– Интересно, а врачи в баню ходят? – спрашивает Постышев.
– Это ты к чему?
– Интересуюсь.
– Комиссары зазря не интересуются.
– Я сейчас не комиссар.
– А кто?
– Римский аристократ.
– Если меня из армии погонят – банщиком пойду. И людям радость доставляешь, и самому приятно. У меня дружок был на империалистической, банщик Петя. Льва Толстого мыл. Худенький, говорит, был старичок, с животиком. Сурьезно мылся, и никогда чтоб в кабинет, а всегда утречком, в общем зале. Петька рассказывал как-то: «Я если вижу какой ферт пришел, я ему, конечно: «Чего изволите, да как угодно», а положу на лавку, мылом уши замажу, его самого легонько трогаю, силы берегу, а ему все равно кажется, что грохот стоит, потому как уши закрыты. Или пущу ему хлопушек, он и рад, а хлопушка – это тоже у банщика экономия силы. Или, если клиент начал фордыбачить, я ему поперек мышцы насобачу, тело у него ломит, он и блаженствует, дуралей. А с Львом Николаевичем я осторожно, только вдоль по мышце работал, растягивал ему тело, разминал как следует и уши мылом не мазал, чтоб зряшнего шуму в голове не было, а то мысли можно спугнуть...»
– Ух, здорово, а! Тебя Отрепьев не слышит?
– Кудри мылит.
– Жаль. Ты так про своего Петю рассказал – он бы оду за ночь написал. Ты, словно профессор, моешь, как я тебя мыть буду?
– Сначала выздоровей, а там посчитаемся. Холодной окатить или страшно?
– Черт его знает...
– Может, если столкнуть тепло с холодом, толк будет, а?
– Валяй.
Блюхер окатывает Постышева ледяной водой, накидывается на него с распаренным веником, безжалостно хлещет, мнет ручищами, рычит с натуги.
– Отошел я, – блаженно говорит Павел Петрович, – боль отошла. Сейчас спать, а там хоть в ад.
– Знай наших, – довольно смеется Блюхер и окатывает себя ледяной водой из ушата. – Ангина, ангина... Ангина, конечно, важно, а распариться – нет ничего важней...
ПРИВОКЗАЛЬНАЯ ПЛОЩАДЬ
Мимо Блюхера, Постышева, Серышева и только что вернувшихся с фронта командиров – Покуса, Конева, Петрова-Тетерина, Шевчука – гарцуют кавалеристы, за ними идут артиллерия, тачанки, потом пехота, а вокруг, сколько хватает глаз, на крышах домов, на повозках, на телеграфных столбах зрители. Тут и крестьяне с окрестных деревень, и железнодорожники, и отступавшие из окружения бойцы, и комсомольцы из местного сводного батальона, и вездесущие мальчишки.
Красиво идут бойцы Блюхера.
Слышны голоса:
– Пуговицы-то надраены, пуговицы, как при мирном времени!
– Это какое же мирное? Царское?
– Чего причепился? Я всем довольный, а ты чепляешь.
– Орлы!
– Тачанки белым дадут прикуру...
– Силища, чего там...
Именно этого и добивался Блюхер парадом. Он был уверен, что назавтра же слух о красной силе, прибывшей из тыла, пойдет по всей здешней местности, перекинется к белым, докатится до Хабаровска и даже захлестнет Владивосток. А слух – он на фронте порой сильнее тысячи бомб. Особенно если войне пятый год. Тут любому слуху поверишь, и чем страшней, тем охотнее поверишь ему, потому что и на войне у человека остается привычка – жить для того, чтобы выжить.
