Штирлиц загнул левую руку Росарио за шею, обмотал ее ремнем вокруг горла и затянул крутым узлом; достав из заднего кармана его кремовых брюк плоский браунинг, сунул его в правую руку, чуть придерживая ее за плечо.
Если ты решишь изловчиться, подумал Штирлиц, и пальнуть в меня, раздастся щелчок, и тогда все станет ясно; если же ты выцелишь висок своего телохранителя и нажмешь на спуск, значит, я победил, значит, не зря убежден, что все они разваливаются до задницы, когда понимают приближение краха. Если инженер запорет станок, он может отремонтировать его; если капитан посадит корабль на камни, он может, в конце концов, отдав по суду все свои деньги, начать с нуля, нанявшись матросом в сложный рейс; даже врач, зарезавший больного, отсидев год в тюрьме, — если был пьян во время операции — потом вернется в медицину и спасет человечеству тысячи жизней; через тернии — к звездам. А что может шпион, проваливший сеть? Ту, которая стоила секретной службе миллионы долларов, годы работы, чья информация положила начало новому курсу, в котором были задействованы политические деятели и директора банков, командиры армейских подразделений и руководители внешнеполитических ведомств?! Что ему делать, если благодаря его оплошности произошел провал такого рода?
Росарио плавающе поднял руку и начал выцеливать висок своего телохранителя. Рука его подрагивала, как он ни старался держать ее твердо.
Шофер смотрел на него, выпучив глаза, они, казалось, вот-вот лопнут, вылетят черными брызгами, испачкав светлый ковер. Он что-то мычал, мотал головою, потом начал биться лбом об пол; господи, какой страшный звук, подумал Штирлиц, удары молотком о ствол свежеобструганной сосны.
— Я не попаду, — сказал, наконец, Росарио. — Рука трясется.
— Что ты предлагаешь? — спросил Штирлиц, стараясь говорить спокойно, хотя тело его била дрожь, пальцы сделались ледяными, как раньше, в Мадриде, до Канксерихи.
— Подвинь его ко мне.
Штирлиц легко взял браунинг из рук Росарио, подтащил к нему шофера, тот пытался кричать что-то, из глаз его катились слезы, казалось, что это и не слезы — так их было много, — а капли пота; они струились по его мертвенно-бледному лицу; лицо, действительно, было мокрым и от пота, таким мокрым, как у гимнаста, который весело делает упражнения под лучами палящего солнца, и весь он бронзово-коричневый,
живой, излучающий здоровье, а шофер белел с каждой секундой все больше и больше, печать животного ужаса изменила его до неузнаваемости, морщины сделались такими глубокими, что лоб, виски и щеки стали походить на печеные яблоки...
— Так лучше? — спросил Штирлиц. — Тебе удобно, Росарио?
— Да, — ответил тот.
Штирлиц снова вложил ему в руку браунинг, намеренно
забывпридержать плечо франкиста.
— Давай, — сказал он. — Бей.
Росарио отбросился назад, выгнул руку и нажал на спусковой крючок, как только ствол поравнялся с лицом Штирлица; сухо лязгнуло, а потом стало так тихо, что казалось, все звуки вокруг исчезли и растворились.
— Ну и что? — спросил Штирлиц. — Поигрался?
— Спусти меня с кресла, — сказал Росарио.
— Зачем?
— Дашь нож. Я его зарежу.
— А вдруг ты метнешь нож, как индеец из Голливуда?
— Поставь меня перед ним на колени.
— Зарежешь?
— Да.
— Вынуть у него кляп? Пусть орет?
— Если не боишься воплей — сними.
Штирлиц вынул кляп у шофера:
— Ну, помолился?
— Развяжи меня, развяжи, — прошептал шофер, — я буду говорить тихо, я расскажу тебе, как он мне велел привезти твою бабу, я скажу, кто ее убивал, я все видел, я ездил в Хенераль Бельграно к Блюму, я один знаю тот дом, куда он меня отправлял...
— Где он? — спросил Штирлиц.
Росарио откашлялся:
— Штирлиц, вы будете слушать либо его, либо меня.
