Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Семенов Юлиан Семенович / Горение - Чтение (стр. 2)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Научно-образовательная

 

 


С концами... - Азеф потер лицо своей большой, оладьистой ладонью и, наконец, обернулся к Герасимову. Что же касается моего будущего сотрудничества с вами, то сначала извольте уплатить мне пять тысяч рублей - жалованье за то время, что господин Рачковский игры водил с Гапоном. И еще семь тысяч на оплату подготовки акта против Дурново: извозчики, гостиницы, трактиры, экипажи, кони. И впредь прошу выплачивать мне тысячу рублей золотом ежемесячно. Без всяких предварительных условий... Акт на Дурново прервете легко: сообщите в газетах, контролируемых вами, что напали на след бомбистов. И поставите слежку за моими <извозчиками>. Пусть их пасут денно и нощно, группа сама распадется. Я буду звать продолжать террор, убеждать, что мы Дурново поднимем, несмотря на это, с экипажем и конями в воздух, - мне не поверят, предложат повременить, поискать новые возможности. Ни одного из моих <извозчиков> не брать, иначе засветите меня, а я вам еще при гожусь.
      Дурново выслушал доклад Герасимова, жестко усмехнулся, когда начальник столичной охранки запустил про то, что Азеф, согласившись вернуться на работу, подвергает свою жизнь смертельному риску революционеры провокаторов казнят безжалостно, - и поинтересовался:
      - А когда меня <извозчики> с динамитом ждут, моя жизнь риску не подвергается?! Я во дворец выехать не могу - по вашему же указанию, полковник! Я, министр, вынужден вам подчиняться! Каково мне в глаза государю глядеть?
      Герасимов понимающе вздохнул, подумав при этом: <Чего ж мне-то врешь, голубь?! К какому государю я тебя не пускал?! Ты ж тайком по ночам к Зинаиде Сергеевне ездишь, в номера! И к Полине Семеновне, в ее дом, благо, вдова, ничего не остерегается, кричит так, что прохожие вздрагивают, думая, не насилуют ли кого... Конспиратор дерьмовый...>
      - Хочет этот самый Азеф работать, - продолжил Дурново, - пусть себе пашет, я не против: время беспокойное, каждый сотрудник позарез нужен. Что же касается риска, то мы его оплачиваем. - И легко подписал документ, калькулирующий расходы за труд Азефа, добавив при этом: - Пусть его по-прежнему Рачковский курирует, но все встречи проводить в вашем присутствии. Все до единой.
      Герасимов, однако, решил по-своему, ибо достаточно уже обжился в столице, получил информацию, которая есть ключ к незримому могуществу, вошел во вкус дворцовых интриг и начал грести на себя - хватит каштаны из огня таскать. Раз в месяц он встречался с Азефом в присутствии Рачковского, а дважды - с глазу на глаз. Во время этих-то бесед и рождалась с т р а т е г и я террора, на который - в своей борьбе за власть и продвижение вверх по карьерной лестнице - решил поставить Герасимов, понимая, что рискует он не чем-нибудь, а головой.
      ...После разгона первой Думы, которая показалась двору слишком революционной, после того как Трепов и Рачковский с к у ш а л и Витте и вместо Сергея Юльевича пришел вечно дремавший Горемыкин, а Дурново, получив почетную отставку, сразу же свалил в Швейцарию, вместо него в столице появился новый министр, Столыпин, - провинциал с цепкими челюстями. Когда д е д у ш к а Горемыкин ушел на покой, уступив место Петру Аркадьевичу, когда выбрали вторую Думу, но она, по мнению Столыпина, оказалась еще более левой, чем первая, именно Герасимов - в обстановке полнейшей секретности - обговорил с Азефом план провокации, которая позволила и эту, неугодную правительству, Думу разогнать.
      ...Именно поэтому Герасимов самолично встречал Азефа на вокзале, не предполагая даже, что зеленые глаза Дзержинского фотографически точно зафиксируют его лицо в закрытом экипаже, куда садился руководитель эсеровской боевки Азеф, знакомый Феликсу Эдмундовичу еще по Швейцарии, свели их там Яцек Каляев* и Савинков три года тому назад.
