Начальник охраны Синатры был его старым другом, вместе росли в Бронксе; выслушав Роумэна, поинтересовался:
— А почему, собственно, я должен тебе верить? Может, ты пришел к нам со злом?
— Слушай, ты получаешь деньги за то, что охраняешь дона Фрэнка, правда? Вот этим и занимайся. У тебя тупая голова, чтобы обсуждать со мною то, в чем ты отроду ничего не смыслил. Пойди и доложи, что пришел Пол Роумэн, мы знакомы по Голливуду, у меня предложение, которое может стоить триста миллионов долларов. Скажи, что я ни к кому с этим не обращался.
— Сядь на стул, — сказал начальник охраны. — И не двигайся, пока я не вернусь. А ты, — он посмотрел на телохранителя, — посиди с ним. Проверил его?
— Чистый, — ответил телохранитель.
— А на бритву глядел?
— Нет.
Начальник охраны попросил Роумэна снять пиджак, вывернул карманы — нет ли бритвы, посмотрел карманы брюк, подошвы туфель, воротник рубашки, только после этого вышел из комнаты, подтянув галстук, — Синатра требует постоянной опрятности: «Учитесь быть европейцами, терпеть не могу свинопасов из ковбойских фильмов»...
— Пол, как я рад видеть вас! — Синатра пошел навстречу Роумэну, протягивая ему крепкую руку. — Какими судьбами?! Надолго?
— Зависит от вас.
— В таком случае вы пробудете здесь три года, семь месяцев и девять дней, сорок пять минут и две секунды. Садитесь, что будете пить?
— Виски. Много виски.
— В таком настроении, как у вас, пьют безо льда, не так ли?
— Что значит великий артист! Все понимает по интонации. К черту слова, да здравствуют интонации!
— Интонация вне слова невозможна, — заметил Синатра с неожиданной жесткостью, наливая Роумэну виски. — Фисташки? Миндаль?
— Ничего не надо.
— Значит, соленый миндаль. Меня с души воротит, когда я вижу, как пьют, не закусывая. Вино — куда еще ни шло, но виски?! Гадость, вонючая гадость! Ну, рассказывайте, что произошло, где лежат триста миллионов и как мы их с вами получим...
— Вам известна структура гитлеровского рейха, Фрэнк?
— Совершенно неизвестна.
— Хорошо, а что такое гестапо? Про это слыхали?
— Не издевайтесь над бедным артистом, Пол, бог вас за это покарает. Гестапо — это их тайная полиция, они ходили в черном, про это знает любой мальчишка.
— Далеко не любой. А скоро вообще все забудут.
— Это вы по поводу процесса в Голливуде? Да, конечно, слишком круто, мне не нравится, когда так давят художников, но все же красные распоясались, не будете же вы это отрицать. Пол?
— В чем?
— Да во всем! Они лезут всюду, куда только можно!
— Где? В Турции? Франции? Бразилии? Ладно, бог с ними, они меня интересуют меньше всего. Меня интересую я. И нацисты. С этим я к вам пришел.
— Кстати, по поводу вашего сценария с Джо Гриссаром... Кто вам рассказал, что Лаки Луччиано во время войны был заброшен на Сицилию?
— Я готовил ему легенду, если бы он нарвался на немцев, Фрэнк. Но я умею хранить тайны, я знаю, что вы дружны с Лаки.
— Причем здесь Лаки и я? — Синатра пожал плечами. — Он сам по себе, я сам по себе.
— Фрэнк, я пришел говорить в открытую, и меня очень устраивает, что вы дружите как с Зигелем, так и с Лаки. Мне нужна ваша помощь... Скажем, их помощь.
— Сначала давайте ваши триста миллионов, а потом станем обсуждать, чем вам можно помочь. Последовательность и еще раз последовательность...
— Когда я работал в ОСС...
Синатра мягко перебил:
— Предысторию я знаю, Пол.
— А то, что случилось в Мадриде?
— Нет.
— Там похитили мою жену... В похищении участвовал мистер Гуарази... Или Пепе... Как это ни странно, мистер Гуарази подписал контракт с немцами... С теми, кто работал на Гитлера... Меня это очень удивило, Фрэнк, люди мистера Луччиано неплохо дрались с нацистами... Да... А потом, когда я нашел нацистскую цепь, которая реанимирует партию Гитлера в Голливуде, похитили мальчиков Грегори Спарка, вы его, возможно, встречали, он был резидентом ОСС в Португалии. И меня понудили прекратить мое дело, — я не мог ставить на карту жизнь детей друга... Мистер Гуарази — еще в Мадриде — заметил, что его контракт стоил сто тысяч баков... Сейчас мне представилась возможность получить значительную часть нацистского золота, это действительно сотни миллионов... Я готов отдать его мистеру Гуарази, его боссам, кому угодно, только пусть мне позволят доделать мое дело...