— Я буду слушать обоих. Мне интересно, когда вы говорите дуэтом.
— Этот особняк на окраине Бельграно, — сипел шофер. — Там немцы... Около аэродрома... Это как замок, туда не пройдешь просто так, там три системы охраны, там...
— Послушайте, Штирлиц, — сказал Росарио, — мои контакты по линии ИТТ заинтересуют вас больше, чем фантазии этого придурка... Дайте нож...
— Но ведь ты начал с того, как комендант Алькасара дал расстрелять своего сына, пожертвовав жизнью мальчика во имя торжества Франко... Допустим, я позволю тебе зарезать этого подонка, а ты скажешь: «Все, теперь я спокоен, он молчит, а уж я тем более не скажу ни слова»... Может быть такое?
— Я открою все, — хрипел шофер, — все, до конца! Я скажу тебе, красный, как они убили твою женщину, я не трогал ее, я только привез ее к ним, но я видел, что они с ней делали!
— Верно, он привез ее по моему приказу, — сказал Росарио. — А вот кто сообщил мне о ней, я могу сказать, только я...
Штирлиц полез за сигаретами:
— Кто?
Росарио как-то странно, словно горбатый (хотя сейчас он так сидит, я же привязал ему руку к шее), пожал плечами:
— При нем говорить не стану.
— Ты ж все равно зарежешь его, — Штирлиц усмехнулся. — Какая разница, что он услышит?
Достав из кармана нож, Штирлиц нажал кнопку на рукоятке, выскочило длинное лезвие; вытерев рукоять платком, Штирлиц вставил нож в руку Росарио; тот судорожно сжал пальцы, прохрипев:
— Опусти меня перед ним на колени.
Штирлиц посмотрел на шофера:
— Говори, что хочешь сказать, пока он не перерезал тебе горло.
Шофер снова задергался, лицо стало и вовсе мучнистым:
— Я знаю все адреса, по всей Аргентине, я ездил по его приказам... Я помню все номера домов, я скажу все...
— Говори, — сказал Штирлиц.
Шофер, дергаясь, словно бы за ним кто гнался, начал говорить; в уголках рта появилась
сухаяпена; Штирлиц отметил, что ряд адресов ему знаком; остальные запишет магнитофон, не зря он истратил на него столько денег, американская новинка, микрофон лежит у двери в спальню, запись прекрасна, все будет на пленке.
— Он говорит правду, — кивнул Росарио. — Только он не знает главного. Паролей, связей, истории вопроса. При нем я этого говорить не стану.
Штирлиц поднял Росарио под руки и опустил на пол рядом с шофером.
И тут шофер тонко завизжал; Росарио уперся ножом в его шею, шофер начал извиваться; Росарио нажал что есть силы, и Штирлиц увидел, как разорвалась кожа и металл всасывающе вошел в тело.
Штирлиц оторвал Росарио от дергавшегося шофера, приложил его окровавленные пальцы к листу бумаги, — надо сохранить улики; снова закурил, чтобы хоть как-то унять дрожь, которая била его все сильнее.
— Ну? — спросил он. — Теперь закончим беседу?
Росарио странно залаял; Штирлиц не сразу понял, что он смеется.
— Ты ж все правильно понял, иха дель пута! Зачем ты позволил мне кончить его?! Я ничего не скажу тебе! Ничего!
— Скажешь, — вздохнул Штирлиц. — Все скажешь.
Он подошел к столу, взял шприц, сунул его в руку Росарио, сделал инъекцию снотворного, позвонил в «Кларин» и сказал:
— Соедините-ка меня с отделом новостей... Передайте репортеру, что его ждет сенсация...
— Не делай этого! — крикнул Росарио, упершись взглядом в бумагу с кровавыми отпечатками своих пальцев, которая валялась возле трупа шофера. — Не делай! Я буду говорить!
— Говори, — Штирлиц опустил трубку. — Я слушаю. Но если ты хоть что-то утаишь, пенять придется на себя. Ты должен уснуть через час. Говори.
И тот заговорил...