      _______________
      * Дзержинский по-дружески звал Ивана Каляева Яцеком.
      ...Ах, память, память! Духовная категория куда более страшная по своей взрывоопасности, чем тонны динамита; если взрывчатка может разложиться, сделаться рыхлой массой, без запаха и вкуса, то память уничтожить нельзя, - вечная категория, всяческое умолчание лишь укрепляет ее мощь, делая по прошествии лет все более страшной для безнравственных тиранов, лишенных социальной идеи и человеческой порядочности.
      III
      Получив через верных друзей пропуск на процесс по делу бывших членов первой государственной Думы, Дзержинский зашел в писчебумажную лавку Лилина, что на Невском, спросил у приказчика два маленьких блокнота и дюжину карандашей.
      Молодой сонный парень, в поддевке, бритый под горшок, но в очках, завернул требуемое в бумажный срыв, назвал цену и лающе, с подвывом зевнул.
      - Вы карандаши, пожалуйста, заточите, - попросил Дзержинский, - они мне потребуются в самом близком будущем.
      - Придете домой и обточите, - ответил приказчик.
      - Тогда, быть может, у вас есть бритва? Я это сделаю сам, с вашего разрешения. На улице достаточно сильный мороз...
      Приказчик осклабился:
      - Что, русский мороз не для шкуры ляха?
      Дзержинский осмотрел его круглое лицо: бородка клинышком тщательно подстриженные усы, сальные волосы, глаза маленькие, серые, круглые, в них нескрываемое презрение к л я х у, который и говорит-то с акцентом.
      - Где хозяин? - спросил Дзержинский холодно. - Извольте пригласить его для объяснения...
      Приказчик как-то враз сник. Дзержинскому показалось даже, что волосы его стали еще более маслянистыми, словно бы с а л и л и с ь изнутри, от страха.
      - А зачем? - осведомился парень совсем другим уже голосом
      Дзержинский стукнул ладонью по прилавку, повысил голос:
      - Я что, обратился к вам с невыполнимой просьбою?!
      - Что там случилось? - послышался дребезжащий, усталый голос на втором этаже. По крутой лесенке спустился высокий старик в шотландском пледе, накинутом поверх длинного, старой моды, сюртука; воротник его был до того высоким что, казалось, держал шею, насильственно ее вытягивая.
      - Добрый день, милостивый государь. - Дзержинский чуть поклонился старику. - Я хочу поставить вас в известность: как журналист, я обязан сделать все, чтобы вашу лавку обходили стороною мало-мальски пристойные люди. Я не злоупотребляю пером, согласитесь, это оружие страшнее пушки, но сейчас я был бы бесчестным человеком, не сделав этого...
      - Заранее простите меня, - сказал старик, - хотя я не знаю, чем вызвал ваш гнев... Понятно, во всех случаях визитер прав, а хозяин нет, но объясните, что произошло?
      - Пусть это сделает ваш служащий, - ответил Дзержинский и медленно пошел к двери.
      Приказчик молча бухнулся на колени, а потом, тонко взвизгнув, начал хватать хозяина за руку, чтобы поцеловать ее:
      - Да, господи, Иван Яковлевич, бес попутал! Оне просили карандаши заточить! А я ответил, чтоб сами это дома сделали...
      - Милостивый государь, - остановил Дзержинского старик, - позвольте мне покорнейше отточить вам карандаши. Право, не оттого, что я боюсь бойкота моей лавки, я обязан это сделать. - Он брезгливо выдернул свою руку из толстых пальцев приказчика. - Однако, полагаю, вас огорчил не только безнравственный отказ этого человека... Я допускаю, что он, старик кивнул на по-прежнему стоявшего на коленях приказчика, - вполне мог сказать нечто, задевшее ваши национальные чувства, не правда ли?
