Он лежал, ощущая поначалу лишь боль в ноге, которая сковывала движение, а после Курт почувствовал жжение в спине и понял, что куртка его задралась и шерстяное белье тоже и это снег жжет спину. Потом Курт услышал хрипение внутри себя и очень испугался этого.
      («Господи, скорее бы задрать рубаху, почувствовать холод, долгий холод и хрипение внутри, как тогда, в горах, и чтобы поднялась температура, и кашель сотрясал меня, и в уголках рта была желтая, горькая мокрота; и чтобы седой штандартенфюрер отправил меня в лазарет, а там есть длинный, длинный коридор, который кончается каменной стеной, — обязательно должен быть. Но ведь коридор был, когда они меня вели в тот первый день, почему же тогда я не... Ты тогда еще хранил иллюзии, Курт. Ты ведь еще надеялся на чудо, разве нет? Ты не думал, что тюрьма, их тюрьма, так быстро вылечивает от иллюзий? Ладно, оправдаем тебя. Нет ничего более легкого, как оправдать самого себя... хотя нет... Если судить по правде, то себя оправдать труднее всего».)
      Тогда, в горах, его заметила Ингрид Боден-Граузе. Она каталась как раз на этом крутом и сложном склоне, каталась одна, когда большинство лыжников уже спустились в долину.
      Как же она честно, тащила его к домику спасателей, проваливаясь в снег по пояс! Она подложила под него свои лыжи, а сама надела на грудь два ремня, будто лошадь или здешние ученые сенбернары. Ингрид опускалась перед ним на колени, гладила его лицо, целовала его щеки, мокрые от слез, шептала нежные, быстрые слова, и он из-за этого еще острее чувствовал боль, но он становился сильнее от ее нежности— мужчина реагирует на нежность иначе, чем женщина, — он становится сильнее. Ингрид взмокла, и на морозе от нее валил пепельный пар, и Курт тогда смог подумать, что это унижает ее красоту и женственность.
      ...Через три месяца, когда его вылечили в клинике профессора Хаазе, Курт сделал предложение Ингрид. Она была той, о которой ему всегда мечталось, — женщиной-другом, но Ингрид сказала, что у них ничего не выйдет, потому что он слишком мягок и молод. «А я, — засмеялась тогда она, — нуждаюсь в силе, я преклоняюсь перед мужчиной, который опален порохом, который уже знал и любовь, и расставание, и счастье, и горе. Такая уж я дура. Я знаю, что нам какое-то время будет очень хорошо, но потом это кончится, потому что я видела, как ты плакал от боли: женщина этого не прощает. Не сердись, милый...»
      ...Курт задрал наконец рубашку, ухватил зубами воротник, ощутил его соленый вкус, почувствовал пот на спине, и на лбу, и на шее и обрадовался этому: холод стены в соприкосновении с разгоряченным телом скорее сделает свое дело.
       «Теперь надо ждать и не позволить себе отстраниться, когда я почувствую леденящий холод внутри и то, как там начнет ворочаться что-то тяжелое, превращающееся в кашель. Только бы он не вызвал меня сейчас на допрос, господи, только бы он не вздумал вызвать меня на допрос!»
 
       Начальник генерального штаба
       Гальдер.
      «Полет через Винер-Нойштадт, Белград в Бухарест (совещание с руководством миссии сухопутных войск и с военным атташе). Поездка через Констанцу, дельту Дуная в Бакэу (Румынская Молдавия) и далее в штаб 11-й армии».

18. ПРЕДАТЕЛЬСТВО ДОЛЖНО БЫТЬ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫМ

      Квартира гестапо, где жил Мельник, выглядела совершенно иначе, чем апартаменты Бандеры. Здесь, в четырех комнатах, три из которых были смежными, образуя просторную анфиладу («Дом, видно, купеческий, — отметил Штирлиц, — торгаши любят размах и пространство»), постоянно звонили телефоны; отвечали на звонки сотрудники СС, по-немецки отвечали, а возле большого полевого телефона, связанного, вероятно, с армейскими штабами, дежурил молоденький фельдфебель с косыми височками, надушенный, с ниточным бриолиновым пробором в белесых волосах.