...Когда Росарио уронил голову на грудь, Штирлиц развязал шофера, снял ремни с резидента Пуэрта дель Соль, позвонил в «Кларин», назвал адрес, куда надо приехать («Дверь открыта, вас ждет сенсация, можете успеть в утренний номер»), пошел в соседнюю комнату, взял кассету, сунул ее в портфель, оглядел комнату, все ли в порядке; все в порядке, собаке собачья смерть, и де Лижжо не будет в претензии — главный убийца спит; он жив; медленно направился к выходу; шорох за спиной услышал не ушами, а кожей спины; резко пригнулся; нож, брошенный Росарио, врезался в дверь рядом с головой; Росарио смотрел на него дурными глазами, медленно поднимаясь с кресла; Штирлиц подошел к нему и всадил еще один шприц со снотворным.
После этого позвонил представителю Франс Пресс и корреспонденту «Нью-Йорк таймс», оставил адрес, заметив, что копии заключений экспертиз о таинственном убийстве женщины в горах и об инциденте с Росарио лежат на столе: «Сделайте снимки и вызывайте полицию; можете задать вопрос, где сейчас „подозреваемый“ Брунн и почему его подозревают. Он будет отрицать все. Но вы жмите. К сожалению, не могу быть с вами, потому что улетаю в Европу, самолет через семь минут, пограничный контроль уже прошел, схватить меня невозможно при всем желании».
А потом он бросился на почту, получил пакет и выехал на своем «фордике» из Буэнос-Айреса, взяв направление на Кордову, оттуда до Виллы Хенераль Бельграно полтораста километров, не больше.
Роумэн, Синатра, Лаки (сорок седьмой)
Фрэнк Синатра прилетел в Майами; не выходя из аэропорта в город, пересел на ожидавший его «дуглас» Луччиано, раскрашенный, словно карнавальный паяц, — красно-белые продольные линии, много синих звезд, некий паллиатив национального флага, — и, кивнув трем безъязыким телохранителям Лаки, прошел в кабину пилота: любил летать вместе с экипажем, садился обычно на место второго летчика, в воздухе брал штурвал на себя, испытывая острое ощущение счастья оттого, что громадная машина послушна ему, словно маленький ребенок, которого водят на помочах, когда он только-только начинает учиться ходить.
В Гаване на летном поле его ждали два «паккарда»; Лаки умел встречать друзей. «Все же во мне неистребимо итальянское, — подшучивал он над собой, — прекрасно известно, что от пули не уберегут и десять телохранителей; в бронированную машину можно засадить пластиковую мину, да и вообще человек слаб и хрупок, словно стрекоза, но ощущение бесшумной множественности, постоянная тайна щекочут нервы. Что еще может щекотать нервы человеку, у которого нет врагов?!»
Лаки Луччиано ждал Фрэнка Синатру в загородной вилле, на Варадеро, неподалеку от замка Дюпона; долго хлопал его по плечам, говорил, что наконец-то Италия получила своего национального героя в Штатах: «Нет человека в стране, кто бы не знал твоих песен, Фрэнки-Бой, знаешь, какое это для нас счастье?!» — «Не надо дразнить янки тем, что я итальянец, — заметил Синатра, — в стране взрыв национального патриотизма, сейчас лучше быть стопроцентным американцем, поверь, Лаки. Когда все успокоится, мы еще скажем свое слово, а пока давай будем обычными янки. Слава богу, что в Голливуде рубят головы в основном неграм, евреям и славянам, я слишком хорошо помню ту пору, когда судили Сакко и Ванцетти, мне плевать, что они были красными, но ведь нас били другие банды подростков не за то, что мы красные, а потому, что принадлежим к нации „грязных итальяшек“.
Луччиано посмеялся: «Это хорошо, что ты стал мудрым, как тигр, Фрэнки-Бой. Но если тигр долго не пускает в ход зубы, они у него крошатся. Мне плевать на то, что про меня говорят. Пусть только не трогают. Я вырос в условиях американской демократии: „говори, что угодно, но не пробуй затронуть мои интересы, не спущу...“ Пойдем, нас ждут Фрэнк Кастелло и Джо Адонис, предстоит принять пару решений, и они далеко не просты...»