С дерева быстро-быстро слезает мордастый крестьянин. Посмотрел-посмотрел – и в возок, да и пошел лошадей наяривать. Сегодня же ночью к белым позициям подастся – упреждать. А этого Блюхеру только и надо. Пусть. Темнить больше нечего: наш бронепоезд сейчас трогается с пятого пути на белый бронепоезд, который держит подступы к Волочаевке. Через час все решится: если красный бронепоезд пересилит белый, оттеснит его, отодвинет за Волочаевку – хорошо, не пересилит, разобьется – плохо. Очень тогда будет плохо. Тогда вся сила, которую с таким трудом собирал Блюхер за эти месяцы, поляжет под ураганным огнем с белых бронепоездов, даже не подойдя к исходным позициям для штурма. А исходные позиции определил Блюхер прямо под Волочаевкой.
И, заглушая песни пехоты и рев оркестров, выстроенных по случаю парада, протяжно ревет бронепоезд, отправляясь на фронт – за победой.
ДУЭЛЬ
Несутся друг на друга два бронепоезда. В красном, замерев у смотрового окошка, стоит раздетый по пояс чумазый и яростный Никита Шувалов, тот самый, которого Блюхер отобрал в машинисты на бюро райкома комсомола.
Кочегаром у него Пахом Васильев, тоже блюхеровский выдвиженец, на одном бюро утверждали.
– Еще! Еще! – кричит Никита. – Чтоб парку побольше!
Белый бронепоезд идет навстречу, сигналя беспрерывно и тревожно, а красный все больше набирает скорость, но идет без сигнала – как в психическую атаку.
Пахом выглядывает в окошко, говорит Никите:
– Слышь, а не воткнемся?
– Ну а воткнемся?
– Я не против, только атанда будет шумная.
– Языком меньше трепи, вот тишина и настанет. Пару еще, пару! Подналяжь как следует!
Белый машинист и офицер, дежуривший по паровозу, поначалу смеялись, когда следили за тем, как красный бронепоезд набирал ход.
– Резвунчики, – сказал офицер. – Играет кровь огнем желаний. Поддайте еще, пусть испугаются.
Но когда они увидели, что красный бронепоезд мчится им навстречу со все нарастающей силой, офицер потеребил ус и спросил машиниста:
– А может быть, он пустой?
– Кто?
– Бронепоезд...
– Может быть.
– Начинили паровоз толом и разогнали.
– Господи, помилуй. Что делать-то? Он ведь прямо на нас прет.
– А вы думали, он к бабушке на чай заедет?!
– Ей-ей, пустой!
– Почему?
– Не свистит, не сигналит, на психику гудком не давит.
– Он скоростью давит на психику.
Никита замер у приборов и, когда Пахом решил было выглянуть в смотровое окно, одернул:
– Не егози!
– А скоро?
– Узнаешь, когда надо будет. Зачем зря смотреть?
– Где они, хотел поглядеть.
– Рядом.
– А ты почем знаешь?
– Знаю.
– Никит...
– Чего?
– Ты меня прости, если я над тобой маленько надсмехался при бойцах.
– Не пой, не на клиросе. Тут кто кого пережмет. А пережмет тот, кто не будет выглядывать. Я вон и то боюсь.
– Серьезно?
– А ты как думал...
– Испаримся мы с тобой, будто ангелы.
– Давай лопату, я покидаю.
– Хрен с ним, айда поглядим?
– Пока не моги.
– А когда?
– Скажу, не бойся. Пока песни ори, с песней ничего не страшно.
– Они ошалели, эти красные идиоты, – говорит офицер машинисту. – Мы сейчас столкнемся.
– Не сейчас, но скоро.
– Пора выпрыгивать?
– Здесь не спрыгнешь.
Дежурный офицер смотрит в окошко: бронепоезд несется по высокой насыпи, прыгать вниз, на валуны, – значит неминуемо разбиться насмерть.
– Стоп! – кричит офицер. – Стоп! Полный назад!
– Стоп! – орет машинист помощнику. – Стоп, мать твою! Стоп, а не вперед! Сплющимся ж, дура!
– А-а-а! – кричит кочегар, бросает лопату и, схватившись за голову, начинает прыгать, приседать и натяжно, длинно выть. – Пустите, прыгну! Пустите, Христа за ради!
– Стоп! – кричит офицер, еще раз выглянувший в окно. – Стоп! Стоп! Стоп! Стоп!!!
САЛОН БЛЮХЕРА
– Итак, – докладывает дежурный адъютант, – наш бронепоезд ворвался на станцию Волочаевскую, оттеснив белый бронепоезд.
– И тем не менее, – сухим, надтреснутым голосом говорит Гржимальский, – я просил бы не начинать штурма.
– Почему? – спрашивает Постышев.
– Я имею в виду наш разговор с главкомом о мирном предложении Молчанову.
– Кого вам жаль из тех, кому предстоит сражаться, – белых или красных? – с ехидцей спрашивает кто-то из командиров.
– Мне жаль русских, – сухо отвечает Гржимальский.
Минутное молчание.
– Что вы предлагаете? – спрашивает Постышев.
– Послать к Молчанову парламентера с предложением мира.
– Вы согласитесь пойти?
– Нет.
– Отчего?
– Я не боюсь смерти, которая ждет меня у них как изменника родины, – Гржимальский кривит губы. – Я боюсь бесцельности моего визита. Меня расстреляют как отступника, вам не ответят, а вы – гордецы, другого не пошлете... Поверьте, я не становлюсь сентиментальным, что обычно происходит в старости с боевыми генералами, просто мне жаль русских.
– Это свидетельство нашей слабости – предлагать им мир, – слышен голос.
– Запомните, – отвечает Блюхер, – предложение мира – это первейшее свидетельство силы.
СТАВКА МОЛЧАНОВА
Генерал лыс, худ и высок. Усы его обвисли книзу по-украински, как у Тараса Бульбы на старинных иллюстрациях. Одет он в зеленый френч, сшитый из солдатского сукна, без орденов, с походными погонами, на левом рукаве возле плеча вшит большой овал, на котором четко изображены череп и кости. Это символ смертников.
Он стоит посредине штабной комнаты, широко расставив ноги, обхватив себя руками за плечи, и слушает красного парламентера, комполка Уткина, который читает послание Блюхера. Голос у парламентера срывается от волнения, и каждый раз, когда это случается, Молчанов прищелкивает пальцами левой руки, как танцовщик.
Я призываю Вас, генерал, к честному благоразумию и искреннему отказу от той жестокой роли, которую чужая воля навязала Вам в последней кровавой затее интервентов и чужеземных капиталистов.
Любовь к моему великому народу, поднявшемуся, как один, за свою Республику, и нежелание проливать его драгоценную кровь властно диктуют мне обязанность, как революционера и гражданина великой революционной России, сделать еще попытку обратиться к Вам с братским напоминанием Ваших обязанностей перед Родиной.
Попытайтесь, генерал, найти солдатское мужество сознаться в ошибках, воскресить в своей душе действительную любовь к своей Родине и сделать из этого честный вывод.
Мне бы хотелось знать, какое же количество жертв, какое число русских трупов необходимо еще, чтобы убедить Вас в бесполезности и бесплодности Вашей последней попытки бороться с силой революционного русского народа, на пепле хозяйственной разрухи воздвигающего свою новую государственность?
Какое число русских мучеников приказано Вам бросить к подножию японского и другого чужеземного капитала?
Сколько русских страдальческих костей необходимо, чтобы устроить мостовую для более удобного проезда интервентских автомобилей по русскому Дальнему Востоку?
Нет, генерал, мы этого не позволим. Мы, мужики, защищающие свое родное достояние, свою родную революционную русскую землю, впервые в течение столетий увидевшие свою истинно народную власть.
Оглянитесь назад, и Вы увидите наглые физиономии этих торгашей народной кровью, этих людей, потерявших всякое национальное чувство и срамящих низкопоклонством перед чужеземцами самое имя русского человека ради ничтожных подачек и животного страха. Неужели Вы будете продолжать помогать им в их вредной для великого русского дела продажной работе? В Ваших рядах я заметил много дельных людей, необходимых в настоящую минуту для государственной работы в России и Дальневосточной республике. Не губите их в угоду чужеземному золоту, и грядущая история нашей страны скажет Вам за это спасибо.
