— Это понятно, — ответил Федоров. — Утеря профессионализма. Я это объясняю тем, что войну выстрадали наши бабоньки — у станков-то они стояли, горемыки, и мальчишки по тринадцать лет…
— Мы между станками спали, — улыбнулся Константинов, — до дому не дойдешь, слаб, да и бомбежки, так мы гамаки вешали и в них отдыхали — гудит машина, привычно, успокаивает даже — тогда тишина тревожной была…
— Именно, — после паузы сказал Петр Георгиевич. — Тишина была тревожной… Выколотили двадцать миллионов, а с ними высокий профессионализм поубивали. А что такое профессионализм? Это — тщательность в первую голову, высокая, аккуратная тщательность. Так что, если ввинтиться в существо проблемы, эти самые шипы на бутсах, которыми шлепают по паркету, — понятны и, увы, объяснимы; трагично — но объяснимы. Чаю хотите? Или кофе?
— Кофе.
— Сердце не сорвете?
— Мне кажется, что какое-то, даже самое пустяковое ЧП у нас с точки зрения стрессовой нагрузки пострашнее, чем тонна кофе, Петр Георгиевич.
— Тоже верно, — согласился тот, — но такого рода позиция демобилизует, не находите?
— Так ведь все время под ружьем — тоже стресс; демобилизация — это расслабление.
— Вам бы в схоласты, хитрец вы невообразимый, почти как Славин.
— Хитрее Славина нет никого на свете, — убежденно возразил Константинов.
…Когда секретарь принес две чашки кофе и сушек, Петр Георгиевич достал большой лист бумаги и начал чертить быструю и точную схему.
— Вам видно? — спросил он.
— Видно.
— Тогда корректируйте, если ошибусь.
— Не ошибетесь.
— Ладно, ладно, не льстите мне. Значит, в поле вашего интереса, особенно после телеграммы Славина, оказался Парамонов, так?
— Так.
— Наблюдение за ним прибавило Ольгу Винтер. А она, оказывается, жена Зотова. Так?
— Именно.
— Я, кстати, запросил Славина, как он относится к отзыву Зотова из Луисбурга. Молчит. Полагаю, у него пока что нет оснований настаивать на этом. Нас не поймут, если мы войдем с таким предложением, фактами не располагаем.
— Дружба Зотова с Глэббом?
— Ну и что? И посол с Глэббом под руку на приемах ходит. Он же не изобличен как сотрудник ЦРУ, одни предположения, он ведь коммерсант, к нам дружески настроенный… Пойдем дальше. Какие здесь возможны комбинации? Парамонов — во время задержания в полиции — завербован на чем-то. На чем? Славин версию не отработал, гадаем на кофейной гуще. Что, однако, дает нашим «коллегам» вербовка Парамонова? Он ведь не располагает информацией политического характера. Зачем он им? ЦРУ такие не нужны.
— Передаточная инстанция.
— Допустим. Между кем?
— Можно представить такую комбинацию: Зотов в Луисбурге наводит на проблемы; здесь разворачивает Винтер — через нее проходят секретные материалы, она знает много; Парамонов — передатчик информации.
— А если чуть скорректировать? Зотов, действительно, наводчик; Шаргин — главный источник оперативной информации; Винтер — перепроверка данных Шаргина, к ней, в их институт, приходят материалы изо всех, практически, министерств; Парамонов — согласен — передаточная инстанция. Такое возможно?
— Да. Возможен и третий допуск: Винтер имеет множество знакомых на корте. Ее партнеры — информированные люди. Там, на теннисном корте, она
трогаетнаиболее сложные политические проблемы, а Шаргин работает на уточнении тех вопросов, которые она перед ним ставит; Парамонов — передает информацию.
— Как передает? Где? Кому? Не генералу же Шебеко…
— Он мемуары пишет, не очень-то получается, — заметил Константинов. — Многие наивно полагают, что литература — легкое дело… Бессонница у старика, мы проверили… Каждую ночь гуляет в Парке Победы…
— Где был Парамонов, когда Лунс туда ездил?