Луччиано говорил правду: решения, которые следовало принять, были сложны, потому что речь шла о жизни и смерти его названного брата Бена Зигеля и о новом бизнесе — наркотиках...
...После того как Луччиано был вывезен из американской тюрьмы, прошел специальную подготовку на конспиративной базе военно-морской разведки США с привлечением инструкторов ОСС, после его
выбросана Сицилию и головоломной работы против нацистов, когда армия Паттона прошла сквозь немецкие и фашистские укрепления практически без потерь, после того, как Лаки вернулся в Нью-Йорк героем, но сразу же оказался под прессингом старых политических противников из республиканского лагеря и был вынужден покинуть страну, которую он любил, обосновался он не в Италии, как ему было предписано, а на Кубе, девяносто миль от Майами, свой самолет, связь постоянна, контакты не прерваны, а что есть важнее надежных контактов, когда вертится бизнес?!
Лаки снял этаж в «Империале», купил виллу на Варадеро, два его «паккарда» носились по улицам Гаваны под красный свет, полиция брала под козырек, — ему это нравилось, он не считал нужным скрывать, как ему это нравилось, чем меньше таишь сокровенное, тем лучше; в конечном счете на Сицилии, прокладывая путь для американских войск, блокируя партизан-коммунистов, он жил в пещере, спал на досках и ел черствый хлеб; если сейчас человеку воздается за его труды, значит, это знамение божие.
Он устраивал приемы, на которые приходили сотни людей; угощения славились изысканностью и, конечно, обилием; манера янки ставить на стол салаты и фисташки казалась ему жлобской, — если уж позвал людей, дай им поесть от души; он понимал, что это в нем от голодного детства и столь же голодной юности; острее всего люди помнят чувство голода и ощущение безнадежности, когда в кармане нет ни цента, а нужно купить билет на сабвэй, чтобы доехать до биржи труда; переступить себя он, однако, не мог, да и знал, что американцы народ прагматичный: где можно вкусно поесть — забудут про диету, навернут так, что только хруст будет стоять за ушами.
Вот эти его щедрые приемы и привели к неожиданному краху: какой-то журналист сообщил в американские газеты, что Лаки и не думает отдыхать в Италии, шикует в Гаване, ошеломляя приезжих американцев и местную власть царскими пирами и развлечениями в его ночных барах.
Поначалу Лаки Луччиано отмахнулся от этой новости; помощник его адъютанта Гуарази сообщил об этом за завтраком; однако вечером он собрал совещание штаба, поскольку ситуация стала развиваться стремительно: посол Соединенных Штатов посетил министра иностранных дел Кубы и сделал официальное заявление: «В случае, если мистер Луччиано не будет выдворен с острова, правительство Соединенных Штатов предпримет экономические санкции; всю ответственность за их плачевные результаты для Кубы власти возьмут на себя».
Ночью Луччиано созвонился с американским резидентом:
— Эндрю, я был бы рад, если бы вы нашли для меня полчаса.
— О, конечно, Фрэдди, — ответил тот, впервые назвав псевдоним Лаки, не имя, — давайте встретимся прямо сейчас, в нашем обычном месте, в «Бодегите дель медиа».
Однако в этот маленький кабачок в районе Кавалерии (старая Гавана) он не приехал: там обычно
выступалЭрни Хемингуэй, да и многочисленные американские туристы таращили глаза на певцов, исполнявших «гуантанамеру»; увиделись на конспиративной квартире Луччиано возле «Яхт-клуба».
— Что случилось, Эндрю? — спросил Лаки. — Я что-то никак не возьму в толк: что произошло?
— Лаки, тебе надо лечь на грунт, — ответил резидент. — Я бессилен что-либо сделать. Честное слово, если бы я знал правду, я бы сказал: против тебя играют. Попробуй поглядеть линию Пендергаста, — это единственно, что я могу тебе
отдать... Информации у меня нет, я бы с тобой поделился, ты знаешь, мне дороже дружба с тобою, чем с Генри, поверь...
— Это посол? — спросил Луччиано.