Слова: «Свободный народ не мстит» – есть голая историческая правда, и Ваши офицеры, которые находятся у нас в плену, могут Вам засвидетельствовать ее, равно как и те многочисленные колчаковцы, которые доблестно бьются в наших рядах за свое родное русское дело, свою молодую Дальневосточную республику.
Подтверждаю Вам мое твердое решение не дать Вас в обиду в случае добровольной сдачи оружия, но прошу не обижаться, если при продолжении борьбы это оружие будет вырвано из Ваших рук тем жестоким способом, который диктуется всей исторической обстановкой.
Председатель Военного совета и Военный министр,
Главнокомандующий
Блюхер.
Молчанов щелкнул пальцами, еще ниже нагнул голову; парламентер увидел старческие голубенькие жилки у него на шее и решил про себя: «Если сейчас начнет доставать наган – перегрызу, собаке, шею».
– Неплохо написано, – пожевав белыми тонкими губами, сказал Молчанов. – Да вы присаживайтесь, пожалуйста.
– Что? – растерялся парламентер Уткин.
– Присаживайтесь, говорю, присаживайтесь.
– Постоим.
Молчанов близко подошел к парламентеру и уставился ему в лицо своими серыми спокойными глазами. Он внимательно осматривал его гладкий лоб, жиденькие брови, маленькие глаза, запавшие щеки, рот, острый, выпирающий подбородок с детской ямочкой.
– Вы родом со Смоленщины? – спросил Молчанов.
– С Могилевщины.
– Белорус?
– Русский.
– Давно оттуда?
– Давно.
– Перебросили с войсками?
– Нет, я здесь был на каторге.
– Политический?
– Да.
– Давно в партии?
– Десять лет.
– А самому сколько?
– Двадцать восемь.
– Чин?
– У нас чинов нет... Поставлен командовать полком.
– За десять лет службы.
– Я служу только пять лет.
– Вы не поняли. Я имею в виду партийную службу.
– Партии не служат.
– Экой ты тщательный в формулировках. Не изволите ли чайку?
– Мне бы лучше ответ получить.
– Ах, да, да, конечно... Но, видите ли, мы ведь не прежние генералы в прежней царской армии. Мы живем на демократических началах. Я обязан, прежде чем дать ответ, посоветоваться со своими коллегами, с моими друзьями-солдатами.
– А чего советоваться-то? Мы у вас не пушку просим. Сами вы как настроены?
– Оптимистично, – улыбнулся Молчанов. – А вы?
– Тоже.
– Вы, когда читали этот документ, очень нервничали. По-видимому, ждали, что я прикажу вас немедленно расстрелять, не так ли?
– Всяко может статься.
– А вы бы разве могли убить парламентера?
– Нет.
– А зачем так плохо думали обо мне?
– Я об вас не плохо думал, – улыбнулся парламентер, – я об вас с перспективой думал.
– Ну, что ж, – сказал Молчанов. – Мило. Я скажу моим людям, что командиры у красных отнюдь не вандалы и не изуверы, а вполне приятные молодые люди.
– Это вы к тому, чтоб я нашим сказал хорошо про вас, господин генерал?
– Война не торговля, принцип баш на баш тут не годится, – сухо заметил Молчанов.
– Я врать не буду. Я честно все скажу.
– О, это великая жертва – сказать честно про белого пса, наемника японского капитала, губителя русского народа, на костлявых руках которого кровь тысяч замученных женщин и детей. Надеюсь, вы заметили сходство между портретом, написанным у вас, и мной, так сказать, оригиналом?
– Художники – народ особый, – вон есть и такие, которые пишут про нас – «кровавые красные псы, опьянев от русской крови, истоптали матушку-Россию, осквернили могилы отцов и продали нашу страдалицу-родину еврейскому интернационалу».
– А что, разве это неправда? – не сдержавшись, воскликнул Молчанов.
– Да не совсем вроде бы я похож на портрет, написанный вами.
