— Неужели вам не хочется помочь? Это ведь так просто — помочь. А как полно вам станет жить, пан Норовский, если вы постоянно будете ощущать, что помогли. Отчего так счастлива кормящая мать? Оттого, что помогает. Поэтому у нее глаза особенные, других таких нет.
— Как я понимаю, денег у вас мало?
— Денег у нас пока нет, — ответил Дзержинский. — Но они будут. Мы уплатим вам.
— Сколько человек станет здесь работать?
— Один.
— Кто?
— Я.
— Вы наборщик?
— Нет. Я пишу.
— Все пишут. Кто будет набирать? Верстать? Печатать?
— Дам объявление.
— Он даст объявление! Кто пойдет умирать в этот компресс?! — Старик вздохнул. — Конечно, в этот компресс пойдет один Норовский. Но за деньги! Понятно?! Я помогу, но за деньги! Жадный Норовский без денег не помогает, потому что у него на шее четверо внуков-сирот! И убогая дочь! Или вам не понятно, отчего я такой жадный?!
Норовский отошел к окну, уперся руками в раму.
— Зачем вы пришли? — тихо спросил он. — Мне было так спокойно эти годы. Зачем только вы пришли, хотел бы я знать? И зачем я остался таким же дураком в шестьдесят, каким был в двадцать?
— Это потому, что вы живете, пан Норовский. Живете, а не существуете.
… Следующие три дня Дзержинский, после того как кончал помогать рабочим, приглашенным Норовским для уборки помещения, садился за книги, газеты, письма из Королевства. Он должен был до конца точно понять, каким обязан стать первый номер газеты польских пролетариев. Из всей массы материалов — нищета рабочих, отсутствие какого бы то ни было законодательства, бесправие крестьян, всевластие русской администрации в Варшаве — надо было отобрать главные, определяющие лицо будущей газеты.
Особенно надолго он задумывался — обхватив голову сильными пальцами, словно бы впиваясь ногтями в кожу, когда в который раз уже перечитывал данные о народном образовании. На всю Польшу «русского захвата» был один университет — один на семь миллионов населения! И в этом единственном университете всего две кафедры, где преподавание велось по-польски — литература и морфология. При этом курс, посвященный Мицкевичу, Ожешко, Словацкому, был практически сведен к минимуму, имена великих мыслителей назывались лишь, но творчество их не исследовалось: «Дзядов» боялись, запрещали декламировать; проецируя далекое прошлое на день сегодняшний, считали, что оберегут от крамолы, не понимая, что запрещенное не оберегает, но, наоборот, возбуждает к знанию. Польское право, имевшее многовековую историю, изучали на русском, поверхностно, пропуская целые эпохи; математику, физику, химию — подавно. Польским ученым нечего было делать в Королевстве, бежали в Париж и Лондон от «моральной нагайки» великодержавного черносотенства. Ни одного польского исследователя — пусть семи пядей во лбу (Мария Складовска-то в Париже состоялась, не на родине! ) — в ассистенты не пускали, не то что в доценты. Когда талантливые ученые обратились с просьбой к генерал-губернатору позволить читать лекции в университете на родном языке по тем предметам, которые были не обязательными, факультативными, их, продержав пять часов в приемной, грубо выставили, пригрозив Сибирью, коли еще раз посмеют «дерзить» и поднимать голос на единственный для всей Империи язык — других нет, не было и не будет!
Дзержинский тянулся рукой к куреву, вертел в холодных пальцах тонкий «зефир», крошил черный, проваренный с медом табак, но усилием воли заставлял себя прятать папиросу в пачку: к своему здоровью он относился отстраненно, как к некоей данности, ему не принадлежавшей, — больной, что он сможет сделать для партии, какую пользу принесет полякам?!
Лицо его болезненно морщилось, когда он исследовал политику царского правительства по отношению к начальным школам: преподавание велось только на русском; несчастных семилетних человечков, привыкших дома говорить на родном языке, пороли и ставили «на горох» за акцент. Частные школы, где часть предметов позволялось изучать по-польски, были лишены дотаций; попечителями туда назначались, как правило, «хранители», ненавидевшие «ляхов» глубинной ненавистью темных, малограмотных держиморд.
В судах неграмотный польский крестьянин обязан был держать ответ на русском языке; бедолагу обирали секретари, поднаторевшие в писании кассаций и жалоб; прошение, составленное на польском, к рассмотрению не принималось: изволь только на государственном языке излагать, на родном — ни-ни!
Запрещались представления драмы и комедии на польском; книги, после жестокой цензуры, издавались тиражом ограниченным; Людвиг Шепаньский, выпускавший «Жице», печатал повести и стихи эстетские, проникнутые надмирным индивидуализмом — ему разрешали, этот не опасен; позволяли и Станислава Пшибышевского — «настроенец», он главного не трогал, а вот Болеслава Пруса боялись, каждую страницу на свет смотрели — не прячет ли что между строк: пишет с болью, но не для себя и про себя, а про тех, кто кругом, и не для эстетов — для читателей. Послушным критикам было предписано творчество этого мастера не замечать — будто и нет, а то и побранить за туманность и «эпигонство»
— термин-то уж больно хорош, ибо непонятен, с непонятным каждый согласится, кому охота себя дураком и неучью выставлять?!
Всем этим великодержавным царским бесстыдством пользовались разного рода оппозиционные группы в Польше — каждая по-своему. Партия «разумной политики», иначе именовавшаяся «реалистической», предлагала разъяснительную, постепенную работу с петербургской администрацией, уповая на «здравомыслящие силы, стоящие подле Трона нашего обожаемого монарха, от которого злые бюрократы скрывают; стоит только пробиться к нему, принести ему просьбу верноподданную, и все мигом, само по себе решится!».