      - Верно, - согласился Дзержинский. - Тогда отчего же, зная это, вы держите такого служащего?
      - Посоветуйте другого, на тот же оклад содержания, - буду премного благодарен...
      - Иван Яковлевич, отец родимый, - взмолился приказчик, - простите за ради Христа темного сироту! Все ж про поляков так говорят, ну я и повторил, винюся, не лишайте места!
      - А кто это <все>? - поинтересовался Дзержинский. - В <Союзе Русского народа>? Вы их сходки посещаете?
      - Так ведь они за успокоение говорят, чтоб смута поскорей кончилась!
      - Боже мой, боже мой, - вздохнул старик, начав затачивать карандаши, - какой это ужас, милостивый государь: темнота и доверчивая тупость... Неграмотные люди повторяют все, что им вдалбливают одержимые фанатики... Судить надо не его, а тех образованных, казалось бы, людей, которые учат их мерзости: во всех наших горестях, видите ли, виноват кто угодно, только не мы, русские... А ведь мы кругом виноваты, мы! <Страна рабов, страна господ>... Ах, было б поболее господ, а то ведь рабы, кругом рабы... Вот, извольте, я заточил карандаши. - Старик подвинул Дзержинскому семь <фарберов> и начал медленно подниматься по скрипучей лесенке. Остановился, стараясь унять одышку, и улыбнулся какой-то отрешенной улыбкой. - Между прочим, в этом доме у моего деда Ивана Ивановича Лилина обычно покупал перья ваш великий соотечественник пан Адам Мицкевич...
      В час дня в здании окружного суда, что на Литейном, при огромном скоплении зевак на улице (в помещение не пустили жандармы) начался процесс над членами распущенной первой Думы...
      В час двадцать приехал Герасимов, устроился в самом уголке тесного зала, скрыв глаза темным пенсне; борода припудрена, чтобы казалась седой. Дзержинский сидел рядом, записывал происходящее.
      Герасимов мельком глянул на Дзержинского; понял, что нерусский, видимо, щелкопер с Запада, их здесь сегодня множество; пусть себе пишут, дело сделано; во всем и всегда главное - прихлопнуть, доведя до конца задуманное, потом пусть визжат, не страшно, лет через двадцать клубок начнет раскручиваться, но мне-то будет седьмой десяток, главное - сладко прожить те годы, когда ты силен, каждый день в радость, по утрам тело звенит, ласки просит; медленно, ищуще перевел взгляд на следующий ряд (неосознанно искал в лицах ассоциативное сходство; верил, что все люди есть единое существо, раздробленное на осколки)...
      В третьем ряду Герасимов заприметил девушку, невыразимо похожую на несчастную Танечку Леонтьеву. Красавица, умница, дочь якутского вице-губернатора, вступила в отряд эсеровских бомбистов, а ведь была вхожа во Двор, в ближайшие дни ей предстояло сделаться фрейлиной Александры Федоровны, императрицы всея белыя и желтыя... Вот ужас-то, господи! Уж после ее гибели Герасимов узнал, что бомбисты одобрили план Леонтьевой: во время бала, где отвели роль уличной продавщицы цветов, Танечка должна была подойти к государю с букетиком незабудок, а подошла, так и засадила б в монарха обойму, - ответ на убийство во время кровавого воскресенья...
      В Петропавловской крепости несчастная лишилась ума, польку-бабочку сама с собою в камере танцевала. Отец вымолил ей освобождение, отправил в Швейцарию, в Интерлакен, в лучшую санаторию, а Танечка как в себя пришла, так сразу к Борису Викторовичу, к дьяволу Савинкову: <Хочу вернуться в террор>. Тот порыв одобрил, но просил еще маленько подлечиться... Так ведь нет, пристрелила в своем санатории семидесятилетнего парижского коммерсанта Шарля Мюллера, решив, что он не кто иной, как Дурново. Тот (это бомбистам было известно) ездил за границу под этой именно фамилией, и француз был похож на отставного министра, да и говорил по-немецки с акцентом - все французы по-иностранному так говорят, шовинисты. Швейцарский суд приговорил Татьяну к десятилетнему тюремному заключению; конец жизни; Швейцария не Россия, добром не договоришься, в агенты не перевербуешь, и отступиться нельзя, за законом парламент смотрит, как что не так - сразу скандал...