– Не я написал этот портрет, а история!
– В таком случае она его и закрасит, история-то...
Молчанов отошел к двери, распахнул ее и сказал:
– Полковник Кремнев! Отвезете парламентера к красным позициям на броне. О погоде говорите сколько угодно, про политику воздерживайтесь,
– До свидания, господин генерал, – сказал парламентер Уткин.
– Прощайте.
Когда парламентер вышел из кабинета и, сев в броневик, укатил, Молчанов взял послание Блюхера, внимательно прочитал его еще раз, походил по мягкому ковру, заложил руки за спину, а потом сунул два листка в камин и долго смотрел, как бумага скручивалась в черный жгут, корчась на красных угольях.
ПЕРЕДОВЫЕ КРАСНЫХ ВОЙСК
На КП адъютант подает стакан спирту только что вернувшемуся парламентеру Уткину.
Уткин выпивает залпом, нюхает рукав, стоит мгновение с раскрытым ртом, грызет сухарь, протянутый ему Блюхером, и только после этого с шумом выдыхает из себя ядреный медицинский запах и блаженно улыбается.
– Что он сказал? – спрашивает Блюхер.
Гржимальский стоит белый, натянутый как струна.
– А ничего толком не сказал, товарищ главком.
– Про срок его предупредил?
– В самом начале сказал: срок три часа.
– Сколько прошло? – спрашивает Блюхер Гржимальского.
– Три.
– Все, – говорит Блюхер. – Была бы честь предложена. Хватит. Где Постышев?
– У прямого провода, с Дальбюро говорит,
– Пожалуйста, пригласите его сюда.
– Есть.
– Командарм Серышев?
– Я.
– Товарищ Покус!
– Здесь.
– Яков Захарович, тебя назначаю командующим всеми войсками, которые начнут атаку Волочаевской сопки.
– Есть.
– Конев?
– Здесь.
– Хорошо. Петров-Тетерин?
– Я.
– Хорошо.
Входит Постышев.
– Начинаем, – говорит ему Блюхер.
– Отказал Молчанов?
– Да.
– Позвольте пойти на передовую? – спрашивает Гржимальский.
– Нет. Вы мне понадобитесь здесь.
Постышев одевается и идет следом за Покусом.
– Куда? – спрашивает Блюхер.
– В окопы.
– Я буду позже. Сигнал для начала, как обусловлено.
– Понятно. Счастливо, Василий Константинович.
– Счастливо, Павел Петрович.
Постышев и Покус уходят.
– Как с танками? – спрашивает Блюхер.
– Остался один, который может работать.
– Его бросить на поле сразу после начала наступления.
– Так у него ж пулемет заклинило.
– Ничего. Пусть прет без пулемета.
Входит адъютант.
– Товарищ главком, вас ждет главный редактор «Читинской правды» уже два часа, у него Чита на проводе, надо передовицу в номер.
– Извините, – говорит Блюхер командирам и выходит в соседнюю комнату.
Навстречу ему бросается маленький экзальтированный человечек в пенсне с нервическим румянцем.
– Главком! Я все понимаю! Мне нужно всего несколько слов.
– Несколько – могу. А что это вы суетитесь? Вы поспокойнее. Присаживайтесь, ручку в чернила обмакните и пишите: «Дальний Восток был, есть и будет русским Дальним Востоком».
Главный редактор пишет, брызгая чернилами.
– Еще вопрос.
– Пожалуйста.
– Я видел повсюду в войсках поразительный порядок. Я увидел армию, которой не было до вашего приезда на Дальний Восток. Сколько, верно, вам пришлось пострелять народа, чтобы добиться этого?
– Ни один боец не был расстрелян.
– Как?
– Так.
– Как же вам удалось навести порядок среди этого развала и разброда?
– У нашей партии есть целый ряд способов навести порядок и без репрессий. Вы сами-то кто по партийной принадлежности?
– Большевик.
– И давно?
– Порядочно.
– Странно. Вы когда-нибудь видели, как расстреливают людей?
– Нет.