«Лига народова» уповала, наоборот, как и «Лига независимости Польши», на поддержку Франции и Англии в борьбе против «проклятых москалей» — нелюдей, татарву, темень. И та и другая оппозиционные группы были, как считал Дзержинский, не столь опасны польскому рабочему движению в силу открытой своей несостоятельности. Труднее было с ППС, с социалистами, которые шли на борьбу с самодержавием под красным знаменем, гнили на акатуйской каторге, состояли в Международном социалистическом бюро, пользуясь поддержкой Бебеля и Каутского, признанных вождей социал-демократии. Все, казалось бы, правильным было в борьбе ППС — и опора на рабочих, и разъяснительная пропаганда среди крестьян, но работу они вели лишь среди польских рабочих и только для них. Русских, которые тяжелее других страдали под царским гнетом, вроде бы и не было. Болезнь национализма с годами не исчезала — наоборот, росла вширь: ППС призвала бойкотировать русские театры, потому что это, по ее мнению, вело к русификации польского и литовского населения. Бойкотировать Пушкина, Чернышевского, Чехова и Горького!
Дзержинский спокойно не мог видеть эту листовку «папуасов», поднимался из-за стола, мерил свой кабинетик быстрыми шагами, глаза жмурил — ярился.
Альфой и омегой борьбы для него было точное понимание главенствующей роли русского рабочего класса, который принимал бой против царизма первым, который вел за собою национальные отряды социал-демократии, который боролся за свободу трудящихся всех национальностей. Без победы русских рабочих, считал Дзержинский, смешно и глупо думать о возможности победы пролетариев Польши.
Встретившись в Берлине с Розой Люксембург, Мархлевским, Тышкой и Адольфом Барским, он получил от них часть прокламаций, которые выпускали комитеты в Королевстве за время его ареста. Особенно восхищался он одной: когда жандармы избили петербургских студентов, Варшавский комитет СДКПиЛ распространил листовку в ответ на националистическую, призывавшую не оказывать «москалям» поддержки — «Чем больше они станут перебивать друг друга, тем лучше полякам! ». Варшавские социал-демократы писали: «Пусть наши студенты отвечают гробовым молчанием на героическую борьбу русских студентов! Пусть наш студент и интеллигент пребывают в спокойных и горделивых мечтах о польском национальном восстании, пусть хоронят они себя в лишенном общественной жизни патриотизме! Мы, польские рабочие, протягиваем руку русским братьям! Пусть смело идут они на бой за свободу, пусть верят, что польский пролетариат не оставит их в борьбе!»
… Спал Дзержинский мало, часа три, но усталости не чувствовал; в нем было постоянное ощущение сладостного ожидания, хотя он смеясь говорил Норовскому:
— Самое гадостное — это ждать или догонять.