      Ровно в час дня (время как высшее выражение незыблемости формы соблюдалось у судейских особо тщательно) пристав объявил, чтобы собравшиеся встали. Вошли старший председатель судебной палаты Крашенинников и члены присутствия Лихачев, Зейферт и Олышев; обвинитель, товарищ прокурора Зиберт; расселись и защитники, цвет Петербурга, - члены третьей уже Думы Маклаков-второй и Пергамент; Елисеев, Базунов, Маргулиес, Мандельштам, Гиллерсон, Соколов, Муравьев, Андронников, Тесленко, Лисицин, Гольдштейн...
      ...Герасимов сунул в рот длинный янтарный мундштук; слава богу, что черная сотня вовремя убрала Иоллоса и Герценштейна; эти соловьи такое бы здесь насвиристели, ого-го-го!
      Про то, что <Союз Русского народа> провел этот акт с подачи департамента полиции, думать не хотел. Зачем? Виновные будут наказаны, пусть мавры делают свое дело, на то они и мавры; нет слаще ощущения, чем то, которое острее всего понимает артист цирка, работающий с куклами, дерг пальчиком, и нет куколки, дерг другим, куколка возносится вверх, дерг третьим - и нет петербургского градоначальника фон дер Лауница! А не надо было покушаться на чужое! Захотел, кисонька, получить под свой контроль центральную охрану со всей агентурой и филерами! Дудки-с! Своего не отдадим! Кто ж тайное могущество добром отдает?!
      Азеф назвал Герасимову дату предстоящего покушения на фон дер Лауница, но молил, чтобы информация была организована от другого лица; был издерган, говорил, что чует у себя на спине глаза врагов, лицо действительно сделалось желтым, отекшим, старческим.
      Герасимов пустил наиболее доверенную агентуру по следам, которые обозначил Азеф; данные подтвердились: боевики Льва Зильберберга действительно готовили акт на третье января девятьсот седьмого года, во время торжественного открытия нового медицинского института во главе с принцем Петром Ольденбургским.
      Петр Аркадьевич Столыпин был, понятно, как и фон дер Лауниц, приглашен на открытие.
      Позвонив фон дер Лауницу, чтобы предупредить о ситуации, Герасимов был прямо-таки шокирован грубой бестактностью градоначальника: <Вы мне поскорей агентуру свою передавайте, а я уж наведу порядок!>
      После этого Герасимов сразу же отправился к премьеру: когда состоялась их первая встреча, Столыпин, выслушав подробный двухчасовой доклад шефа охраны, позволил приезжать домой в любое время суток: <Мне приятен разговор с вами, полковник. Я давно не встречал человека такой компетентности и такта; вопрос террора - вопрос вопросов, некое политическое средоточение всей ситуации в империи. Эсеры провозгласили, что на время работы государственной Думы они террор прекращают. Вы верите в это?>
      Герасимов тогда поднял глаза на Столыпина, долго молчал, а потом тихо ответил: <Вам террор поболее, чем им, нужен, Петр Аркадьевич, чего стоит хирург без скальпеля?>
      Тот ничего не сказал, только глаза отвел, резко поднялся со стула, простился сухо, сдержанным кивком.
      Герасимов вернулся к себе в охрану и только здесь, оставшись один, ощутил жуткий, холодящий душу ужас: <Кого решил себе в союзники брать?! На что замахнулся, вошь?! Пусть себе газеты пишут про свободу и гласность, а ты - таись! Шепотком! Иначе у нас нельзя! Нас сначала Византия раздавила, потом иго, в нас страх вдавлен, самости нету!>
      Тем не менее назавтра от Столыпина позвонили в десять вечера и осведомились, нет ли каких новостей; <Петр Аркадьевич готов вас принять>.