— Пол, про мафию много чего говорят, возводят дикие обвинения, часть из них, видимо, справедлива, мы страдаем от организованной преступности, но порою нападки носят расистский характер, не находите? Я не очень верю, что люди мафии мешали вам покарать гитлеровских бандитов.
— Моего честного слова недостаточно?
— Вы мне симпатичны, право... Но одного честного слова недостаточно... Мне нужны факты... Взвешенные предложения... Имена...
— А мне нужна гарантия, что взвешенные предложения, имена и факты не будут обернуты против меня.
— Моего честного слова недостаточно?
— У меня нет иного выхода, Фрэнк... Достаточно... Только хочу предупредить, что мистер Гуарази, этот самый Пепе, скорее всего связан с нашей секретной службой... Он осуществляет — так мне кажется — оперативный контакт между Центральной разведывательной группой и немецкими генералами, которых спасли от Нюрнбергского процесса.
— Этого не может быть, Пол. Я не верю в то, что американская секретная служба поддерживает генералов Гитлера.
— Хотите посмотреть кое-какие материалы?
— Хочу.
Роумэн достал из кармана аккуратно сложенные странички и протянул их Синатре. Тот положил бумагу на краешек стола — антиквариат, начало прошлого века, сплошная
гнутость.
— Нет, Фрэнк, пожалуйста, поглядите это при мне, — попросил Роумэн.
— Не можете оставить до завтра?
— Не могу. Я не убежден, что завтра буду жив.
— Как у вас с нервами?
— Другой бы на моем месте запсиховал, а я верчусь, думаю, как построить комбинацию... Если вы прочитаете этот
огрызокматериалов, — подлинники документов, диктофонные ленты, расписки и собственноручные показания нацистов лежат в сейфе банка — я внесу предложение. Абсолютно взвешенное. С именем.
Синатра читал очень цепко, никакой актерской легкости, глаза вбирали текст, какие-то места он просматривал дважды; ему не больше тридцати, подумал Роумэн, певец в зените славы, но какая дисциплина, цепкость, въедливость; я правильно сделал, что пришел к нему. Даже если его друзья решат вывести меня в расход, я гарантирован каким-то люфтом во времени. Неловко гробить меня при выходе из его отеля. Пару месяцев они мне теперь дадут.
— Страшный документ, — заметил Синатра, возвращая Роумэну аккуратно сколотые листочки рисовой, прозрачной бумаги. — Вы один проводили эту работу?
— Нет, не под силу.
— Почему вы не заставили Гриссара сесть за фильм? Это, — он ткнул пальцем в то место стола, где только что лежали документы, — может послужить основой боевика, какого Голливуд еще не знал.
— Комиссия по расследованию требует создания антибольшевистских фильмов, мой сейчас не пройдет.
— Как сказать, — задумчиво заметил Синатра. — Думаю, можно найти людей, которые профинансируют предприятие... Дайте мне подумать. Пол... Повторяю, я не считаю
такоедело безнадежным...
— Спасибо. Сделав такое кино, мы бы очень помогли Америке... Все же мы кое-что сделали, чтобы сломить нацистам шею... Так вот, Фрэнк, я иду по следу начальника гестапо, группенфюрера СС Мюллера... Его люди перевели в швейцарские и аргентинские банки сотни миллионов долларов...
— Аргентина не отдаст его золота.
— Отдаст Швейцария.
— Допустим. Но при чем здесь я?
— Чтобы я смог выйти на Мюллера, мне нужна лишь одна гарантия: моей жене, семье Спарка, ну и желательно мне не должны угрожать со спины... Синдикат должен дать фору. Мне нужен только Мюллер, это улика, от которой не отвертеться... Деньги меня не интересуют... Я отдам его деньги людям синдиката. Если вы поможете мне увидаться с мистером Гуарази и его руководителями, я буду считать вас настоящим солдатом, Фрэнк.
— Вы и вправду считаете меня связанным с мафией, Пол?
— Я читал в газете, что вы летали на Кубу для встречи с Лаки Луччиано, лишенным гражданства США.
— Верите писакам?
— Но это же самая правдивая пресса... Как ей не поверить?