– А по долгу службы вам никогда не приходилось подписывать ордер на расстрел человека?
– Нет.
– Тогда понятно. Еще вопросы есть?
– Есть.
– Сколько?
– Двенадцать.
– Прибавьте для счастливого числа еще один и задайте их мне после окончания сражения.
Блюхер возвращается в комнату к командирам, оглядывает их всех и медленно говорит:
– Я прошу вас сверить часы.
ОКОПЫ
Постышев лежит в снегу, рядом с бойцами, на сорокаградусном морозе. Ревет пронзительный ветер – низкий, змеящийся по снегу, задувающий за воротники и под шапки.
– Спать ему не давайте, – говорит Павел Петрович старику, лежащему подле него, и показывает глазами на молодого бойца. – Во-он, под елочкой, пристроился, сейчас заснет, лицо у него больно тихое.
– Не слушается он меня.
– Может, больной?
– Вроде бы здоровый, жару в нем нет.
Постышев подползает к парню и тормошит его.
– Ты не спи, Илья Муромец, только не спи.
– А мне лето грезится, – отвечает парень.
– А мне, может, осень! – сердится Постышев. – Раскрой глаза!
– От снега их режет, небо черным кажется. А в лете мне речка видится – мелкая-мелкая, дно песчаное, – очень медленно говорит парень, – берега с осокой, плотвичка на пригретых местах хвостиками вывертывает.
– Вот сволочное дело, – говорит Постышев, – и поднять его нельзя, сразу подстрелят. Открой глаза, черт ласковый! Сейчас все в атаку станут, а ты будешь лежать окоченелый.
Дыбится, кряжится впереди Волочаевская сопка – неприметная с виду, опутанная рядами колючей проволоки, ощеренная пушками и пулеметами, поросшая частым лесом, загадочная и молчаливая пока.
Тишина стоит кругом – зимняя, мирная, густая. И когда с красного бронепоезда, который отвоевал железнодорожный путь, а сейчас, медленно похлестывая отработанными парами по снежному откосу, приближается к Волочаевке, свистя и кувыркаясь в воздухе, полетел на белые позиции первый снаряд, и когда он ахнул снежным фонтаном выше сосен, и когда каппелевцы ответили залпом из нескольких десятков орудий, а красные – всеми орудиями бронепоезда, тогда разорвалась тишина, исчезла, полетела в клочья – вверх и в стороны.
Комиссар с «Жана Жореса» лежит в снегу рядом с бойцами.
– Вот я ему и говорю, – продолжает он свой рассказ в короткие промежутки между разрывами снарядов, – не видать тебе всемирного царства свободы, как своей задницы, потому как ты трус и гнида. Он, конечно, в амбицию. А бесспорно то, что амбиция, она с девицей хороша, а не с красным бойцом. «Это, говорит, тебе ее не видать, свободы, оттого что ты под пулю прешь, а я обожду и в царство пройду первым». На что я ему заключаю: «Дурак, он и в папахе дурак. Без нас, если мы поумираем под белой пулей, царства свободы не будет, а так, княжество какое-нибудь, обгаженное прохиндеями и трусами». Поднялся я в атаку, а он остался в окопе. Пробежал я пятьдесят метров, а в тот окоп – снаряд, и нет никого в помине.
Блюхер идет в расположение Особого амурского полка, который вместе с 6-м стрелковым полком Захарова продирался через снега вдоль железнодорожного полотна, подтверждая, таким образом, победу бронепоезда.
После, уже к вечеру, когда небо стало светлым и высоким, а звезды – от яростного мороза – уменьшились и сделались красными, дрожащими в светлом, ледяном небе, Блюхер отправляется в забайкальскую группу войск Томина, которая была отправлена им в обход волочаевских позиций – по бугорчатому амурскому льду.
Ночью, возле костра, медленно проваливавшегося в сахарный рассыпчатый снег, Блюхер проводит совещание с командирами. Лицо его обуглилось, щеки провалились, заросли по самые глаза колючей серой щетиной, лоб зашелушился от морозного ветра.