      Во время аудиенции Столыпин был весел, слушал, не перебивая, затем пригласил на чашку чая, представил жене, Ольге Борисовне. Герасимов ликовал; пронесло, взял н а ж и в у, иначе б дражайшей не отрекомендовал как <верного стража империи>; пойдет дело, теперь наладить пару подконтрольных террористических актов, получить законное право - как ответ на действо бомбистов - на террор правительства, вот тебе и пост товарища министра внутренних дел, внеочередной крест и генеральская звезда!
      Когда Герасимов, узнав о предстоящем покушении, приехал в Зимний, Столыпин, выслушав полковника, вопросительно посмотрел на Ольгу Борисовну; теперь они довольно часто беседовали втроем - высшее проявление доверия к сослуживцу.
      - Александр Васильевич прав, ты не должен ехать на церемонию, испуганно сказала Ольга Борисовна.
      - Я полагаю, - возразил Столыпин, - что Александр Васильевич сможет поставить такую охрану, что бомбисты ничего не сделают.
      Герасимов отрицательно покачал головой:
      - Я на себя такую ответственность не возьму. Повторно заклинаю не ездить туда...
      ...На следующий день фон дер Лауниц, открыто заявлявший свою неприязнь к Герасимову, сухо поинтересовался:
      - Ваши люди будут на церемонии в медицинском институте?
      - Непременно, Владимир Федорович. Я отрядил практически всех моих филеров...
      - Петр Аркадьевич пожалует?
      - Конечно, - спокойно ответил Герасимов, зная совершенно точно, что премьер решил не ехать (Ольга Борисовна ликующе сообщила, что смогла отговорить мужа).
      - А мне советуете не быть? - усмехнулся фон дер Лауниц. - Что, трусом норовите меня представить в сферах? Не выйдет, полковник! Как-никак, а я свиты его величества генерал-майор, мне ли страшиться бомбистов?!
      - Я не смею ни на чем настаивать, мой долг состоит в том, чтобы загодя предупредить об опасности.
      - Вы, кстати, приготовили для меня списки своей агентуры? Акт передачи проведем в моем кабинете на следующей неделе. Политическую охрану беру себе.
      - Хорошо, - ответил Герасимов и поднялся, - я не премину отдать соответствующие указания...
      Этим же вечером Герасимов нанес ряд визитов, в том числе повстречался и с адъютантом принца Ольденбургского, ротмистром Линком, вручил ему браунинг: <Хотя здание блокировано, но каждый, кого увидите с револьвером в руке, - ваш! Стреляйте без колебаний, это - бомбист, охрана жизни принца распространяется и на вас, но его высочеству ничего не говорите, не надо его нервировать попусту>.
      Третьего января фон дер Лауниц был застрелен на лестнице медицинского института; ротмистр Линк всадил две пули в затылок бомбиста, - концы в воду!
      Вот так-то на чужое покушаться, господин свитский генерал! С нами шутить опасно, мы откусываться умеем...
      Понятно, о передаче самой секретной агентуры охранки новому градоначальнику никто не заикался более. Столыпин повелел на террор ответить террором. Акция была оправданной, эсеры не сдержали своего слова, отмщение будет безжалостным, око за око, зуб за зуб!
      ...Дзержинский быстро записывал происходящее в зале; за время работы в газете научился скорописи, чуть ли не стенографии, ни одну фразу, которая казалась ему существенной, не пропускал:
      Р а м и ш в и л и (социал-демократ, привезен в суд из тюремной больницы). Я хочу сделать заявление.
      П р е д с е д а т е л ь. Пожалуйста.
      Р а м и ш в и л и. Новые силы в октябрьские дни победили старую власть. Манифест 17-го октября был величайшим днем в жизни русского народа - сам народ, своими собственными силами добыл свои права...
      П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый, я останавливаю вас: ничего подобного не было!
      Р а м и ш в и л и. Я хотел сказать...
      П р е д с е д а т е л ь. Полемики с собой я не допущу...