— Зря. Верьте себе, не ошибетесь. Знаете, сколько у меня врагов? Знаете, как действуют нынешние сальери? Их оружие осталось прежним — клевета, но они научились ею пользоваться с индустриальным размахом.
— Я верю себе, Фрэнк, и поэтому разбил термос, в котором Гриссар принес мне целебный чай. И вот что я нашел в этом термосе, — Роумэн достал из кармана
жучка— крошечный передатчик, последнюю модель секретной аппаратуры ИТТ. — Либо Гриссар работает на лягавых, либо именно синдикат интересовался, о чем я говорю с друзьями в палате больницы...
— Почему вы оказались в госпитале? Что с вами было?
— Ничего. Я симулировал инфаркт...
— Слушайте, это же настоящая детективная история, Пол! Я слушаю вас и ощущаю себя секретным агентом, втянутым в кровавую интригу...
— Поможет петь, — усмехнулся Роумэн. — Говорят, нервные нагрузки помогают людям творчества...
— Я перестал им быть. Творчество сопутствует человеку, когда ему нет тридцати и он рвется к успеху. Если он смог состояться, все последующие годы подчинены только одному: сохранить наработанное, закрепить успех, найти точные модификации того, что нравится публике... Я ничего не обещаю вам, Пол... Где вас можно найти?
— Гринвидж-Виллэдж, седьмая улица, пансионат «Саншайн». Этот адрес знаете вы. И больше никто. Грегори Спарк вылетает в Гавану, остановится в «Гранд-отеле».
— Завидую Спарку, — сказал Синатра, поднимаясь. — Сейчас, говорят, на Кубе самый сказочный сезон, прекрасные купания. Если у вас возникнет ко мне какое-то срочное предложение — валяйте, моя дверь для вас открыта, желаю удачи.
Роумэн позвонил в Голливуд, заказав номер Спарков из бара; сказал всего несколько фраз, закрыв мембрану носовым платком, что сильно меняет голос:
— В «Гранде» хорошо кормят, а сестра пусть берет ребят и жарит на морскую прогулку...
Это значило, что Элизабет должна вылететь в Осло, взяв с собою детей; Криста ждет ее на яхте, сразу же уходят в море; через неделю могут появиться в Гамбурге, каждое утро их будет ждать в порту Джек Эр, с девяти до десяти тридцати; Спарк обязан завтра же быть на Кубе.
Все, комбинация вступила в заключительную фазу.
Вечером того же дня радиостанция Эн-би-си дважды передала сенсационное сообщение: «Офицер американской разведки открыл тайну гигантских запасов нацистского золота. В ближайшее время он представит доказательства своей многотрудной работы, постоянно связанной со смертельным риском».
Вот как они разыгрывают партию, подумал Пол, лежа у себя в мансарде на Гринвидж-Виллэдже, смотри-ка, настоящая режиссура; этим американцы заинтересуются; соберись-ка, Роумэн, игра близится к эндшпилю...
Через два дня в восемь часов вечера в дверь Роумэна постучали.
— Кто? — спросил он, не достав даже пистолета из кармана; если пришли
теи пришли с плохими вестями, отстреливаться бесполезно, ребята знают свою работу.
— Мистер Роумэн, мы от мистера Гуарази... Если не раздумали с ним повидаться, мы отвезем вас на встречу.
— Дверь не заперта. Входите. Я оденусь.
— Зачем? Мы не станем мешать вам. Одевайтесь и валите вниз, мы ждем в машине.
Джек Эр, Гелен, Макайр (Мюнхен, сорок седьмой)
С Майклом Мессерброком, начальником специального архива, Джек Эр встретился в Нюрнберге, когда тот после ужина заглянул в бар, чтобы выпить один хайбол — больше себе не позволял, — жесткое правило, дед умер от алкоголизма, в семье боялись спиртного как огня; тот день, когда в Штатах провозгласили сухой закон, был самым, пожалуй, счастливым для Мессерброков.
Впрочем, по прошествии года, когда развернулась мафия, отец, Герберт, возглавивший фирму после самоубийства деда (тот покончил с собою во время белой горячки), переменил свое отношение к этому декрету: «Пить начали еще больше... Начинать, видимо, надо с другого... С экономики... Если удастся вовлечь максимум людей в бизнес, если дать им хотя бы иллюзорную надежду разбогатеть, открыв свое дело, что-то может получиться... Впрочем, в этом случае и сухой закон не нужен; все будут работать с утра и до ночи, времени на алкоголь не останется». Когда, по прошествии двенадцати лет, Рузвельт отменил закон, предложив экономические реформы и корректив политического курса, пить действительно стали меньше...