— Дома.
— Винтер?
— Не установлено.
— Шаргин?
— Сидел в ресторане с братом.
— А где все они находились во время последней радиопередачи разведцентра?
— Шаргин был на работе — принимать, следовательно, не мог, Парамонов — дома, но, как установил Гмыря, свой «Панасоник» он продал месяц назад через комиссионный магазин на Садовой. Винтер была дома.
— Надо бы график завести: кто где находится во время передач их центра, — я это практиковал во время драки с Канарисом и «папой Мюллером», давало хорошие результаты… Какой приемник у Винтер?
— «Панасоник».
— Славина, кстати, запросите — кто, у кого, когда и за какую цену покупал эти самые «Панасоники», видимо, все в одной лавке брали, а коли в разных — еще интересней.
— Мы займемся этим делом немедленно.
— Сколько интересующих нас лиц оказалось сейчас в «суженном круге»? — спросил Федоров.
— Вечером отпало еще пять человек — они сейчас в отъезде; двое ушли в докторантуру, остальные кристальны, во всех смыслах кристальны.
— Ну это беллетристика.
— Нет, данные проверки.
Петр Георгиевич отодвинул пустую чашку, и в том, как он ее отодвинул, Константинов угадал раздражение.
Он не ошибся.
— Что же Славин медлит со своей версией? Почему ничего не сообщает?
— Он и сам на иголках, но ведь он не умеет спешить, не умеет — и все тут. Он понимает, что, покажи фото тому, кто писал, все наши гадания кончатся, он прекрасно понимает, как мы ждем от него именно этого сообщения, Петр Георгиевич.
Заглянул помощник:
— Товарищ генерал, Панов со срочным сообщением.
— Звонит?
— Вы просили не соединять, так он пришел.
— Пусть войдет.
Панов положил на стол шесть страниц:
— Сразу три, товарищ генерал. Такого еще не было
.
— Каково, а? — спросил Петр Георгиевич. — Впору просить у вас сигару. Такого рода интенсивность работы может быть лишь накануне
событий…
…Генерал-лейтенант Федоров стал чекистом, когда ему исполнился двадцать один год — молодой радиоинженер уехал добровольцем в Испанию, работал там с легендарными дзержинцами-контрразведчиками, учился
ремеслуу Григория Сыроежкина, а когда началась война, стал работать против абвера и гестапо; сотни гитлеровских агентов были схвачены и обезврежены благодаря работе той службы, которую возглавлял Федоров. Потом — борьба с буржуазными националистами, разгром бандеровцев; выявление затаившихся гитлеровских прихвостней;
сражениес Даллесом за выдачу фашистских палачей, перебежавших за океан в поисках новых хозяев. Потом началась его работа против шпионов, которых начали засылать американские разведорганы.
Бритвенномыслящий, стремительный, но при этом спокойный, Федоров спросил задумчиво:
— Вы в теннис играете по-прежнему?
— Когда есть время.
— Найдите время, а? Поглядите на Винтер сами, все-таки, знаете ли, бумага — это бумага, а человек — он и есть человек. Приглядитесь к ней, Константин Иванович. И еще: дело сложное, архисложное, сказал бы я. Поэтому, думаю, следует вам — с вашей-то тщательностью — заняться и мелочами, кажущимися мелочами. При всем при том, поиск шпиона — акция внешнеполитическая, тут надобно проявлять особого рода дотошность.
Славин
— Нет, Иван, сто раз нет, — упрямо, как только могут упрямствовать постоянно пьющие люди, повторил тот самый неряшливый, толстый мужчина в хаки, что окликнул Славина. — Вы все погубили своими руками, вы, ваш Сталин, он же постоянно угрожал Европе агрессией. Что нам оставалось делать?
— Вы повторяете свое, как заученное, — Славин отхлебнул пива и посмотрел на Глэбба, словно бы ожидая от него поддержки.