— Да. Формально я хожу под ним, хотя у меня свой код и особые интересы. Звони в любое время, но будет лучше, если ты сыграешь испуг и отвалишь; пусть улягутся страсти.
— Я подумаю, Эндрю. Жаль, что бессилен помочь. Это обижает меня, — сказал Лаки Луччиано. — Спасибо за ниточку Пендергаста, попробуем размотать.
Через два дня разведка синдиката передала Лаки Луччиано меморандум, и составлен он был не на кого-нибудь, но на президента Соединенных Штатов Гарри Трумэна.
Оказалось, что еще в девятьсот восьмом году демократической партией Канзас-Сити, родного города президента, руководил Том Пендергаст. Именно он ввел в свой клуб застенчивого, худенького, очень молодого редактора «Канзас-сити стар» Гарри Трумэна:
— Обкатайся в наших кругах, сынок, — посоветовал тогда Пендергаст, — пойми, как делается политика. Это сложная наука. Искусство, точнее говоря. Навык создавать коалиции и взрывать их, как только возникнет более интересное предложение, которое можно обернуть во благо процветания этой страны. А процветание гарантирует только одно: стремительный оборот денег. Чем быстрее они совершают круговерть, тем больше прибыли оседает в банках. А те обращают это на могущество державы, на что ж еще?!
Тогда Пендергаст понял, что, чем круче Белый дом завинчивает гайки сухого закона, тем большую силу набирает «Коза ностра»; он съездил в Чикаго, повстречался там с нужными людьми и вернулся в родной город с неким Филиппе Каролло: «Это мой новый заместитель, знающий юрист и надежный партнер в бизнесе».
Газета Гарри Трумэна повела кампанию за избрание Каролло в местный сенат;
провели; вскоре после этого Каролло выдвинул Трумэна в сенат Соединенных Штатов.
Трумэн испытал шок, когда — в Вашингтоне уже — узнал об аресте Каролло; хотел связаться со своим боссом — Пендергастом, но тот лежал в клинике; Трумэн полетел на родину, но успел лишь на похороны Пендергаста; венок, который он положил на могилу старика, поражал обилием роз и гвоздик с вкрапленными синими гиацинтами, цвет национального флага: патриотизм прежде всего.
После траурной процессии Трумэн обмолвился несколькими словами с племянником Пендергаста и его наследником Джимом. «Пусть все идет, как идет, Гарри, — сказал Пендергаст-младший, — наши друзья прислали своего человека, это Чарли Бенаджо, крепкий парень, пришло время выдвижения новых кадров, Каролло — сыгранная карта, мы ему поможем, не думайте, но ставить на него больше нет смысла, тем более что ему еще сидеть восемь лет».
Уже после того, как Трумэн сел в кресло президента, между Пендергастом-младшим и Бенаджо произошел разрыв; скандал грозил перерасти в излишне громкий; несколько раз упоминалось имя Трумэна; надо было успокоить общественное мнение; именно поэтому объектом для удара по мафии выбрали Лаки Луччиано, арест ему не грозит, а шума много, — пусть все знают, что президент и его штаб беспощадны по отношению к любому представителю мира организованной преступности.
Лаки снова позвонил в резидентуру; Эндрю приехал на встречу через час. Выслушав Лаки, сказал:
— Ты же понимаешь, что я не в силах противостоять Белому дому?
— А я бы встал на твою защиту, Эндрю... Даже если бы сам господь бог обидел тебя без всякого на то повода.
— Ты — богатый, — вздохнул Эндрю. — Тебе можно задирать даже бога. А я чиновник, Лаки. Бедный чиновник, который вынужден держаться за кресло. Такая уж у нас судьба...
— Стоит ли бросать друга в беде, Эндрю?
— Стоит ли требовать от друга невозможного. Лаки? Ты же сам часто повторяешь эти слова...
— Ты не пытался связаться с боссами?
— Пытался. Они тоже считают, что ты должен лечь на грунт. Пока что. На какое-то время. В конечном счете мы поможем тебе в Европе.
— Хорошо, Эндрю, — ответил Луччиано. — Я приму твой совет к сведению.