Майкл Мессерброк многое взял от отца: независимость мышления, несколько истерическое чувство американского патриотизма (баварцы, выходцы из Мюнхена, они сделали в Штатах карьеру, разбогатели, поэтому служили новой родине с некоторой долей фанатизма, истово), но при этом холодный, точно просчитанный прагматизм.
Поэтому, когда Эр представился ему, сказав, что в работе специального архива по нацистам заинтересован не только он, представляющий интересы женщины, потерявшей во время войны родителей, причем ее отец — выдающийся норвежский математик, профессор университета, но и его друзья, кинематографисты Штатов и журналисты Великобритании, Мессерброк сразу же просчитал возможную выгоду от беседы с симпатичным, правда, чуть прямолинейным, видимо, не очень-то эрудированным, но зато хватким частным детективом.
— Чего конкретно хотят ваши друзья из Голливуда? — поинтересовался Мессерброк. — Вообще-то у меня в архиве не только нацистские преступники... У меня там собраны дела на совершенно фантастических людей... Например, друг отца Гитлера... Старик воспитывал молодого Адольфа... Или тот бес, у кого фюрер списал «Майн кампф»... До сих пор живы... Могу устроить встречу... Ваши люди намерены снимать художественный фильм? Или документальный? Если документальный — вхожу в дело! Сделаем бомбу, все будут поражены. Я ведь и с родственниками Гитлера поддерживаю отношения, они, правда, психи, но вдруг какая бумажка всплывет — все в дело, на полку, в сейф! У меня даже допросы доктора Блоха хранятся... А ведь он лечил и Гитлера, когда тот был маленьким, и его мать, представляете?!
— А что с этим в кино делать? — Эр недоуменно развел руками. — Бумажки, они и есть бумажки...
— Эти бумажки составлены в ОСС! В сорок третьем году! Когда асы нашей разведки делали психологический портрет Гитлера, чудо! — Мессерброк рассмеялся. — Допросы этого самого доктора Блоха позволяли прогнозировать будущее, исход битвы, жизнь и смерть сотен тысяч...
— Ах, так... Тогда другое дело, — согласился Джек Эр. — Правда, не знаю, сколько люди Голливуда смогут уплатить за вашу работу...
Мессерброк искренне удивился:
— Пошли телеграмму, да и спроси!
— А сколько вы хотите?
Мессерброк снисходительно похлопал Эра по плечу:
— Так в бизнесе вопрос не ставят, Джек... Надо формулировать иначе: сколько они намерены предложить? В зависимости от этого мы и оформим наши отношения.
— Такую телеграмму я прямо сейчас и отправлю, — сказал Джек Эр, хотя ответ на нее знал заранее: Роумэн сказал, что у него припасено три тысячи долларов, какие-никакие, а все же деньги.
— Валяйте.
— А не дожидаясь ответа, можно начать работу?
— Хотите завтра поехать в Линц, к бывшему бургомистру Мейрхоферу?
Джек Эр подумал мгновение, потом ответил — с ухмылкой:
— Это, наверное, киношники поедут... С камерой... Если, конечно, вы согласитесь с их предложением... А мне бы документы посмотреть... На Гитлера, Мюллера... Этого... Как его... Хоффмана...
— Какого Хоффмана? Личного фотографа Гитлера?
— Нет... Рихарда Бруно Хоффмана... Был такой немецкий гангстер в Штатах...
— Не слыхал, — удивился Мессерброк. — Я просматриваю все материалы, но такая фамилия не попадалась... Рихард Хоффман? — переспросил он. — Точно, не слыхал и не помню, а я цепучий: если что увижу, значит, навсегда... Впрочем, ты говоришь — гангстер? Это я погляжу в делах крипо
, назови только год и город...
— А дело летчика Чарльза Линдберга тут не мелькало?
Мессерброк удивился еще больше:
— Какого? Нашего Чарльза Линдберга?! А он здесь при чем?! Слушай, парень, ты вообще-то понимаешь, где мы с тобой сидим? Это не оффис шерифа, это архив нацистских документов, тут вся история их паршивой партии, СС и гестапо, вот где мы с тобой разговариваем...
— Понимаю, — кивнул Джек Эр. — Чего же не понять? Сейчас дам телеграмму и сяду за Гитлера с Мюллером...
— Чтобы понять Мюллера, надо сначала уяснить себе, кто такой Гитлер, — назидательно заметил Мессерброк, — без этого ты ничем не поможешь своей клиентке...