— Мистер Славин прав, — сразу же согласился Глэбб. — Трумэн был плохим парнем, Пол. И он действительно не любил красных, зачем закрывать на это глаза?
Пол даже не глянул на Глэбба, попросил себе еще один бокал пива, положил руку на плечо Славина и, странно подмаргивая обоими глазами, словно бы одновременно разговаривал с двумя людьми и с каждым хитрил, сказал — очень медленно, с болью:
— Иван, Иван, вы помните, как в апреле сорок пятого мы ходили всю ночь напролет по Дрездену, и думали о будущем, и как ликовали потом, в Нюрнберге, когда свиней вытащили на скамью подсудимых? Вы помните?
— Помню. Вы еще тогда не только подмаргивали, но и шеей после контузии дергали, и смеялись над собой очень зло, чтобы другие не имели возможности смеяться первыми, и совсем не пили, даже пива, и были влюблены в немку с нацистским прошлым.
— Контузия прошла; надо мною, неудачником, смеются все, а я лишь обижаюсь; я, как и все ущербные люди, обидчив, Иван, до сердечных колик обидчив, я разучился подшучивать над собой, это — привилегия сильных; пью я теперь с утра и считаю это высшим блаженством; немка с нацистским прошлым, вы не зря ее невзлюбили, родила мне сына, потом бросила, вышла замуж за узника Дахау, сейчас изображает из себя жертву гитлеризма, получает пособие и руководит в Дюссельдорфе комитетом за гуманизм по отношению к животным. Она его создала, кстати, после того, как вы зашвырнули в космос свою Лайку. Я дал отчет о себе. А вы? Что вы делали после Нюрнберга?
— Жил, Пол, жил. Не хотите подняться ко мне? Есть русская водка, икра и черные сухари с солью.
— С удовольствием, — сразу же откликнулся Глэбб, — нет ничего прекрасней русской водки, наше виски дерьмо в сравнении с нею.
— Все чиновники администрации ругают свое, — заметил Пол Дик, корреспондент тридцати двух провинциальных газет, лауреат премии Пулитцера в прошлом, суперрепортер отчаянной храбрости, тридцать три года тому назад красавец, поджарый, спортивный, а сейчас потухший, перегарный, старый.
Уже в лифте, как-то отрешенно слушая Глэбба, который рассказывал Славину о том борделе, который царит в Луисбурге, о наглости монополий, лезущих во все поры страны, Пол хмуро продолжил свое:
— Все чиновники администрации, если только не работают на подслух, ругают свою страну, чтобы понравиться иностранцам, — дешевка это, грубятина.
— Сейчас он скажет, что я — тайный член компартии, — вздохнул Глэбб, — агент ЦРУ и главарь здешней мафии.
— Что касается здешней мафии — не утверждаю, нет фактов, но ведь в Гонконге ты, говорят, работал; в ЦРУ ты не служишь, Даллес туда набрал умных парней с левым прошлым, вроде Маркузе; в партии ты не состоишь и ей не симпатизируешь, потому что воевал во Вьетнаме.
Глэбб пропустил Славина и Пола Дика, закрыл ладонью огонек в двери лифта, чтобы не хлопнул, они здесь норовистые, эти лифты, и уже в тихом, застланном зеленым шершавым ковром кондиционированном коридоре заметил:
— Мне нравится, кстати, что мы так зло и бесстрашно пикируемся, это и есть высшее благо свободы.
— Точно, — согласился Славин. — Согласен.
— Слово — не есть свобода, — сказал Пол. — А вы все погубили, Иван, и такие встречи стали исключением из правила, а могли быть правилом, и мне очень обидно, очень, понимаете?
Славин, отпирая дверь номера, заметил:
— Мы, говорите, погубили? А когда Черчилль произнес свою речь в Фултоне? Когда он призвал Запад к единению против России? Ведь тогда еще воронки травой зарасти не успели.