Газета получалась интересной, точной в своей позиции: борьба на все фронты — и против самодержавия, и против «реалистов», и против ППС, — борьба доказательная, но при этом эмоциональная и до конца честная: соврешь в мелочи — не простят; люди чтут правду, пусть самую горькую, но обязательную правду, на нее откликнутся, во имя правды все примут. Душное ощущение всеобщей имперской лжи было невыносимым; все ждали; это всеобщее ожидание искало ответа.
Дзержинский принял из рук Норовского маленький листочек газеты, мокрый еще, словно новорожденный, поцеловал его, засмеялся:
— «Червоны Штандар», номер первый!
Потом подошел к наборной кассе, сложил несколько литер в одну строчку, собрал в держалку, стукнул в левом углу.
— Без этого нельзя, — пояснил он. — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
— Не соединятся, — убежденно сказал Норовский. — Но мечтательство ваше мне приятно. Пошли, отметим выпуск первого номера, пан шеф-редактор, в вашем сиятельном кабинете — я принес колбасы и хлеба. Вино — за вами, тут в лавке есть Ицка Лифшиц, он даст в долг, если скажете о пролетариях, — его сын за это сидит в седлецкой тюрьме.
Дзержинский положил газету на верстак, пошел к двери, потом вернулся, прижал оттиск к груди, глаза закрыл и начал вальсировать, напевая мелодию Штрауса.
… Ночью, набитый оттисками «Червоного Штандара», Дзержинский пересек границу. «РАПОРТ СОТРУДНИКА ПОДПОЛКОВНИКА ГЛАЗОВА „МРАКА“, ПРОЖИВАЮЩИЙ В КРАКОВЕ НА УЛ. СТАШИЦА, „ЮЗЕФ“ ДОМАНСКИЙ (ДЗЕРЖИНСКИЙ) В ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ОСОБО АКТИВЕН. ПОСЛЕ ВОЗВРАЩЕНИЯ ИЗ БЕРЛИНА, ГДЕ ОН БЫЛ ПРЕДСТАВЛЕН ЕГО СООБЩНИЦЕЮ РОЗОЮ ЛЮКСЕМБУРГ НЕБЕЗЫЗВЕСТНОМУ АВГУСТУ БЕБЕЛЮ, А ТАКЖЕ ЛИБКНЕХТУ И КАУТСКОМУ, КОТОРЫЕ, ВЕРОЯТНО, ОКАЗЫВАЮТ ФИНАНСОВОЕ СОДЕЙСТВИЕ ОТ ИМЕНИ СДПГ ПОЛЯКАМ „ЛЮКСЕМБУРГО-ДЗЕРЖИНСКОГО“ НАПРАВЛЕНИЯ, РАЗВЕРНУЛ БУРНУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ, СОБРАВ ВОКРУГ СЕБЯ ПОЛЬСКИХ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, ПРОЖИВАЮЩИХ НЕ ТОЛЬКО В ГАЛИЦИИ, НО И В МЮНХЕНЕ, ПАРИЖЕ, ЖЕНЕВЕ И ЛОНДОНЕ. ДОМАНСКИЙ (ДЗЕРЖИНСКИЙ) ИМЕЕТ НАДЕЖНУЮ И ПОСТОЯННУЮ СВЯЗЬ С ВАРШАВОЙ; ПО НЕПОДТВЕРЖДЕННЫМ ДАННЫМ, УЖЕ СЕМЬ РАЗ НЕЛЕГАЛЬНО ПЕРЕСЕКАЛ ГРАНИЦУ. ПО ИЗВЕСТНЫМ ОДНОМУ ЕМУ КАНАЛАМ ОН СМОГ ПЕРЕПРАВИТЬ В СИБИРЬ ССЫЛЬНОМУ ДВОРЯНИНУ ЗАЛЕССКОМУ (ТРУСЕВИЧУ) ДЕНЬГИ И ФАЛЬШИВЫЙ ПАСПОРТ; БЛИЗКИЕ К ДЗЕРЖИНСКОМУ ЛЮДИ СЧИТАЮТ, ЧТО ТАКИМ ОБРАЗОМ ОН УЖЕ ВЫРУЧИЛ ИЗ ССЫЛКИ ВОСЕМЬ ЧЕЛОВЕК — АКТИВНЫХ ФУНКЦИОНЕРОВ, СОСТОЯВШИХ С НИМ В КРУЖКАХ В ВИЛЬНЕ И ВАРШАВЕ В НАЧАЛЕ ВЕКА. (АРЕСТОВАННЫЙ УНШЛИХТ, ОДНАКО, ДО СЕЙ ПОРЫ НЕ „ВЫРВАН“, ПО СЛОВАМ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, ИЗ „ЛАП ЦАРСКИХ ПАЛАЧЕЙ“, НО ЮЗЕФ „ОСВОБОДИТ ЕГО ТАК ИЛИ ИНАЧЕ“.) ПОВОДОМ ДЛЯ ТАКОЙ УВЕРЕННОСТИ СЛУЖАТ ЗАНЯТИЯ, ПРОВОДИМЫЕ ДЗЕРЖИНСКИМ С ФУНКЦИОНЕРАМИ ПО ПРАВИЛАМ КОНСПИРАЦИИ И БОРЬБЫ С, ПО ИХ СЛОВАМ, „ОХРАНКОЮ“. НА ЭТИХ ЗАНЯТИЯХ ОН ЯКОБЫ ПОДЧЕРКИВАЕТ КАЖДЫЙ РАЗ, ЧТО КОНСПИРИРОВАТЬ НАДО УМЕТЬ НЕ „ВО ИМЯ РЕВОЛЮЦИОННЫХ РОМАНТИЗМОВ“, А ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ОБЕЗОПАСИТЬ ОТ ПРОВАЛА ТОВАРИЩЕЙ, НЕСУЩИХ В МАССУ „ИДЕЮ СОЦИАЛИЗМА“. ДЗЕРЖИНСКИЙ ДОСТАЛ (ЧЕРЕЗ АМЕРИКАНСКИХ ПОЛЯКОВ) ДНЕВНИК СЛЕЖКИ ДЕТЕКТИВАМИ ИЗ ЧАСТНОГО АГЕНТСТВА ПИНКЕРТОНА ЗА НЕКИМ РУССКИМ ВОЛЬНОДУМСТВУЮЩИМ ПИСАТЕЛЕМ ВЛАДИМИРОМ ГАЛАКТИОНОВЫМ КОРОЛЕНКО, КОГДА ТОТ БЫЛ В СЕВЕРОАМЕРИКАНСКИХ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ. НА ПРИМЕРЕ ЭТОГО ДНЕВНИКА ДЗЕРЖИНСКИЙ РАЗБИРАЕТ ДЕЙСТВИЯ ФИЛЕРОВ, ЗНАКОМИТ С ПРИНЦИПАМИ СЛЕЖКИ, А ТАКЖЕ ПРЕДЛАГАЕТ ФУНКЦИОНЕРАМ, ТРАНСПОРТИРУЮЩИМ ЛИТЕРАТУРУ В ВАРШАВУ, ПРИДУМАТЬ ПУТИ „ОТРЫВА“ ОТ НАРУЖНОГО НАБЛЮДЕНИЯ. КОПИЮ ДНЕВНИКА НАБЛЮДЕНИЯ, ПОЛУЧЕННУЮ МНОЮ, ПРИВОЖУ ПОЛНОСТЬЮ: „СООБЩЕНИЕ НЬЮ-ЙОРКСКОГО СЫСКНОГО АГЕНТСТВА ПИНКЕРТОНА, НА ИМЯ УПРАВЛЯЮЩЕГО РУССКИМ КОНСУЛЬСТВОМ В НЬЮ-ЙОРКЕ Г. ГАНЗЕНА. МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЫ НАШИ АГЕНТЫ ДОНОСЯТ СЛЕДУЮЩЕЕ: „15 СЕНТЯБРЯ АГЕНТЫ Н.В.Б. и Ю.В.К. ОТПРАВИЛИСЬ К ДОМУ №207 НА 18 УЛ. — МЕСТОПРЕБЫВАНИЕ КОРОЛЕНКО, КОТОРОГО АГЕНТ Н.В.Б. ДОЛЖЕН БЫЛ УКАЗАТЬ АГЕНТУ Ю.В.К. ВОЙДЯ В ДОМ, АГЕНТ Н.В.Б. ВСТРЕТИЛ ЖЕНЩИНУ ЛЕТ 47, 5 Ф. РОСТОМ, С БЛЕДНОЖЕЛТЫМ ЦВЕТОМ ЛИЦА, СВЕТЛЫМИ ГЛАЗАМИ И СЕДЫМИ ВОЛОСАМИ, ОДЕТУЮ В СВЕТЛОЕ КОЛЕНКОРОВОЕ ПЛАТЬЕ, НА ВОПРОС АГЕНТА, ДОМА ЛИ Г. КОРОЛЕНКО, ЖЕНЩИНА ОСВЕДОМИЛАСЬ ОБ ИМЕНИ И РОДЕ ЗАНЯТИЙ ВОШЕДШЕГО. АГЕНТ СКАЗАЛ, ЧТО ФАМИЛИЯ ЕГО БРЮС И ЧТО ОН РЕПОРТЕР. ТОГДА ЖЕНЩИНА СООБЩИЛА, ЧТО Г. КОРОЛЕНКО ОЧЕНЬ ЗАНЯТ УКЛАДКОЙ ВЕЩЕЙ, ТАК КАК НОЧЬЮ УЕЗЖАЕТ И НЕ МОЖЕТ ПРИНЯТЬ „РЕПОРТЕРА“. ТОГДА ПОСЛЕДНИЙ ЗАЯВИЛ, ЧТО РЕДАКЦИЯ ПРИСЛАВШЕЙ ЕГО ГАЗЕТЫ КРАЙНЕ ЗАИНТЕРЕСОВАНА ИМЕТЬ СВЕДЕНИЯ О Г. КОРОЛЕНКО И ЧТО ОН ПОСЛЕДНЕГО НЕ ЗАДЕРЖИТ. ЖЕНЩИНА УДАЛИЛАСЬ И ВОЗВРАТИЛАСЬ ВСКОРЕ С ГОСПОДИНОМ, КОТОРОГО ОТРЕКОМЕНДОВАЛА КАК КОРОЛЕНКО. ПОСЛЕДНИЙ ИМЕЕТ ОКОЛО 35 ЛЕТ ОТ РОДУ, РОСТ 5 Ф. 7 ДЮЙМОВ, СРЕДНЕГО ТЕЛОСЛОЖЕНИЯ, ЦВЕТ ЛИЦА БЕЛЫЙ, ГЛАЗА КАРИЕ, ШИРОКИЙ БОЛЬШОЙ ЛОБ И НА ВИД ОЧЕНЬ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫЙ; ОДЕТ В СЕРЫЙ ДОРОЖНЫЙ КОСТЮМ“. (В ЭТОМ МЕСТЕ ДЗЕРЖИНСКИЙ ОБЫЧНО ОБРАЩАЕТ ВНИМАНИЕ СВОИХ ЛЮДЕЙ НА ТО, КАК НАДО БЫТЬ ВНИМАТЕЛЬНЫМ К СВОЕЙ ВНЕШНОСТИ. ОН ВООБЩЕ РЕКОМЕНДУЕТ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКИМ ПРЕСТУПНИКАМ БРИТЬ УСЫ И БОРОДУ, ЧТОБЫ ЛЕГЧЕ БЫЛО ГРИМИРОВАТЬСЯ — В СЛУЧАЕ НАДОБНОСТИ.) ПОЖАВ РУКУ АГЕНТУ, КОРОЛЕНКО СКАЗАЛ НА ЛОМАНОМ АНГЛИЙСКОМ ЯЗЫКЕ, ЧТО НЕ ВЛАДЕЕТ ПОСЛЕДНИМ, НО ГОВОРИТ ПО-РУССКИ, ПО-ФРАНЦУЗСКИ И НЕМНОГО ПО-НЕМЕЦКИ И ЧТО В 8 Ч. ВЕЧЕРА УЕЗЖАЕТ НА ПАРОХОДЕ „ГАСКОНЬ“. АГЕНТ СПРОСИЛ КОРОЛЕНКО, КАКОЕ ПРОИЗВЕЛИ НА НЕГО ВПЕЧАТЛЕНИЕ СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ И Т. П. КОРОЛЕНКО ОТВЕЧАЛ, ЧТО ИНТЕРЕСУЕТСЯ ПРЕИМУЩЕСТВЕННО ИСКУССТВОМ И ЧТО, ПОСЕТИВ ВЫСТАВКУ В ЧИКАГО, ОН БОЛЕЕ ВСЕГО ВОСХИЩАЛСЯ АМЕРИКАНСКИМИ ПРОИЗВЕДЕНИЯМИ, ЧТО СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ЕМУ ОЧЕНЬ ПОНРА-ВИЛИСЬ. В 8 Ч. 40 М. У ДОМА №213 НА 18-й УЛИЦЕ, ПРОТИВ ДОМА №207, ОСТАНОВИЛСЯ ЭКИПАЖ, ИЗ КОТОРОГО ВЫШЛИ ДВА ГОСПОДИНА, НАПРАВИВШИЕСЯ В ДОМ №207. ФОНАРИ ЭКИПАЖА НЕ БЫЛИ ЗАЖЖЕНЫ, ВВИДУ ЧЕГО НАБЛЮДАВШИЙ АГЕНТ НЕ МОГ РАЗГЛЯДЕТЬ НОМЕРА ЭКИПАЖА. ОКОЛО 9 Ч. 20 М. ОБА ПОСЛЕДНИЕ ВЫШЛИ ОБРАТНО И СЕЛИ В ЭКИПАЖ, ПРИЧЕМ ОДИН ИЗ НИХ СКАЗАЛ: „Я ПОЙДУ В КНИЖНЫЙ МАГАЗИН“. (ДЗЕРЖИНСКИЙ В ЭТОМ МЕСТЕ ПРИВЛЕКАЕТ ВНИМАНИЕ СЛУШАТЕЛЕЙ К ТОМУ, КАК ОПАСНО БЕСЕДОВАТЬ НА УЛИЦЕ, ОСОБЕННО ВЕЧЕРНЕЙ, ПУСТОЙ — „НЕНАРОКОМ МОЖНО СКАЗАТЬ ТО, ЧТО ГОВОРИТЬ НЕЛЬЗЯ“.) В 6 Ч. 15 М. УТРА КОРОЛЕНКО ВЫШЕЛ ИЗ ДОМУ С НЕБОЛЬШИМ САКВОЯЖЕМ И, ДОЙДЯ ДО 16 УЛИЦЫ, СЕЛ НА ИЗВОЗЧИКА И ПОЕХАЛ НА ПАРОХОД „ГАСКОНЬ“, КУДА ПОСЛЕДНЕГО ПРИЕЗЖАЛ ПРОВОДИТЬ СМУГЛЫЙ ГОСПОДИН ЛЕТ 45, С ТЕМНЫМИ ВОЛОСАМИ И ТЕМНО-РЫЖЕЙ БОРОДОЙ, В ОЧКАХ, 5 Ф. 8 Д. РОСТОМ. ПОГОВОРИВ НЕМНОГО, ОНИ НЕСКОЛЬКО РАЗ ОБНЯЛИСЬ И РАСЦЕЛОВАЛИСЬ. В 8 Ч. УТРА КОРОЛЕНКО УЕХАЛ НА ПАРОХОДЕ „ГАСКОНЬ“. (РАССКАЗЫВАЮТ, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ ПОЗВОЛЯЕТ СЕБЕ ИЗДЕВКИ ПО АДРЕСУ АГЕНТОВ ПИНКЕРТОНА, НАЗЫВАЯ ИХ „БЕЛЛЕТРИСТАМИ“, ИМЕЯ В ВИДУ ЧРЕЗМЕРНО ЧАСТОЕ УПОТРЕБЛЕНИЕ СЛОВА „ПОСЛЕДНИЙ“.) … СЧИТАЮТ, ЧТО ИМЕННО ДЗЕРЖИНСКИЙ, БЕЖАВ ИЗ ВАРШАВЫ, ОРГАНИЗОВАЛ КОНФЕРЕНЦИЮ СДКПиЛ В БЕРЛИНЕ, ЧТОБЫ АКТИВИЗИРОВАТЬ РАБОТУ И, ПО ЕГО ВЫРАЖЕНИЮ, „СТРЯХНУТЬ СПЯЧКУ“. (В КУЛУАРАХ КОНФЕРЕНЦИИ РОЗА ЛЮКСЕМБУРГ ИМЕЛА РАЗГОВОР С ЮЛИАНОМ МАРХЛЕВСКИМ ПО ПОВОДУ „ЮЗЕФА“. МАРХЛЕВСКИЙ ЯКОБЫ СПРОСИЛ, ОТКУДА „В ТАКОМ МОЛОДОМ ЧЕЛОВЕКЕ, НЕ ПОЛУЧИВШЕМ УНИВЕРСИТЕТСКОГО ОБРАЗОВАНИЯ, ПРОСИДЕВШЕМ В ТЮРЬМЕ ПЯТЬ ЛЕТ ИЗ ДВАДЦАТИ ПЯТИ, ТО ЕСТЬ ПЯТУЮ ЧАСТЬ ЖИЗНИ, СТОЛЬКО БЛЕСКА, ОПТИМИЗМА, ПОЛЕМИЧНОСТИ“. НА ПОСТАВЛЕННЫЙ МАРХЛЕВСКИМ ВОПРОС ЛЮКСЕМБУРГ ОТВЕТИЛА, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ — „САМЫЙ ТАЛАНТЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК В ПАРТИИ“ И ЧТО ОНА В НЕГО „ВЛЮБЛЕНА“. МОИ ИНФОРМАТОРЫ НЕ ПОНЯЛИ, ИМЕЕТСЯ В ВИДУ ЕЕ ИМ ЛЮБОВНОЕ УВЛЕЧЕНИЕ ИЛИ ЛЮКСЕМБУРГ ДОПУСТИЛА СТОЛЬ ЧАСТО ЕЮ УПОТРЕБЛЯЕМЫЙ ЭПИТЕТ.) ИМЕННО ДЗЕРЖИНСКИЙ ЛЕТОМ 1903 ГОДА БЫЛ ОДНИМ ИЗ ИНИЦИАТОРОВ НЕУДАВШЕГОСЯ ПОКА ЧТО ОБЪЕДИНЕНИЯ РСДРП И СДКПиЛ. (ИНФОРМАТОРУ, КОЕМУ БЫЛО МНОЮ ИЗ ПОДОТЧЕТНЫХ СУММ УПЛАЧЕНО ДВАДЦАТЬ (20) РУБЛЕЙ, СДЕЛАЛ КОПИЮ С ПИСЬМА, ОТПРАВЛЕННОГО ДОМАНСКИМ (ДЗЕРЖИНСКИМ), КОТОРОЕ ЯВСТВУЕТ НЕОСПОРИМО, ЧТО ИМЕННО ОН ПОСТОЯННО БУДИРУЕТ ВОПРОС О „СЛИЯНИИ ПРОЛЕТАРИАТА ВСЕХ НАЦИОНАЛЬНОСТЕЙ РОССИИ В БОРЬБЕ ПРОТИВ, — ПО ЕГО СЛОВАМ, — „ЦАРСКИХ САТРАПОВ“.) ДЗЕРЖИНСКИЙ НЕ ТОЛЬКО СОБИРАЕТ ВОКРУГ СЕБЯ ВСЕХ ПОЛЬСКИХ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, НО И ВЕДЕТ ПОСТОЯННЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ С ОСТАВШИМИСЯ НА СВОБОДЕ ПОСЛЕДОВАТЕЛЯМИ „ПРОЛЕТАРИАТА“ ОБ ИХ ВХОЖДЕНИИ В СДКПиЛ. ЗАМЕЧЕНЫ ЕГО ПОСТОЯННЫЕ КОНТАКТЫ С БУНДОМ, ЧЛЕНАМ КОТОРОГО ОН НАСТОЙЧИВО РЕКОМЕНДУЕТ — ПРИВОДЯ В ПРИМЕР СВОЮ ПАРТИЮ — ВОЙТИ В РСДРП, ВЫДЕЛЯЯ ПРИ ЭТОМ ЛИЧНОСТЬ Н. ИЛЬИНА (РЕЧЬ, ВИДИМО, ИДЕТ О Н. ЛЕНИНЕ, „ИСКРОВСКОМ“ ПУБЛИЦИСТЕ). БЫЛО НЕСКОЛЬКО КОНТАКТОВ С РЯДОВЫМИ ЧЛЕНАМИ ППС, КОТОРЫЕ ХОТЯТ СОЗДАТЬ „ОБЩИЙ ФРОНТ БОРЬБЫ“, ПО ИХ СЛОВАМ, „ПРОТИВ ЦАРИЗМА“. ДРУГОЙ МОЙ ИНФОРМАТОР, ПРИНАДЛЕЖАЩИЙ К РЯДАМ ППС, УВЕРЯЕТ, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ ПОСТОЯННО БЫВАЕТ В ПОЛЬШЕ, ПОСКОЛЬКУ ОН ПОДГОТОВИЛ ИЗДАНИЕ ГАЗЕТЫ ПРЕСТУПНОГО СОДЕРЖАНИЯ „ЧЕРВОНЫ ШТАНДАР“, И КРАЙНЕ НУЖДАЕТСЯ В СТАТЬЯХ ДЛЯ ДАЛЬНЕЙШИХ НОМЕРОВ ГАЗЕТЫ, КОТОРАЯ ДОЛЖНА БЫТЬ, ПО ЕГО СЛОВАМ, „СОБЫТИЙНОЙ“. ПРЕДПОЛАГАЕТСЯ, ЧТО ЧАСТЬ ТИРАЖА „ЧЕРВОНОГО ШТАНДАРА“ БУДЕТ „РАСПЕЧАТЫВАТЬСЯ“ В ПОДПОЛЬ-НЫХ ТИПОГРАФИЯХ НЕПОСРЕДСТВЕННО НА ТЕРРИТОРИИ КОРОЛЕВСТВА, ПРИЧЕМ В ЭТОЙ СВЯЗИ НАЗЫВАЮТ ДВЕ ФАМИЛИИ; ОДИН ИЗ НИХ — СТАРЫЙ ЧЛЕН „ПРОЛЕТАРИАТА“ — ТО ЛИ КАСПРА, ТО ЛИ ГАСПШАКА; ИМЯ ЕГО, ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ, НАЧИНАЕТСЯ С БУКВЫ „М“, А ВТОРОЙ — ГРЫБАС, ЖИВЕТ В ВАРШАВЕ НЕЛЕГАЛЬНО, СЧИТАЮТ ТАКЖЕ, ЧТО НОМЕРА „ЧЕРВОНОГО ШТАНДАРА“ В КРАЙ ПОВЕЗЕТ ЛИЧНО ДЗЕРЖИНСКИЙ, ОДНАКО ПОД КАКОЙ ФАМИЛИЕЙ — НЕИЗВЕСТНО (ИНФОРМАТОРУ ЗА ЭТИ ДАННЫЕ УПЛАЧЕНО ИЗ ПОДОТЧЕТ-НЫХ СУММ ПЯТНАДЦАТЬ (15) РУБЛЕЙ). ПРОШУ УТВЕРДИТЬ РАСХОДЫ, ПРОИЗВЕДЕННЫЕ МНОЮ НА ПОЛУЧЕНИЕ ПРИВЕДЕННЫХ ВЫШЕ ДАННЫХ“. „МРАК“. „Расходы «Мрака“ утверждаю. Подполковник Г.Глазов“.
(«Мрак», сотрудник Глазова, был старый член ППС, крестьянин Пулавской гмины Иосиф-Войцех Цадер, арестованный впервые вместе с Пилсудским и Юлианом Гембореком. В тюрьме его сломали, сделали провокатором — на пачке папирос «Зефир» сломали и на баранках, которыми угощали на допросах.
Поэтому данные его были, как правило, интересны, ибо старые друзья
— Пилсудский, возглавивший боевиков ППС, и Гемборек, вступивший в СДКПиЛ, — не могли не верить «подельнику», с которым вместе сидели в камере. Верили. Говорили. Пилсудский — больше, Гемборек (уроки Дзержинского) — меньше.
Денег Цадер никаким информаторам не платил — получал сведения сам, пользуясь давней тюремной дружбой. Полученные от Глазова «чужие» деньги клал на счет в австрийский банк — мечтая открыть в Южной Америке обувную мастерскую.)
2
Разговор у Гуровской с Шевяковым был — на этот раз — кратким.
— Вот что, Елена Казимировна, — сказал подполковник сухо, — долго я ждал, терпение, так сказать, испытывал. Отдайте типографию Мацея Грыбаса, не гневите бога… К вашей типографии, к вашей с Ноттеном, — пояснил Шевяков, — социалисты до сих пор отчего-то не подлетели… Поэтому, милая, Грыбаса отдайте. Других не прошу — одного его хочу.
Гуровская ощутила себя как бы со стороны, маленькой, беззащитной и жалкой; она не могла и подумать, что этому подполковнику известно о двух ее посещениях типографии Мацея. (А Шевяков ведь и не знал! Играл он, темнил! )
— Отдайте, — продолжал между тем Шевяков, поняв свое попадание, — иначе трудно будет мне продолжать смотреть сквозь пальцы на деятельность Ноттена — я ведь слово свое держу, ни один волосок с его головушки не упал, несмотря на то, что он по-прежнему свои рассказики тискает. А вы мне эти месяцы один «взгляд и ничто»… Ни единого живого человека не отдали. Или Ноттен, или… Решайте, словом, сами.
… Выйдя от Шевякова, Елена Казимировна отправилась на почту, купила листок бумаги и написала левой рукой: «Товарищ Грыбас, адрес твоей типографии известен охранке. Срочно прими меры. Доброжелатель».