      Первым, кто приветствовал Штирлица, отделившись от группы офицеров СС, был оберштурмбанфюрер Диц. Вместе с ним и Фохтом Штирлиц работал два месяца назад в Загребе, когда Берлин и Рим — каждый по-своему — привели к власти поглавника усташей Анте Павелича. (Диц и Фохт тогда подставились— каждый по-своему. Они знали, что подставилисьШтирлицу: по их вине погиб полковник югославского генштаба Косорич, на которого рассчитывали в абвере — он был агентом Канариса. И Диц и Фохт ждали казни, они поначалу были убеждены, что Штирлиц проинформировал, однако после того, как ничего в их жизни не изменилось, каждый из них затаился, ожидая: они были убеждены, что Штирлиц что-то потребует взамен. Но он не требовал. Это именно и пугало.)
      – Здравствуйте, мой дорогой Штирлиц, — сказал Диц, сыграв радушие и открытость. — Воле фюрера было угодно, чтобы мы снова встретились в славянском городе.
      – Краков ничем не хуже Загреба, — ответил Штирлиц. — Рад видеть вас, дружище.
      – Мы ждали вас утром.
      – Были другие дела.
      – С вами Омельченко?
      – Да. Знакомы?
      – Встречались. — Лицо Дица приняло обычное добродушное выражение, за которым угадывалось горделивое сознание собственной значимости. — С кем это он? А-а, с летчиками — с подчиненными друга его шефа...
      – И все-то вы знаете, Диц, — вздохнул Штирлиц. — Скучно вам жить с этаким-то знанием всего, всех и вся, скучно...
      – Пойдемте, я познакомлю вас с руководителем, — предложил Диц, — мы отвели ему самую тихую комнату.
      Мельник сидел в кресле возле окна; ноги его были укрыты толстым шотландским пледом; он медленно читал книгу, аккуратно подчеркивая остро отточенным карандашом строчки и абзацы.
      – Ишиас, извините, — объяснил он Штирлицу, слабо пожав его руку мягкими, горячими пальцами. — Стоит пять минут постоять на сквозняке — и сразу же выхожу из игры. Обидно, но что поделаешь.
      – Зато аппарат работает четко, — заметил Штирлиц. — Выйти из игры — это значит подать в отставку. Просто, видимо, противно сидеть за книгой, когда все готовятся к главному...
      – Это не книга, — ответил Мельник. Говорил он, в отличие от Бандеры, певуче, медленно, навязывая собеседнику свою, чуть ленивую, манеру беседы. — Это «Апологетика». Я заново изучаю православное толкование различий между церквами. Православие очень наивно отстаивает свою единственность и истинность. Это будет сложный вопрос на Украине: обращение в католичество тридцати миллионов несчастных...
      – Может быть, лучше сделать друзьями католичества православных пастырей? — спросил Штирлиц. — А не обращать насильно тридцать миллионов в чужую веру?
      – Нет. Это невозможно, — мягко, но твердо возразил Мельник. — Православие связано с Москвой традициями язычества. Блок с православием всегда ненадежен. И потом оно слишком консервативно.
      – Ну, это не самое страшное, — сказал Штирлиц. — Нас должен настораживать радикализм церкви, а уж с консерваторами мы как-нибудь договоримся. Не кажется ли вам, что церковь и на Украине и в России — я имею в виду православие, естественно, — займет позицию нейтралитета, в лучшем случае?
      Мельник снисходительно улыбнулся:
      – Господин Штирлиц, когда я говорю о ненадежности блока с православием, я имею в виду внутренние расхождения: византийское влияние мешает православию признать святость папы. Православные исступленно ждут второго пришествия, они меньшие прагматики, чем мы, люди Запада. Но что касается внешнего, то есть отношения к освобождению от большевизма, здесь не может быть двух мнений — они все пойдут за фюрером, все как один.