— А что ему было делать? Фултон был для Черчилля последней попыткой спасти престиж Британской империи, рассорив вас с нами. Он же мечтал о роли арбитра — обычная роль Англии. А вы позволили себе рассердиться. А когда наши кретины наделали массу глупостей и когда в мире очень запахло порохом, именно Черчилль призвал к переговорам между бывшими союзниками — снова арбитраж, победа престижа…
— А вы что, помогли нам понять Черчилля? Мы ведь тогда были молодыми политиками, Пол, — ответил Славин, доставая из холодильника бутылку водки и банку икры. — В сорок шестом году, когда Черчилль выступил в Фултоне, моей стране не было тридцати лет, и вы, американцы, только тринадцать лет как признали нас. Вы помогли нам понять Черчилля? Вы ж заулюлюкали: «Ату красных!»
— Вы стали нарушать Потсдам.
— В чем? — неожиданно жестко спросил Славин. — Факты, пожалуйста.
— При чем здесь факты, Иван! Была очевидна тенденция! Вы тогда могли рвануть и в Париж и в Рим — вас там ждали Торез и Тольятти.
—
Могли? Или
рванули? Это вы, Пол, начали
лезтьв Польшу, Венгрию, к чехам; это вы начали пугать людей нашим вторжением — мы-то молчали. Мы долго молчали, Пол, и, затянувши пояса потуже — голод был у нас, — страну поднимали из руин. Бесчестно было обвинять нас в агрессивности, когда мы думали об одном лишь: людей из землянок вытащить. А вы нас стали разорять гонкой вооружений. Это же стратегия — не дать нам возможности вложить средства в мирные отрасли, брать на измор. И мы были вынуждены предпринять встречные меры. Да, порою жесткие. Так кто же нарушал Потсдам, решение Большой тройки, подписанное и Трумэном и Эттли? Кто звал к его ревизии? Мы или вы?
— Ваши люди отвергают факт «жестких мер», — заметил Глэбб, наблюдая за тем, как
густоводка из морозилки разливалась по рюмкам. — Они говорят, что это — провокация.
— Кто?
— Ваши посольские, инженеры из торгпредства.
— Откуда вы их знаете? — спросил Славин.
— Он же из торговой миссии, — хмыкнул Пол. — Торгует родиной и — по совместительству — радиоаппаратурой.
— Я горжусь тем, что дружу со многими русскими, — сказал Глэбб. — Очень славные ребята, но как только речь заходит о спорных вопросах, они начинают говорить так, как пишет «Правда».
— Правильно делают. Здоровье Пола. Рад видеть вас, Пол. Раз вы приехали сюда, значит, надо ждать событий.
— Скоро полетим в Нагонию, приветствовать свержение Грисо, — ответил Пол и опрокинул водку — без глотка даже — в рот, который показался Славину печью: так он был огнедышаще раскрыт и красен.
— Не надо выдавать желаемое за действительное, — сказал Глэбб. — Чтобы свалить Грисо, нужны люди и деньги, а этого нет у его противников.
— Не лгите, — отмахнулся Пол. — Есть деньги, есть люди.
— Значит, вы знаете больше, чем я, — Глэбб пожал плечами и показал глазами на бутылку.
«Он хочет, чтобы Пол поскорее напился и начал пороть чепуху, и тогда все его слова покажутся собеседнику бредом», — понял Славин.
Славин разлил водку еще раз.
— За прекрасных русских парней, — предложил Глэбб, — за то, чтобы мы научились понимать друг друга и относиться с доверием! В конечном счете, мы живем в одном мире, над нами одно небо, и разделяет нас один океан, через который можно и нужно перебросить мост.
— Я — за, — согласился Славин, чокнулся с Глэббом, выпил, поднялся и пошел к телефону. — Какой номер здешнего сервиса?
— Наберите «пятнадцать», — ответил Глэбб. — Это если вы хотите заказать сандвич или орешки. У них здесь отменные орешки, они их с солью жарят, очень вкусно и дешево, прекрасная закуска.