      Р а м и ш в и л и. Дело в том, что народ поверил власти, слово принял за дело и покинул боевую позицию, не закрепив за собою завоеваний. Да и никто не мог ожидать, что найдется такой лютый враг народа, который пожелает отнять у него все. Верный борец за свободу народа и освобождение свое, низший пролетариат чутьем понял желание врага и убеждал народ продолжать борьбу. Напрасно. Широкие народные массы увлеклись желанием использовать плоды первой победы, оставить борьбу и начать жить новой, свободной жизнью в новой, свободной атмосфере. А в это время побежденный противник боровшегося народа продолжал зорко следить...
      П р е д с е д а т е л ь. Не употребляйте таких выражений!
      Р а м и ш в и л и. Свобода еще не успела окрепнуть в сознании народа и...
      П р е д с е д а т е л ь. Это не имеет никакого отношения к вопросу о вашей виновности, прошу говорить только об этом.
      Р а м и ш в и л и. По мере успокоения волны народного волнения старая власть вторглась в область нового права. Власть, желая отвязаться от вырванного у нее манифеста...
      П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый, я последний раз прошу не употреблять таких выражений...
      Р а м и ш в и л и. Но тогда немыслимо говорить.
      П р е д с е д а т е л ь. Однако большинство говоривших не вызывало моих замечаний.
      Р а м и ш в и л и. Если мне нельзя говорить в свое оправдание фактов, имевших место в действительной жизни, я постараюсь обойти их. Власть не хотела сразу уничтожить манифест, она подбиралась к нему умело, осторожно.
      П р е д с е д а т е л ь. Суд не желает слушать о приписываемых вами власти попытках. Я в последний раз предупреждаю вас. (Среди подсудимых сильный ропот.)
      Р а м и ш в и л и. Я желал бы...
      П р е д с е д а т е л ь. Я вновь заявляю, что полемики с собой не допущу.
      Р а м и ш в и л и. Выборгское воззвание не послужило сигналом к восстанию. Оно скорее сыграло успокаивающую роль. В залу суда нас привели не за те революционные последствия, которые воззвание не могло вызвать, а за наши выступления против правительства. В заключение моего принужденного слова...
      П р е д с е д а т е л ь. Вас никто не принуждал говорить.
      Р а м и ш в и л и. Я считаю свое слово принужденным потому, что вы лишили меня права сказать то, что я хотел. Конечно, вы можете наложить наказание, и мы будем его нести, но нам важен другой суд. Во вторую Думу были выбраны такие же, как мы. И вторую Думу разогнали, а моих друзей осудили в каторгу! Над нами же, членами первой Думы, произвело свой суд все культурное человечество. В Западной Европе состоялись десятки народных митингов, высказавших сочувствие русским. И вы знаете, что это были собрания не пролетариата, который вы преследуете огнем и мечом, а всех граждан. Даже в Англии представитель власти сказал: убили Думу, да здравствует Дума! Этот великий суд человечества - с нами. Вы сможете дать нам наказание. Но раз страна поставила свои вопросы, от них вам не уйти. Правительству остается одно - пойти на уступки, или сама жизнь его заставит уступить.
      П р е д с е д а т е л ь. Я вас прошу не касаться правительства.
      Р а м и ш в и л и. И то обстоятельство, что первая государственная Дума - на скамье подсудимых, говорит, что правительство, несомненно, на уступки не пойдет. Итак - слово за народом.
      После речи подсудимого Рамишвили объявляется перерыв.
      Подсудимые - левые, трудовики и социал-демократы подходят к оратору и благодарят за великолепно сказанную речь. Сам Рамишвили, кажется, еще бледнее и худее (если только это возможно!) вчерашнего, оживленно обменивается впечатлениями с товарищами по обвинению.
      Через час заседание возобновляется.