      – Я согласен с Мельником, — сказал Диц.
      – Ну-ну, — хмыкнул Штирлиц. — Как это говорится у славян: вашими устами пить мед?
      – Вашими бы устами да мед пить, — поправил Мельник по-русски. — В этом выражении важна сослагательность, мечтание, предположительность. Они же мечтатели, москали, в этом их трагедия. А наша трагедия в том, что мы, прагматики по своей природе, вынуждены были подчиняться их розовым, безумным мечтаниям.
      – По-моему, — не согласился Штирлиц, — главным мечтателем в русской литературе был украинец Гоголь.
      – Гоголя нельзя считать украинцем. Он писал по-русски и говорил по-русски. Как это ни горько утверждать, но он похож на тех нынешних украинцев, которые продались Москве.
      В дверь постучали, заглянул один из офицеров СС, пригласил Дица к телефону.
      – Как вы относитесь к Бандере? — неожиданно спросил Штирлиц и понял, что он хорошо спросил, потому что Мельник такого открытого вопроса не ждал.
      – Он бандит, он банки грабил, неуч — только о себе думает, — ответил Мельник.
      – Ваш ответ предполагает дополнение: «О нации, обо всех, думаю один я, Андрей Мельник». Нет?
      – Нет. О нации думает много людей. О моей нации более всех скорбит наш духовный пастырь Шептицкий, которому это делать труднее, чем мне, оттого что живет он в большевистском Львове, а не в Кракове.
      – Правда ли, что Шептицкий — русский по крови?
      Мельник даже руками замахал, зашелся быстрым, задыхающимся смехом:
      – Боже мой, Шептицкий — русский?! Откуда?! Самый чистый украинец!
      Перед выездом в генерал-губернаторство Штирлиц успел посмотреть старые, растрепанные фолианты и среди всякого рода фактов обнаружил один, показавшийся ему в высшей мере любопытным.
      Ярослав Мудрый, возвеличив киевский великокняжеский престол, отбил попытки польских феодалов захватить древнерусские червенские города. Праправнук Мономаха, Роман, князь Владимиро-Волынский, образовал новое Галицко-Владимирское княжество. Он не отринул прежних князей и память о них — Ростиславовичах. Он любил повторять слова, сказанные о последнем Ростиславовиче Галицком — Осмомысле Ярославе: «Пышно сидел на своем златокованом столе, подпер горы Угорские своими железными полками, заступив Королеви венгерскому путь; затворив Дунаю ворота, суды ряда до Дуная. Грозы твоя по землям текут, отворяеши Киеву врата...»
      К нему, к Роману, праправнуку Мономаха, пришли посланцы от папы Иннокентия III после того, как он узнал о присоединении Киева к Галицкому княжеству. Папа предложил королевский венец «самодержцу всей русской земли» и свой папский меч — во имя приобретения новых земель — с одним только условием: переходом в католичество.
      – Такой ли меч Петров у папы, — ответил Роман, обнажив княжеское свое, кованое и тяжелое оружие, — иж имат такой, то может города давати, а аз доколе имам и при бедре, не хочу куповати ино кровью, якоже отцы и деды размножили землю Русскую.
      Трудно представить себе дальнейшее развитие серединной Европы, не окажись Владимир, Рязань и Киев теми форпостами, которые первыми встретили нашествие татаро-монгольских войск. Киев, разоренный нашествиями, стал терять свои связи с другими русскими землями. А Владимир и Суздаль далеки, и санный путь опасен и долог, и главное их призвание тогда вышло: противостоять удару с востока, защитить Европу от вторжения диких орд. Так, из-за вторжения силы извне, из-за стечения исторических случайностей, которые не укладываются ни в какие логические умопостроения, Галицкая Русь осталась православным островом в море католичества.