Купив конверт и две марки — выбирала какие попошлей, но чтоб красочные, лебеди чтоб в пруду, с красными клювами, — опустила письмо в ящик здесь же, на почте.
… А как же мальчонке, нищете рабочей, окраинной, глухой, такими-то марками не залюбоваться, коли торчит конверт в двери, а хозяина все нет и нет? А марки-то накрепко прислюнены, их отпарить надо, до завтра отчего ж конверт не взять?! Завтра — чистенький — и вернуть обратно…
Взял. Счастье ему и радость: лебеди в пруду.
А Грыбас пришел через полчаса после того, как мальчишечка унес конверт с сигналом Гуровской, с последней ее попыткой себя сохранить для себя же — то есть для людей, ибо человеческая «самость» воплощается в той лишь мере, в какой личность потребна окружающим.
Через два часа к Грыбасу пришел Дзержинский…
Через двадцать минут в Варшавском охранном отделении начали подготовку к ликвидации.
… Мацей Грыбас огладил рукой листы «Червоного Штандара», переданные Дзержинским, позвал Вацлава из второй комнаты, где гулко ухал гектограф:
— Срочно с этого — в набор. Наша газета — видишь? Первая настоящая газета! — Грыбас улыбнулся. — Это пострашней сотни бомб, это — на каторгу не сошлешь.
— А здесь, — Дзержинский достал из кармана несколько узеньких листков бумаги (он обычно на таких писал), — о стачке на Домбровских шахтах. Разберешь почерк?
— Разберу любой почерк — был бы материал, — ответил Грыбас.
— Хорошая стачка? — спросил медлительный, увалистый Вацлав. — Надо, чтоб все как один поднимались, друг друга не продавали — а то пошумят в углах и разойдутся.
— Скорей печатай материалы, — ответил Грыбас, — тогда не разойдутся, потому как будут знать, что делать.
Вацлав ушел к гектографу; Дзержинский отвалился к стене, смежил веки.
— Хочешь поспать? — предложил Грыбас. — Вздремни часок, я разбужу.
— Как с деньгами? — не открывая глаз, спросил Дзержинский.
— Деньги кончаются. Надо рублей двести хотя бы. Дзержинский слабо усмехнулся:
— Хотя бы…
— Иначе встанем. Здешние товарищи собрали сколько могли, но безработным приходится помогать из нашей кассы — дети с голода пухнут.
— Сколько людей выброшено на улицу?
— Тысяча семьсот сорок.
— Куда думаете пристроить?
— Негде. Хозяева вводят солдат, а с солдатами не поговоришь — стреляют.
— Мало говорили.
— Много говорили.
— Не так, значит, говорили…
Грыбас оглядел исхудавшее еще больше лицо Дзержинского, вздохнул отчего-то, спросил участливо:
— Как Юлия?
— Плохо.
Дзержинский резко поднялся, протянул руку:
— Я вернусь через месяц, заберу новые материалы о положении в Польше. Имей в виду, для нас, в «Червоном Штандаре», важно знать все мелочи: где состоялась конференция, сколько человек в ней приняло участие, какие деньги собрали для партии. Понимаешь? Мы ударяем с двух сторон: рабочий узнает, что не он один думает о царизме — все думают, только боятся сказать открыто, молчат. А трон мы пугаем силой: не надо бояться сообщить о конференции, хотя кое-кто из наших
страшится за судьбу комитетов. Это не верно. Мы знаем, на что идем. И рабочий должен знать. Конспирировать надо лучше, а правду — писать.
— Я провожу тебя.
— Не надо. Работай, Мацей. Не думай — я не усну на ходу, — Дзержинский вздохнул. — В поезде у меня есть три часа, прикорну.
Через пятнадцать минут после ухода Дзержинского дом, в котором была оборудована типография, окружили жандармы. Услыхав резкий стук в дверь, Грыбас все сразу понял. Он сказал Вацлаву:
— Беги через окно! Огородами!
Дверь соскочила с петель. Грыбас выстрелил в тех, кто наваливался на него, услыхал звон разбиваемого стекла, свистки городовых, крики, щелчки наганных выстрелов; отскочил назад, хотел было прыгнуть следом за товарищем, но кто-то из жандармов набросился на него сзади; он вывернулся; выстрелил в упор; ощутил запах жареного; испугался этого близкого, страшного запаха, замер на мгновенье. Это его и погубило: обвисли на нем трое жандармов, бросили на пол, выломали руки, рот заткнули кляпом, выволокли во двор и бросили на грязный, затоптанный сапогами пол пролетки.
Дзержинский сошел с поезда в Лодзи. Светало.
«Я похож на ночную птицу, — подумал он о себе. — Как филин. Надо бы хоть раз выспаться как следует. А то можно сорваться ненароком».
На явку он шел машинально, не глядя на дома и улицы. Он мог бы идти с закрытыми глазами.
«Это плохо, что я иду так, — отметил он, — я не обращаю внимания на то, что вокруг меня».
Дзержинский остановился, потеребил шнурки ботинка, оглянулся тайком: рассветная улица была пуста, филеры за ним не топали.
Поднимаясь на третий этаж, он заставил себя внимательно прочитывать дощечки, на которых были написаны фамилии жильцов, и сосредоточенно считал количество ступеней на пролетах.
Остановившись перед дверью конспиративной квартиры, Дзержинский удивился: в замке торчал массивный ключ.
Он постучал осторожно, едва прикасаясь костяшками пальцев к дереву, крашенному белой краскою. Дверь отворилась сразу же, будто кто ждал, положив руку на защелку.