      Т о в а р и щ п р о к у р о р а. В чем обвиняются бывшие члены государственной Думы? В том, что распространяли воззвание, призывающее к неповиновению законам. Поэтому раньше всего нам нужно остановиться на содержании распространенного воззвания. Оно призывает население России к неповиновению законам. В течение всего судебного следствия подсудимые говорили о высоком пьедестале, на который они ставили то, что они совершили. Но я думаю, что перед этим судом, о котором они тоже так много говорили, то есть перед судом истории, вряд ли этот пьедестал устоит. Я думаю, господа судьи, что история через несколько лет скажет нам: <Я не понимаю, почему вы, которые призваны были издавать новые законы, сами выше закона; я не понимаю, почему вы, призванные законодательствовать, сочли себя вправе совершить преступное деяние, предусмотренное существовавшими в то время законами, и когда вас за это преступление привлекли к суду, вы возмущались этим судом? Почему вы пошли против родины? Хотя вы говорите, что ваши действия направлены были против правительства, но правительство и страна настолько тесно связаны, что такой способ борьбы против правительства допустим быть не может. Какая бы борьба ни велась против него, она является всегда преступлением...
      Герасимов обвел взглядом зал, не торопясь, ряд за рядом, лицо за лицом; отчет о реакции собравшихся (в случае, если она будет такой, как предполагалось) доложит Столыпину сегодня же.
      По тому, как хорохористо поднимались со своих скамеек подсудимые (все, кроме Рамишвили и Окунева, под стражей не состояли), понял, что его задумка удалась; гордые д р а к о й, веселые, окруженные толпой репортеров, бывшие члены Думы шли к выходу как триумвираторы: вполне демократичный спектакль; Столыпин будет доволен; о нынешнем положении в стране речи не было, а именно этого и опасались в правительстве; что ж, победа!
      Задержавшись взглядом на Дзержинском (очень значительное лицо, черты кажутся знакомыми; явно не русский, значит, поэтому и не сидел в закутке, а устроился здесь, среди слушателей, добрую половину которых составляла агентура охранки; <положительно, я видел его, только не могу взять в толк, фотографическое ли изображение или же встречались в свете>), Герасимов медленно поднялся со скамьи.
      Отчего судейские даже зрителей заставляют сидеть в неудобной позе, подумал он. Неужели для того, чтобы всех подданных приучать к идее н е с в о б о д ы, которая связывается с самим понятием российского закона, выраженного через зал, где слушается д е л о? Чуть прихрамывая (конспирация, на хромого не подумают, что шеф охраны), двинулся следом за подсудимыми, которым загодя дали понять, что никому из них не грозит арест: джентльменский уговор можно и не скреплять актом подписания, народ у нас извилистый, все между строк читает, там же ищет надежду, ненависть, любовь и страх.
      На второй день процесса, когда объявили очередной перерыв, Дзержинский вышел на Литейный и остановил мальчишку, который размахивал над головой пачкой газет, выкрикивая:
      - Думские интеллигентики поднимают руку на святое! Святая Русь не пощадит отступников! Читайте <Волгу> и <Россию>! Самая честная информация, истинно национальный голос!
      - Ну-ка, давай мне все истинно национальные голоса, - улыбнулся Дзержинский.
      - А - вот оне! - мальчишка с трудом разжал синие, скрючившиеся на морозном ветру пальцы. - Берите, дяденька, у меня сил нету рукой шевелить...
      Дзержинский достал из кармана своей легкой франтоватой пелерины перчатки, надел мальчишке на руки:
      - И не кричи так, не надрывайся, голос сорвешь, ангину получишь...
      Перешел проспект, толкнул тяжелую дверь чайной и устроился с газетами возле окна (всегда норовил устроиться возле окна - еще с первого ареста; особенно важно иметь возможность стоять поближе к свету в тюремной теплушке, особенно когда открывается кровохарканье; не мог забыть, как студент Ежи Гловацкий, боевик из ППС, как-то сказал: <Милый Юзеф, учитесь мудрости у собак: они ложатся именно там и так именно, как более всего угодно их организму; животные осознают себя с рожденья; мы - только перед смертью>).