– Бить будем с юга, – говорит он. – Там у них еще проволока не до конца натянута. Если брать отсюда, с центра, народу до черта положим, нельзя.
Он расстилает карту на снегу, водит пальцем по хрусткой бумаге, указывая направление ударов. Распоряжения его коротки и сухи.
– Постышев где? – спрашивает он.
– В окопах, – отвечает Гржимальский, – в снегу.
– Ясно. Пошли и мы туда, – говорит Блюхер. – Веселить надо людей, а то заснут, померзнут. Разведчики Особого амурского полка с ротой корейцев пусть сейчас же начинают продвижение вплотную к цепи заграждений. У них халаты – они должны пройти. Все. Расходимся.
Блюхер надвигает на глаза свой заячий треух, запахивает коротенький тулупчик и, забросав костер снегом, первым уходит в ночь – на передовую.
Постышев ползком добирается в отряд моряков, которые выдвинуты почти вплотную к рядам вражеской колючей проволоки.
– Замерзли? – спрашивает Постышев.
– Отогреемся, когда на проволоку.
– Как ее, сволочугу, резать?
– На зуб.
– Раскрошатся зубы, девчата любить не станут.
– Фиксы вставим.
– Заржавеют фиксы, – отвечает Постышев, – и образуется в твоем рту склад металлического лома.
– А вы как к нам добрались, товарищ комиссар?
– Пешком...
– Рост у вас приметный, а они шпарят – страх...
– Пригибаться надо, голову беречь.
– Рано еще пригибаться... Пока погодим голову гнуть. Табак остался?
– Мы здесь мох с-под снега откопали, курить можно, только во рту потом сплошная сосновая роща, будто в тайгу зашел.
Разбрызгивая белые искры, шипя и замирая в небе, взлетают три красные ракеты.
Гремит «ура» по всей громадной линии фронта. Выскакивают из окопов, бегут на кинжальный пулеметный огонь белых, падают, ползут, корчатся в агонии, орут, бросаются на колючую проволоку, рвут ее окровавленными руками, перелезают через нее, бросив поверх острых зубцов шинель и бушлат, падают, сраженные, но следом за ними переваливаются еще и еще – десятки, сотни, тысячи бойцов Народно-революционной армии и красных партизан. Они бегут вверх по сопке, утопая в снегу, глядя в черные маленькие дула винтовок и пулеметов, бегут, умирают, но следом бегут другие, и гремит, гремит в сухом морозном воздухе неумолкающий ни на минуту протяжный призыв к победе.
ЗАИМКА ТИМОХИ
Тимоха сонно зашлепал губами, заметался и, сев на кровати, быстро стал повторять:
– Просыпайтесь, господин Исаев, просыпайтесь...
Исаев очень точно разыграл спящего, несколько раз оттолкнул Тимохину руку, потом вскочил, спрыгнул на пол, увидел прямо перед собой Гиацинтова, смущенно улыбнулся и, потерев глаза, начал будить Ванюшина.
– Давно приехали? – спросил Исаев полковника.
– Да не так чтоб очень.
– Давайте поскорей, господа, – торопил всех Тимоха, – спаси бог, засветит солнце, всю обедню попортим. Изюбрь любит, чтоб его затемно окружить, он за пять верст слышит.
Тимоха заметно нервничал, посматривал на филеров, приехавших с Гиацинтовым, руки его были суетливы и слишком быстры.
– А эти господа тоже с нами, Кирилл Николаевич? – спросил он про филеров, не удержавшись.
– Тоже.
– А как они без ружей?
– У них маузеры.
– Чего?
– Пистолеты американские. По два на рыло, восемнадцать патронов в каждом.
Филеры приподняли полы френчей, показывая Тимохе гранаты и заткнутые за пояс маузеры.
– Возьмем зверя? – спросил Гиацинтов.
– Смотря как они по целкости.
– Ничего. Целят как надо.
Ванюшин спросонья выпил стакан водки и сказал:
– Я себя неважно чувствую, не пойду я.