Дзержинский увидел лицо дворника, а за ним, в прихожей, жандармов. Ухватившись рукой за бронзовую, с купидончиками ручку, накрепко приделанную к барской двери, он хлопнул так, что прогрохотало в подъезде, быстро повернул ключ в замке, вытащил его, сунул в карман и бросился вниз, преследуемый глухими криками жандармов…
На улице ощутил жар. В глаза — словно песком насыпали. Он прислонился спиною к стене, и стоял так несколько мгновений, переводя дыхание.
(Несмотря на проваленную типографию, вторая, которую держал старый «пролетариатчик» Мартын Каспшак, перепечатала газету «Червоны Штандар» с краковского издания. А много ли правде надо?! Слово напечатанное не исчезает — пошла правда по Польше.)
Полковник Отдельного корпуса жандармов Лев Карлович Утгоф был в настроении отвратительном со вчерашнего вечера. Сын, мальчишка еще, только-только «Вовусенькой» перестал быть, сказал за ужином, побледнев от волнения, что «русская полиция — самое позорное порождение тирании». Утгоф с трудом сдержался, чтобы не ударить его, — пожалел жену. Лакею повелел выйти и решил было объясниться по-хорошему, но не смог: слова — как об стену горох. Пропустил сына! За работой своей проглядел врага в доме! Откуда это в них?! Все ведь дано, ни в чем не знает отказа, учись, радуйся жизни, готовься к будущему — двери открыты
Поэтому когда ранним утром Утгофу показали номер «Червоного Штандара», но не того, что в типографии Мацея Грыбаса схватили, а тот, который «подметки» принесли с Домбровских шахт и кожевенных мастерских Варшавы, тот, который гулял по Королевству, и слова, напечатанные в нем, до ужасного совпадали с тем, что говорил сын, Утгоф вызвал Шевякова с Глазовым, осмотрел их так, словно впервые встретил, и тихо, чтобы не сорваться на крик, сказал:
— Это что ж такое, а?! Вы за что деньги получаете?! Водку жрете, по бабам шляетесь, бордели на конспиративных квартирах развели, а революционеры газету начали распространять! Это что ж такое, а?! — Утгоф схватил «Червоны Штандар» и помахал км перед лицами офицеров охраны. — Что это такое, я спрашиваю?!
— Ваше превосходительство, извольте выслушать, — начал было Шевяков, но Утгоф не сдержался и, побагровев, тонко закричал:
— Молчать! Я наслушался, со всех сторон наслушался! И ваших победных реляций о том, что типографию ликвидировали, — тоже!
Утгоф расстегнул верхнюю пуговицу на френче, почувствовав сильное головокружение и слабость.
— Ваше превосходительство, — Глазов чуть подался вперед, — я позволю себе…
— Молчать! — теперь уж Шевяков гаркнул на сослуживца. — Вы отвечаете за прессу, а мне за вас красней!
Утгоф прикрыл глаза рукой, сказал тихо, с трудом:
— Чтоб газеты этой не было в Польше. Ясно? С заведующим балканскою заграничной агентурой Пустошкиным снесуся сам. Где он сейчас? В Вене или Кракове?
— В Вене, ваше превосходительство, — ответил Шевяков, — сепаратно, так сказать, от посольства поселился. Шёнхаузер аллее, двадцать семь.
— Господин Пустошкин? — осведомился лощеный австрийский чиновник с мертвой улыбочкой, при бантике, платочке и с перстнями — возрастом совсем еще юноша. — Генерал Цу Валерштайн приглашает вас. Прошу.
Генерал поднялся навстречу Пустошкину, обменялся рукопожатием, спросил сухо:
— Чем обязан?
— Генерал, я полномочен передать вам вот это, — Пустошкин достал из кармана перламутровую плоскую коробочку, раскрыл ее — блеснуло бриллиантовым высверком. — Дружеский сувенир, свидетельствующий о нашей глубокой вам благодарности за ту воистине дружескую помощь, которую нам оказывают службы австро-венгерской полиции.
Генерал подарок принял, быстро мазнув глазом дверь; сунул коробочку в ящик стола, запер особым ключиком.
— Благодарю, — так же сухо ответил он. — Тронут. Что у вас?
— В Кракове начала выходить анархическая газета «Червоны Штандар». Без вашей любезной помощи мы не сможем до конца точно узнать, кто издает эту газету — называют, впрочем, некоего террориста Доманского. Было бы, конечно, в высшей мере любезно с вашей стороны дать указание на проверку разрешенноcти этого недружественного по отношению к Империи издания.
— Это все?
— Да, генерал. Вот оттиск «Червоного Штандара».
— У меня уже есть второй номер, — генерал достал его из папки. — Честь имею, господин Пустошкин. Я продумаю вашу просьбу и о результатах не премину поставить в известность.
Шевяков подвинул Гуровской чай с лимоном:
— А за давешнее, Елена Казимировна, за типографию Грыбаса, спасибо вам низкое. Вот здесь, пожалуйста, распишитесь. Нет, нет, так сказать, прописью: сто рублей. А потом — цифрою. Спасибо.
— Всех взяли? — тихо спросила Гуровская. — Или только станок и брошюры?
— Всех взяли. Всех во главе с Грыбасом. Так что поздравляю с первым настоящим делом, от всей души поздравляю.
Шевяков бумажку убрал в сейф, возвратился к столику, возле которого сидела Гуровская, и спросил:
— Елена Казимировна, откройте сердце, как на духу: ночью, когда одна, или с Владимиром Карловичем, или с друзьями по партии собираетесь в Берлине — боль внутри чувствуете? Тоску? Гадостность? Или — увлеклись работою?
— Зря вы мне такой вопрос поставили.
— Так не отвечайте, Елена Казимировна, не надо, если жмет.
— Нет уж, коли спросили, так слушайте, Владимир Иванович. Когда я с нашими… Когда я с теми… Когда я за границей встречаюсь со знакомыми… Да, иначе-то и не скажешь теперь… Я когда с ними встречаюсь — вас начинаю отчаянно ненавидеть.