С этим и ушел.
Твари, сказал он себе, садясь в машину, маленькие, трусливые люди; получив свое, прячутся в норку, как мышата; что ж, они еще пожалеют о том, что так легко
отдалименя мистеру президенту. Я не та монета, которой можно расплачиваться за собственные грехи, они в этом убедятся.
В свои апартаменты, снятые в отеле. Лаки Луччиано не вернулся; сразу же отправился на Варадеро; вызвал на совещание Фрэнка Кастелло, брата создателя чикагской мафии Ральфа Капоне, мудрого Джо Адониса и автора
концепцииигорных домов нового типа Вильяма Моретти; попросил прилететь и Синатру, тем более Фрэнки-Бой отчего-то заинтересовался Пепе Гуарази.
— Поскольку я на мушке, — сказал Луччиано, когда друзья собрались на огромной террасе (двести квадратных метров, выдвинутых в океан), — и этот ужин можно считать в какой-то мере прощальным, встретимся, видимо, лишь через полгода, когда утихнут страсти, мне бы хотелось обсудить с вами два кардинальных вопроса... Первое: виски продают в каждой аптеке, в любом баре и ресторане, виски дороги, люди предпочитают пиво, от него тоже балдеют, но стоит это в семь раз дешевле... Вношу предложение: Сицилия превращается в мировой центр по переправке наркотиков в Штаты... Таким же центром, но в основном кокаиновым, должен стать какой-то регион Латинской Америки. Это предстоит проработать. Времени мало, а решение надо принять до моего отъезда... Кто за то, чтобы утвердить сицилийский план?
— Болезнь наркомании может оказаться неуправляемой, Лаки, — заметил Моретти. — У меня трое детей... Как бы этот бизнес не ударил бумерангом по нашим семьям.
— На то ты и отец, чтобы держать детей в узде, — отрезал Лаки. — Ты не янки, которые цацкаются с отпрысками. Ты итальянец. Твое слово — закон для семьи. Нет, твое опасение не серьезно, Вильям, итальянцы умеют быть сильными, когда речь идет об их женщинах и детях. Сила — это форма доброты, согласись... Пусть ученые выдумают противоядие, найдут что-нибудь безвредное, что могло бы так же веселить людей, как опиум или кокаин. В конечном счете мы поможем человечеству не быть злым, не кидаться друг на друга в ярости, подходи ко всему с точки зрения здравого смысла... Люди выдумали атомную бомбу, но ведь через полгода каждый мог приобрести чертеж бомбоубежища... Изобрели газы — ужас, конец света, мор! Появился противогаз, и все встало на свои места. Нельзя регулировать прогресс, Вильям. Это пустая затея. Он не поддается коррективам, идет сам по себе. Каждое действие рождает противодействие, логика, не сердись, что я был резок, но среди друзей нельзя кривить душой...
— Я — за, — сказал Кастелло, — хотя я тоже вижу в этом деле бумеранг...
— Спасибо, друзья, — заключил Лаки. — И, наконец, второе... Вы все знаете, что Бен Зигель для меня больше, чем брат... Как и для Фрэнки-Боя... Вы все знаете, сколько раз он спасал мне жизнь... Но то, что он вытворяет, ставит под угрозу не только наше дело, но и его самого. А он ведь нам всем очень дорог, верно?
— Он замечательный парень, — сказал Синатра. — Просто ему крепко не везет... У каждого человека бывают такие полосы, надо ее пережить...
Лаки положил свою ладонь на длинные пальцы Синатры:
— Ты очень добрый человек, Фрэнки-Бой, за это тебя так любит Америка... Знаешь, сколько Бен задолжал банкам?
— Три миллиона, — ответил Вильям Моретти. — Мы навели справки.
Лаки покачал головой:
— Шесть с половиной. Если быть точным, шесть миллионов пятьсот сорок три тысячи баков.
— Он взял под двенадцать процентов три миллиона у семьи дона Кало, — заметил Кастелло. — Мне это очень не нравится.