– Стрелков мало, Николай Иванович.
– Ты, Тимоха, не волнуйся. Мои люди отменные стрелки. С любого расстояния зверя возьмут. У нас в машине карабины и пулемет, – улыбнулся Гиацинтов и доверительно положил руку на колено Исаеву. – Ну как, мой храбрый охотник? Забьем изюбря?
– Постараемся, – ответил Исаев и постучал костяшками пальцев об стол, – заранее загадывать боюсь.
– Сашеньку возьмем? – спросил Гиацинтов.
– Оставьте в покое девушку, – буркнул из-под тулупа Ванюшин. – Пусть спит, а печенку вам потом здесь зажарит.
– Прометеев сюжет, – заметил Исаев, смешно морща нос, – кому и чью?
– Ну, с богом, – сказал Тимоха. – Двинем.
– Идите следом за ним, – сказал филерам Гиацинтов, – а мы с Максимом Максимычем пойдем замыкающими.
– Вы сами-то хотите стрелять сегодня? – спросил Тимоха полковника. – А то если нет, так я один пойду. А коли хотите – давайте не последними, а ближе ко мне – я вас на перепадок поведу, где изюбрь у меня прикормлен.
– Там летом ручей, что ль?
– Ну!
– Хорошо. Мы тебя догоним, нам поболтать пять минут надо с Максимом Максимычем.
Гиацинтов взбросил на плечо карабин, обмотал шею толстым шарфом и сказал:
– Полегоньку двинулись.
Тимоха и четверо филеров шли впереди. Чуть поотстав, шли Гиацинтов с Исаевым.
– Макс, мне очень хотелось побеседовать с вами под открытым небом, – тихо говорил Гиацинтов, – а то в городе никак не уединишься. Звать к себе – интеллигенция сразу станет вас сторониться, как возможного агента охранки. У вас? Там всегда полно народу. А в кафе «Банзай» вы столь часто бывали с Ченом, что вас слишком хорошо запомнили. Там что, кулинары отменны?
– В «Банзае» прекрасно делали рыбу.
– По-монастырски?
– Нет, это обычно. Мне там нравились креветки, зажаренные в мясе осетра.
– Да, да, как-то раз я пробовал это, очень вкусно. Но мы отклонились в сторону от разговора. Он будет краток. Я ничего не хочу знать о вашем прошлом, хотя оно крайне занятно и изобилует многими белыми пятнами, подобно карте Антарктиды. Меня занимало ваше настоящее, оно элегантно, оно достойно вас. Вы – обаяшка, а это не достоинство человека, это его профессия. Но волнует меня ваше будущее. Сегодня после отстрела зверя, когда я подойду к вашему номеру, вы мне скажете «да». Понимаете?
– Я готов сказать вам «да» прямо сейчас. Мне только не совсем понятно, о каком «да» идет речь.
– Вам пять лет? Вы плохо выговариваете букву «р»? Вы еще мочитесь в кроватку? Перестаньте, дуся, мы ж с вами люди вполне зрелого возраста.
– А если «нет»?
– Умница. Хорошо, что вы сказали про «нет». Я запамятовал сказать вам об этом. Если я услышу «нет», то завтра мы будем хоронить вас, как случайно застрелившегося на охоте.
– Такая жестокость, Кирилл Николаевич, – улыбнулся Исаев.
– С людьми вашей профессии и ваших связей мне иначе нельзя.
– Клянусь богом, я буду нем как рыба.
– Мне уже говорил про это наш приятель Чен, – глядя в глаза Исаеву, сказал полковник.
– Ув-ле-чен, – пошутил Исаев.
– Неужто вы не знали, что Чен – это чекист Марейкис? – тихо спросил Гиацинтов.
– Сейчас начну хохотать и спугну изюбря, полковник.
– Бросьте. Партия сыграна, надо выбирать достойный выход.
– Вы знаете, что у многих контрразведчиков мания подозрительности – профессиональная болезнь, полковник. Нет?