      Татаро-монгольское нашествие подорвало мощь и единство русских земель. Часть древнерусских княжеств отошла к Литве. На северо-востоке стала восходить Москва, начавшая собирать русские земли. А Галицкая Русь была захвачена польскими королями.
      Русские земли были разделены барьерами политических границ. Но, несмотря на это, долгое время продолжала сохраняться единая, древнерусская народность, пережившая Киевскую Русь. И в Юго-Западной Руси, в том числе и в галицких землях, где начался процесс формирования украинской народности, сохранялось сознание единства общего происхождения.
      Прошло четыре долгих века после захвата Польшей галицких земель, прежде чем русские князья Острожские и Вишневецкие, а также многие шляхтичи приняли католичество, ибо православие, которому служили их предки, лишало их в новых условиях того положения, которое они считали обязанными иметь. Среди них были и галичане Шептицкие, позднее выслужившие себе за верность дому Габсбургов титул австрийских графов.
      Это знал Штирлиц. И Мельнику это знать тоже не мешало бы, потому что граф Андрей Шептицкий, митрополит Львовский, потомок галицких шляхтичей по отцу и поляк по матери (это скрывалось тщательно, вопрос крови — вопрос особый, тут промашку дать нельзя — потом не поправишь!), сыграл особую роль в жизни «вождя» ОУН-М.
      Когда молодому еще Мельнику — офицеру бывшей австро-венгерской армии, осевшему после разгрома Габсбургов во Львове, где царил шальной дух «польской могутности», где легионеры бывшего социалиста Пилсудского правили громкие пиры национальной победы, — пришлось задуматься о куске хлеба, он вошел в связь со своими, то есть с такими же, как и он, бывшими офицерами венской монархии. Мельник знал свою силу. Он умел организовывать дело, обстоятельно изучая его со всех сторон, неспешно привлекая верных людей, расставляя их к «ключам», но все это было раньше, при Габсбургах, а потом при гетмане, а после гетмана при Петлюре, а теперь все кончилось, и оказалось, что он никто. Именно тогда, в годы бедствий, Мельник вошел в УВО — украинскую военную организацию, созданную, как и ОУН, с помощью Берлина. Но если берлинские военно-политические стратеги берегли ОУН как силу дальнего прицела, то к УВО отношение было словно к шлюхе — пользовали, как хотели, агентуру не ценили, торопились выжать максимум, получить все данные военного характера о новом европейском государстве, которое было отмечено «железной личностью» Пилсудского.
      Именно УВО и поручило Мельнику, зная через «анкетников» Ярого его деловую умелость, создать резидентуру во Львове. Ужас голода сменился пьяной сытостью и пониманием своего падения: стать агентом другой державы, говоря проще — шпионом, было для полковника австрийской армии вопросом нешуточным.
      Мельник сумел найти людей, расставить их в нужных местах, не торопился задавать вопросы, семь раз мерил, один раз резал, создал свою контрразведку, охранявшую связи резидентуры, и лишь после этого начал гнать информацию в Германию — разведданные, которые потрясли военных в Берлине своей точностью и дотошной аналитичностью. Стал вопрос о передаче Мельника в отдел, ведавший созданием марионеточных «лидеров», но засветилась связная, приезжавшая к Мельнику из Мюнхена за шпионскими сведениями, — тут уж не до «лидерства»!
      А Мельник-то поверил, что жизнь возвращается к нему. Он поверил, что с унижением кончено, что он доказал свою нужность практикой легкой и неинтересной для него (в силу ее обезличенности) разведдеятельности. С ним провели беседу люди Ярого, определили для него сектор работы: организация боевых пятерок, связанная с террором пропагандистская работа, конспиративное прикрытие националистического движения по всей Польше. И в тот день, когда он должен был сдать дела своему помощнику, польская полиция произвела аресты; Мельник был взят с поличным. За ним, шпионом Германии, выдававшим за деньги военные секреты, захлопнулись скрипучие ворота тюрьмы.