— А если я хочу угостить гостей?
— Тогда наберите «двадцать два». Это здешний ресторан, кухня хороша, но все довольно дорого.
— Алло, это шестьсот седьмой номер, добрый вечер. Что бы вы могли нам порекомендовать на ужин? Нас трое. Икра? Спасибо, у нас есть русская. Рыба? Какая? Асау?
Пол Дик начал осовело раскачиваться, пытаясь дотянуться до бутылки. Глэбб посмотрел на Славина, отрицательно покачал головой, шепнув:
— Это слишком дорого, не надо, попросите мерлузу, вполне пристойно по цене и очень вкусно.
— Мерлузу, пожалуйста, салаты и кофе. Да, спасибо. Мороженое? — Славин закрыл трубку рукой. — Мороженое у них очень дорогое?
— Как у вас — очень дешевое, — рассмеялся Глэбб, — но невкусное.
— И три мороженых. Да, фруктовых. Спасибо. Ждем.
Пол все-таки налил себе водки, снова заглотал рюмку и, трезво посмотрев на Глэбба, сказал:
— Знаете, ребята, о чем я мечтаю? Я мечтаю заболеть раком. Анализы должны показать, что у меня рак. Но болей еще не должно быть. Это очень важно, чтобы не было болей. Тогда бы я начал
гулять. Я бы гулял, пока не свалился, гулял так, как никогда не мог позволить себе из-за проклятой работы, я бы гулял так, как об этом мечтает каждый: без страха за завтрашнее похмелье. Это был бы настоящий праздник, полное высвобождение…
— Ну вас к черту, — сказал Славин и снова плеснул водку по рюмкам. — Вы нарисовали жуткую картину, и я хочу поскорее напиться, чтобы забыть ваши слова. А почему вы не пьете, мистер Глэбб?
— Я пью! Что вы, я пью, как лошадь!
«Ты — хитрован, а не лошадь, Глэбб. Лошадь — умное животное, оно бы не стало так жадно наблюдать за тем, как я пью, и не ловило бы так алчно признаки опьянения. Я сейчас наиграю опьянение, ты не гони картину, не надо так торопиться, хоть время, действительно, деньги, но ты же проигрываешь со своей заинтересованной торопливостью. Тебе бы лениться, Глэбб, тебе бы напиться первому, сблевать, уснуть в кресле — тогда бы все было путем, тогда бы я до конца поверил в то, что ты, действительно, из торговой миссии, продаешь радиоаппаратуру и что-то там еще, родину, кажется, говорил Пол».
Тяжело открыв глаза — набрякшие веки свинцовы, — Пол плавающе потянулся к Славину:
— И сейчас вы виноваты, Иван. Здесь, в Африке, во всем виноваты вы. Мы влезаем только для того, чтобы не пустить вас.
— Вас бы устроило, — Славин снова налил себе и Глэббу, капнул водкой на брюки Полу, не извинился даже, воистину пьян, в такой жаре быстро пьянеют, — если бы в Нагонию влезли люди Мао? Вас бы устроило, чтобы бедной Европе уперлись пистолетом в подбрюшье? Она бы стала такой сговорчивой, эта прекрасная старушка… Или вы понимаете эту угрозу и решили помочь Европе?
— Китайцы — насекомые, Иван. Саранча. Они бессильны, они не могут нагнать — ни нас, ни вас.
— Нельзя так говорить о великом народе, Пол, — отрезал Славин, — это бесчестно. Китайцы — прекрасные, умные и добрые люди.
— Давайте выпьем за женщин, — сказал Глэбб. — Ну вас к черту с вашей политикой.
«Он сейчас предложит пригласить женщину, — понял Славин. — Он закажет виски и позовет подругу. Или скажет, что здесь хороший стриптиз».
— Поддерживаю, — сказал Славин. — В наше стремительное время лишь женщина остается символом надежности, то есть красоты.