Лаки кивнул:
— Мне тоже. Поэтому я предлагаю следующее: мы возьмем на себя все долги Бена Зигеля, сделаем его генеральным директором отеля «Фламинго», поручим игорный бизнес в Лас-Вегасе и запретим принимать какие бы то ни было решения без нашей санкции.
— Ты хочешь простить ему шесть с половиной миллионов долларов? — удивился Кастелло. — Слишком дорогой подарок.
— Эти деньги вернутся к нам через полтора года. Я все просчитал с моими адвокатами. Они летали в Неваду, потом провели беседу с агентами налогового управления в Вашингтоне. Бену не под силу реклама на радио и в газетах. Он не знает, как ладить с властями штата. Он слишком уверовал в то, что все покупается непосредственно за деньги. Это обижает уважаемых людей, ставит их в положение потаскух, так нельзя, прежде всего надо быть джентльменом.
— Я поддерживаю Лаки, — сказал Синатра. — Бен Зигель — чистый человек, он лишен чувства жадности, такие — редкость.
— Голосуем? — спросил Лаки. — Мне бы очень хотелось, друзья, чтобы вы доверились мне. В крайнем случае, если убыток не будет покрыт, я берусь внести его долг в нашу общую кассу.
...Когда наутро Зигель узнал о решении совещания, он позвонил Лаки: тот купался вместе с Синатрой, гоняли вдоль по берегу брассом, — в глубину плавать нельзя, акулы; впрочем. Лаки порою уплывал на яхте в океан, три его телохранителя с карабинами устраивались на мачтах, а он нырял с борта; когда начинали грохотать выстрелы, он быстро оглядывался, стараясь угадать, где появится кровавый круг, — ребята били по акулам без промаха, купание между хищниками щекотало нервы, возвращало в молодость, почему так быстролетна жизнь?!
— Слушаю тебя, Бен, — сказал Лаки, наблюдая за тем, как горькая океанская вода стекала с его крепкого тела на изразцовый пол веранды, — очень рад, что ты позвонил, брат.
— Брат? — переспросил тот с нескрываемой яростью. — Ты назвал меня «братом»?
— А как же мне называть тебя?
— Ты подонок, Лаки! Неблагодарный, мелкий подонок!
— Зачем ты обижаешь меня, Бен? Что я сделал тебе плохого?
— Нет, вы посмотрите на этого апостола! — Бен, видимо, был пьян, говорил громко, как на рынке. — Ты разорил меня, любимый брат! Пустил по миру! Мне теперь положено распахивать дверцу твоего «паккарда», когда ты решишь провести ночь во «Фламинго», в том отеле, куда я вложил всего себя?! Или я должен рапортовать тебе о ситуации после того, как ты примешь ванну и вызовешь в свой апартамент? Или я должен передавать сводки о доходах кому-то из твоих адъютантов? Скажи кому! Я приготовлюсь заранее. Витторио? Луке? Гуарази? Николо?
— Бен, ты болтаешь ерунду... Причем по телефону... Как ты был моим другом, так ты им и остался. Мне стоило большого труда отбить для тебя то, что я смог отбить... Генеральный директор, получающий процент с дохода, — не так уж и плохо...
— Ты бы на такое согласился?!
— Я бы не стал влезать в авантюру, Бен. Я бы сначала посоветовался с братьями... Выслушал их мнение... Только после этого я бы начал дело...
— Словом, так,
брат... Либо ты отменяешь то, о чем вы за моей спиной сговорились, либо пенять тебе придется на себя. В Голливуде любят сенсации, а ты знаешь, что я умею рассказывать байки.
— Хорошо, Бен, — задумчиво ответил Лаки. — Я постараюсь что-нибудь для тебя сделать.
— Только не очень долго старайся. Лаки! А то ведь я тоже знаю, как надо поступать! Я очень не люблю, когда меня отдают на съедение волкам! Я умею отвечать ударом на удар! Я скажу Америке то, чего никто не сможет ей сказать.
— Дай мне время, Бен, — сказал Лаки. — И не глупи. Мы же с тобой братья. Неужели ты позволил себе забыть, как мы начинали?
— Я сказал свои условия, — отрезал Бен. — И ты знаешь, где меня найти.