      Первые дни в камере Мельником владела глухая ко всему и безразличная слабость. Только дурак мог тешить себя иллюзиями: отныне и навсегда путь вверх закрыт, а верхом, естественно, была для него политика. Была австрийская армия — ступенька в политику, армия чужая, казавшаяся мощной, но ее теперь нет; была работа в УВО — ступенька в политику, вот она рядом, поставь только ногу, — но нет, и это не получилось, обрушилась лестница. Все. Конец. Крах. Продавший душу дьяволу обречен на долгую и унизительную гибель.
      Мельник попросил в тюремной библиотеке евангелие и углубился в чтение — только в этом он находил спасение, только оно было точкой спокойствия в той буре, которая грохотала во внешне тихом существе его.
      Сжимая в руках евангелие, он выслушал приговор. С этим же евангелием, подарком от тюремной администрации, он вышел на свободу. И приютил его тогда, сделав управляющим своих имений, граф Андрей Шептицкий, митрополит Галиции.
      История определяется движением человеческих масс, увлеченных той идеей, которая на данном периоде развития одержала победу над идеей прежней. Вопрос личности, ее роли, с одной стороны, и объективного процесса развития, с другой, — вопрос сложный, ибо внешне именно личность формулирует ту или иную декларацию, которая потом становится жизнью сословий, народов, государств. Казалось бы, именно личность объявляет войну, декларирует мир, дарит свободу и выносит приговор. Однако следует признать, что если на том или ином отрезке истории события носили характер сугубо личностный, то, как правило, события эти были скоропреходящими, хотя и особо кровавыми, зловещими.
      Граф Андрей Шептицкий хотел навязать истории свою идею, и это не могло не привести к крови, ибо логические построения, созданные в тиши монастырского (банковского, военного, полицейского) кабинета, всегда страдают избытком властолюбия.
      Судьба украинского народа, его будущее были для Шептицкого абстрактным понятием. Идея его сводилась к тому, чтобы сделать народ, целый народ неким образцомнарода, обращенного в чужую веру и живущего ею. В отличие от иных пастырей, Шептицкий допускал возможность коллаборации с иноземной силой во имя торжества этой своей идеи; более того, в годы первой мировой войны он был военным шпионом Вены — ему платили за сведения. В глубоко сокрытой подоплеке его поступков лежала чисто мирская жажда самоутверждающегося собственничества. Это невытравляемое собственничество с годами ушло внутрь и перевоплотилось — в зрелости уже — в то самое властолюбие, которое так опасно вообще, а в сегодняшнем мире особенно...
      – Только талмудисты считают дерзание, — говорил Шептицкий во время первой беседы с Мельником, — греховным. Первым дерзнул Христос, обращаясь к толпе. Он дерзал, зная, что его не поймут, прогонят, предадут. И тебе предстоит дерзать, Андрей. Это только кажется, что дерзание внешне. Дерзание всегда акт внутренний, акт, обращенный против самого себя, против неуверенности в своих силах. Можно быть владыкой на людях и принимать поклонение толпы — это тешит. — Шептицкий тронул своими прозрачными, синеватыми пальцами недвижные ноги, бессильно разваленные в кресле-каталке. — Мое — это Он, твое — они. Знай, толпа не прощает колебаний. Они, сиречь малые и сирые, — рабы логики, хотя сами лишены ее, — может, потому ей и следуют. Они рабы вечныхвеличин и понятий, именно поэтому Святая Церковь, зная всю правду об инквизиции, хранит об этом периоде своей истории молчание и по сей день, не поддаваясь соблазну отринуть то, что запятнало святость кровью безвинных жертв. Признание вины Святой Церковью послужит делу безверия, ибо миллионы усомнятся в нашей истине: «Если раз было зло, то почему бы ему не повториться?» Ты понял меня, Андрей? Кто бы и когда бы ни укорил тебя судебным делом, кто бы ни обвинил тебя в шпионстве, помни, ты не был грешен, ты выявлял нашу веру так, как было возможно. В твоих поступках не было греха: ты жилне своим интересом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17