— Это — ничего, — ухмыльнулся Пол. — Продайте, Иван. Красота — как символ надежности. Десять долларов. Даже пятнадцать. Я начну репортаж для наших свинопасов: «Красота — как символ надежности, об этом подумал я, когда вертолет доставил меня в джунгли, на берег океана, к двухметроворостому мистеру Огано, трибуну и борцу, который обещает вернуть народу Нагонии свободу, попранную кремлевскими марионетками Грисо». Ничего, да?
— Ничего. Давайте пятнадцать долларов. Или возьмите с собою к Огано.
— Вас посадит КГБ, — ответил Пол. — Огано ваш враг, вы не имеете права говорить с ним, я же все про вас знаю, Иван, я старый, а потому умный.
— Хватит вам пикироваться, ребята, — сказал Глэбб. — По-моему, ужин наконец везут — слышите, что-то трезвонит в коридоре.
— Да ничего там не трезвонит, — возразил Славин, — это у вас слуховые галлюцинации.
И тут в дверь постучали.
— Да, — ответили все трое: двое — по-английски, один — по-русски.
На пороге стоял негр, подталкивая тележку, уставленную тарелками с рыбой; шальная мысль, метнувшаяся в голове Славина — придет белый официант, обязательно русский, — так и оказалась шальной мыслью.
…Пол Дик ковырнул вилкой мерлузу, попробовал ее, сплюнул:
— Африканцы не умеют готовить. Отказавшись от французов и бельгийцев, гурманов мира, они обрекли себя на закабаление нашими «макдоналдсами» — сосиски, кофе и бутерброд с сыром, очень удобно, а главное, дешево, всем по карману.
«Бутерброд с сыром, — повторил про себя Славин, — очень дешево, бары фирмы „Макдоналдс“. Кем же „беспалый“ работает в „Хилтоне“? В ресторане? Официантов здесь не кормят, это не Россия, почему бы ему не питаться в „макдоналдсе“?»
— Кстати, «макдоналдсы» сюда уже влезли? — спросил он, подвигая Глэббу салат. — В здешнем ресторане действительно вылетишь в трубу, а перехватить среди дня тоже не мешает.
— Они не могут не влезть, — ответил Глэбб, сожалеюще поглядев на пустую водочную бутылку. — Но их не пускают в центр. Они подкрадываются к президентскому дворцу с самых нищих окраин. Молодцы, пристроили к барам бильярдные, черные проводят там свое свободное время: бильярд — в семь раз дешевле кино…
— А телевизор?
— Вы с ума сошли! Кто из них может купить телевизор?! — Глэбб снова посмотрел на пустую бутылку. Пол наконец заметил его взгляд, поднялся, отошел к телефону, набрал цифру «пятнадцать» («Пьян, пьян, а все помнит, — отметил Славин, — особенно, если дело касается бутылки») и попросил:
— Две бутылки виски в номер…
— Шестьсот семь, — подсказал Глэбб.
— В шестьсот седьмой номер. Счет на эти две бутылки перешлите в номер девятьсот пятый, Полу Дику. Быстро!
«Зачем так щеголять своей памятью? — неторопливо думал Славин, согласно кивая собеседнику, который рассказывал о том, как „макдоналдсы“ мухлюют с кофе, вступив в сделку с филиалом фирмы „Нестле“. — Нормальный человек ни за что бы не запомнил номер и не держал его в голове так цепко, как ты, и не слушал бы всех одновременно: и меня, и Пола. „Беспалый, — сказал Хренов, — дежурит по двенадцать часов“. Надо будет выяснить, сколько времени работают официанты. Отчего я так уперся в официанта? И отчего в меня так уперся Глэбб? А ведь он уперся. Не мог же он узнать о встрече с Хреновым — слишком рано; даже если допустить, что он из ЦРУ и отладил контакты со здешней полицией. Нет, я сам себя пугаю, ему бы не успели сообщить».
— Мистер Славин, вы собираетесь писать о ситуации в Луисбурге? — спросил Глэбб.