Лаки Луччиано долго стоял у телефона, слушая, как резко, словно 505 в ночи, пищали гудки отбоя; яростно бросил трубку на пол, она раскололась, как кокосовый орех; обернулся к Гуарази:
— Позвони к Джонни, передай, что Бен тяжко заболел, пусть отправят к нему самых хороших врачей...
И вернулся на берег.
— Что-нибудь случилось? — спросил Синатра.
— Ровным счетом ничего. Почему ты решил, будто что-то случилось?
— Потому что я артист, Лаки. Я обладаю даром чувствования.
— Ну и что ты почувствовал?
— Что-то плохое. И ты совсем белый...
— Ну, это легко исправить, Фрэнки-Бой, — Лаки обернулся к телохранителю, что сидел под пальмой, крикнул, чтобы принесли виски; раздраженно выбросив лед на песок, выпил; протянул лакею стакан; тот плеснул еще раз — на донышко, по-американски. «Лейте до краев, — тихо сказал Луччиано, — я же хочу выпить, а не выгадать паузу»; медленно, маленькими глотками
вобралв себя желтую влагу, бросил стакан на песок, поднялся, разбежался, прыгнул в океан и пошел кролем на глубину.
Синатра закричал:
— Лаки! Не сходи с ума! Лаки!
На берег высыпали телохранители, столкнули в воду лодку с сильным шведским мотором, понеслись следом за Лаки; он обернулся в ярости:
— Вон отсюда! Я что, звал вас?!
Заплыв в океан, он перевернулся на спину и заплакал, потому что явственно, словно в кино, увидел худенького Бена, который швырнул его на землю, а сам выпустил очередь из автомата в тех, кто стоял напротив с пистолетами в руках: «Ну, псы, ну, твари, они смеют поднять руку на моего брата, ну, падаль подзаборная! Вставай, Лаки, прости, что я был вынужден толкнуть тебя, нельзя толкать друзей, даже если хочешь им добра, но они бы прошили тебя насквозь, так что купи себе новые брюки, я виноват, что эти порвались, зато ты у меня здоровенький; черт с ними, с этими брюками...»
Пусть меня сожрут акулы — это быстрая смерть, думал Лаки, глядя на растекшиеся слезами облака, пусть придет конец, я его заслужил, но ведь он сам во всем виноват! Что я могу сделать, если против него встали все?! Разве можно ссориться со всеми, разве можно считать себя умнее всех?! Господи, прости меня! Но я не мог поступить иначе! Не мог, ну никак не мог! За мною дело, тысячи людей, я отвечаю за них, неизвестных мне, маленьких и темных, я Лаки Луччиано, а брат хочет нанести удар по этим людям... Нет, он не
хочет, он уже
нанесудар! Что же мне остается делать? Ждать, пока он соберет пресс-конференцию и расскажет о нашем бизнесе?!
Лаки вернулся на берег через полчаса; лицо было, как обычно, улыбчивым, спокойным:
— Прости меня, Фрэнки-Бой, — сказал он, — очень хорошо, что ты не поплыл следом, я был бы очень раздосадован этим, я люблю рисковать в одиночку, вместе я люблю побеждать...
— Лаки, а теперь я бы хотел обсудить с тобой одним некий сумасшедший проект, — сказал Синатра. — Он настолько сумасшедший, что говорить о нем при ком-то третьем — значит, ронять свой авторитет...
— Давай обсудим сумасшедший проект, — легко согласился Лаки. — Иногда сумасшествие таит в себе высший разум.
— Тебе ничего не говорит имя Роумэн? Пол Роумэн из ОСС?
— Откуда мне знать людей ОСС? — усмехнулся Лаки; даже с самыми близкими он никогда не говорил ни слова о работе на разведку во время войны; об этом знали только два человека из синдиката — Меир Лански и Ланца; итальянцы не простят сотрудничества с
правительствомдругой страны, такой уж они народ, да и потом, будь то политики ОСС или стратеги флотской разведки, все равно они все легавые, такая уж у них суть, нельзя же переделать пойнтера, заставив его пасти выводок вальдшнепов.