      Пробежав <истинно национальные голоса>, Дзержинский задержался на тех абзацах, которые можно использовать в развернутых корреспонденциях; подчеркивая, ярился, вчитываясь в текст: <Подсудимые позорили Думу своим поведением, своим нескрываемым сочувствием крамольникам и явным покровительством им. Какие же это радетели о благе народа, реформаторы судеб государственных, и чем они схожи с конституционалистами? Кто же не понимает, что это люди личных страстей, безвольные их рабы, притом одержимые манией величия, для которых весь интерес заключается в том, чтобы при всяком удобном случае проафишировать себя.
      Мы, хвастаются они на суде, всему делу голова, мы порешили реформу еще на земском съезде: манифест 17 октября лишь мудрое исполнение нашего плана. Они ничего не хотят оставить на долю истории, умственного прогресса и инициативы личной воли Монарха.
      ...Трутни вы в государственном улье, кликуши, болтуны!
      Но мне все-таки жаль их. Это люди не ума, не таланта, не серьезных знаний, - это люди страстей, безвольные маньяки, одержимые манией величия, прекрасно исполняющие роль Хлестакова. Будь они не взрослые, я бы применил к ним педагогический способ лечения, а так как они все мужи уже зрелые, то было бы самое лучшее предложить им оставить Россию и не пытаться впредь благодетельствовать ей. Здесь такие кликуши вредны, особенно в переживаемое время. Пусть воображают себя великими людьми в изгнании, лишь бы не пакостничали на родине>.
      ...Решив посетить биржу (почувствовав в себе игрока, хотя крупно играть пока еще боялся), Герасимов загодя знал, что на вечернее заседание суда вполне можно и задержаться: идет задуманный им и прорепетированный заранее спектакль; пусть говорильня продолжается - некий подарок прессе после безжалостного военного суда над социал-демократами второй Думы, распущенной полгода назад; дали, голубоньке, поработать только семь месяцев, пока Столыпин готовил новый выборный закон: от тысячи дворян один выборщик; от ста двадцати пяти тысяч рабочих - тоже один; тут уж левый элемент не пролезет, дудки-с; пришла пора сформировать Думу, угодную правительству, а не наоборот. Ан не вышло! Герасимов точно, в самых мелких подробностях помнил свою операцию по разгону второй Думы, которая оказалась еще более левой, чем первая, - за счет ленинцев, плехановцев и трудовиков; Столыпин даже горестно усмехнулся: <А может, воистину, Александр Васильевич, от добра добра не ищут? Мы же во второй Думе получили настоящих якобинцев в лице социал-демократов; в первой Думе подобного не было>.
      Столыпин - всего за несколько месяцев пребывания у власти - научился византийскому искусству политической интриги: выражать мысль и желание не столько словами, сколько взглядом, аллегорическим замечанием, намеком. Конечно, это сказывалось на темпоритме работы, ибо приходилось не час и не день, а порою неделю раздумывать над тем, как складывалась очередная беседа с премьером, вспоминать все ее повороты и извивы, строить несколько схем, тщательно их анализировать, прежде чем принять решение. Проклятому англичанину легче: бабахнул от чистого сердца в парламенте, назвал все своими именами, - и айда вперед! А у нас сплошная хитрость и постепенная осторожность! Несчастная Россия, кто ее только в рабство не скручивал?! Триста лет инокультурного ига, триста лет собственного крепостничества, сколько же поколений раздавлены страхом?! Герасимов иногда с ужасом прислушивался к тем словам, которые постоянно, помимо его воли, жили в нем; покрывался испариной, словно какой пьяница, право; наказал лакею заваривать валерианового корня - не ровен час, брякнешь что, не уследимши за языком, вот тогда и расхлебывай; у нас все что угодно простят, кроме с л о в а.
      После трех дней, прошедших с того памятного разговора, когда Столыпин заметил, что вторая Дума оказалась еще хуже первой, Герасимов отправился к премьеру и за чаем, перед тем как откланяться, п р о б р о с и л:

  • Страницы:
    1, 2, 3