— Меня, признаться, больше интересует Нагония.
— Тогда отчего вы не поехали туда? Или поддерживаете вашу официальную версию, что в Луисбурге штаб заговорщиков?
— Поддерживаю, конечно, я себя от Москвы не отделяю, но там сидит мой коллега…
— Мистер Степанов? Мы читали книги этого писателя, не только его статьи в газете. Здесь на него многие сердиты — он слишком резок.
— Так опровергайте. Если врет — опровергайте, а сердиться не стоит, это не демократично.
— Степанов пишет хорошо, даже если врет, — сказал Пол и сцедил по спичке всю водку себе в рюмку — тридцать одну каплю, отметил Славин. — И журналистика и литература — это ложь; она тем талантливее, чем больше похожа на правду. Надо правдиво врать — тогда это искусство. Надо уметь написать свою жизнь, вымышленную, не такую скучную, какой живут люди, и тогда вы станете Толстым или Хемингуэем.
— Кем? — спросил Глэбб. — Хемингуэем? Но ведь он умер…
— А Толстой переселился из Миннесоты в Майами и сейчас ловит рыбу в проливе, — озлился Пол. — Хотя, — он посмотрел на Славина, — Хемингуэй сейчас, действительно, забыт у нас. Если бы он родился в прошлом веке, тогда другое дело, а так — наш современник. Мы же видали его, и пили с ним, и бабы рассказывали нам, какой он слабый, и несли его по кочкам, и слуги давали интервью, что, мол, жадный он… Классиков двадцатого века нет и быть не может из-за того, что средства массовой информации набрали силу. Во времена Толстого были сплетни, а теперь все оформляется на газетных полосах броскими шапками, пойди, создай авторитет, пойди, не поверь всему тому дерьму, которое мы печатаем… И потом, телефон… Общение между людьми упростилось до безобразия. Попробуй раньше-то позвони в Ясную Поляну, возьми интервью — черта с два! Надо было ехать, попросив разрешение. А это уже обязывало, проводило черту между им и нами… А теперь звонок по телефону: «Граф, прокомментируйте „Войну и мир“»…
— Верно, — согласился Славин. — Вы сказали верно, Пол. Очень безжалостно, но верно. Значит, получается, что мы сами лишаем себя классиков? Двадцатый век хочет уйти в небытие без классики? Не ведаем, что творим?
— Почему? Ведаем.
— Слишком высок культурный уровень? Все грамотны? Слишком много поэтому вкусовщины? Личных симпатий?
— Скорее — антипатий. Про уровень вы правы лишь отчасти, вы проецируете культуру России на мир — это ошибка.
— Друзья, а не пора ли нам подумать о женщинах? — сказал Глэбб. — Я, конечно, понимаю, интеллектуалы, культура, но ведь вы — не бесполы, я надеюсь. Или мистер Славин опасается последствий? Насколько мне известно, вашим людям запрещены такого рода общения…
«А вот и птички, — подумал Славин. — Все по плану. Старо, как мир, но ведь действует, черт возьми. Что ж, посмотрим его клиентуру».
Славин заметил:
— Вашим тоже, как я слыхал, такого рода общения не рекомендованы.
Глэбб посмотрел в глаза Славина, куда-то даже в надбровья, лицо его на мгновенье сделалось тяжелым, мертвым, но это был один миг всего лишь, потом он отошел к телефону, легко упал в кресло, достал из заднего кармана брюк потрепанную записную книжку, заученно открыл страницу, глянул на Славина, страницу закрыл и начал
копаться, изображая лицом деда-мороза, затевающего веселую игру, которая кончится прекрасным подарком.
— Вам кого, белую или черную? — спросил он, по-прежнему листая книжку.
— А я дальтоник, — ответил Славин.
Пол Дик расхохотался.
— О, какой хитрый мистер Славин! — сказал Глэбб. — Вы все время уходите от точного ответа…
— Точных ответов требует суд.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.