...Через час Джек Эр устроился в небольшой комнате при кабинете Мессерброка и начал листать дела, аккуратно разобранные по отдельным папочкам.
Первым было дело о родителях Гитлера и его детстве.
— Без этого, — сказал Мессерброк, выходя из комнаты, — ты ничегошеньки не поймешь... Я сам в этом только-только начал разбираться, и то на все головы не хватает...
Джек Эр начал листать папку с бумагами, посвященными Алоизу Шиккльгруберу-Гитлеру, отцу Адольфа. Поначалу он это делал без всякого интереса; поскольку Мессерброк маленько трехнулся на этих бумажках, нельзя сразу же садиться ему на шею и требовать все дело Мюллера; «торописса надо нет» — так говорят гансы. А чего, верно! Все должно быть шаг за шагом, тогда получится, с нахрапу ни хрена не возьмешь, время пока есть...
Внезапно, быстро пролистав первый десяток желтых страниц, Джек Эр вздрогнул, вчитавшись в смысл написанного: ну, ладно, женился Адольфов папашка на бабе, которая была старше его на четырнадцать лет, ее предок был правительственным чиновником, господин Глассль: помогло Алоизу Гитлеру в карьере, при этом спал с горничной Антониной Майр, с подругой жены Франциской Матцельбергер и со своей племянницей шестнадцатилетней Кларой Пельцль... Ну и ну!
Джек Эр не сразу поверил своим глазам, перечитал текст еще раз: все точно, жил и с племянницей! Ну и отец был у фюрера! Не зря первая жена взяла у него развод, а Франциска, пожив с ним пяток лет, дала дуба от туберкулеза... Тогда-то он и женился на племяннице Кларе; в браке она его продолжала называть «дядюшка», а он ее — «племянница».
У нас бы такого в перьях вымазали, подумал Джек Эр, чудовище; вот почему Гитлер такой прибабахнутый; еще бы, смешанная кровь, это ж запрещается, грех...
Дальше шел перевод допросов, которые — после прихода фюрера к власти — проводило гестапо: опрашивали всех, кто знал отца и мать Адольфа; прочитал показания кухарки Херль: «Господин Алоиз Гитлер был человеком страшного характера, несчастный мальчик так страдал от него»...
На собственноручном показании кухарки стояла резолюция: «доставить для допроса в Берлин». Подпись вроде бы не мюллеровская, образец Джек Эр хранил, нашел в записной книжке покойного адвоката Марте пса; другое послание: «Господин Алоиз Гитлер запрещал своим сотрудникам на таможне курить в рабочее время, хотя сам не выпускал изо рта трубки»; и этого свидетеля
дернулив гестапо; ничего себе, как следили, чтоб даже предки фюрера были ангелочками!
Этот самый старик, бургомистр Леондинга, про которого говорил Мессерброк, давал показания еще австрийским властям. Тогда Австрия была свободной, до тридцать восьмого (неужели жив мужик?! Вообще-то интересно к нему смотать! Мессерброк знал, что предлагать!). Бургомистр говорил: «Алоиз Гитлер был настоящим тираном, несчастный Адольф боялся его как огня, трепетал перед ним постоянно... А как он бил детей?! Как избивал свою жену Клару?! Адольф в его присутствии и слова не смел пикнуть, стоял навытяжку, обращался к нему только „господин отец“, „герр фатер“... Если б сказал „ты“, как все нормальные люди, забил бы хлыстом... Он раз дал ему двести тридцать плетей... Просто так, по пьянке... Иногда казалось, что Адольф боготворит отца, а порою в глазах мальчика вспыхивала к нему дикая ненависть»...
Прочитав это, Джек Эр уже по-новому,
ввинчиваясьв каждое слово, просмотрел показания о том, что и поездка Адольфа Гитлера в Вену — после смерти отца, — и попытка стать художником были сами по себе мщением покойному: тот никогда бы не разрешил сыну заниматься «мурой»... И еще: во всех своих выступлениях Гитлер утверждал, что родился в семье почтового служащего, видимо, стыдился, что отец был таможенником, это ведь вроде полиции...
Страх Гитлера перед рейхспрезидентом Гинденбургом, — отмечалось в других документах, — его скованность в присутствии рейхсмаршала, то, что он не начал зверствовать, пока был жив
старик в форме, является следствием того патологического страха, который Адольф испытывал к отцу... Однажды, уже в конце войны, накануне краха, он прервал диктовку очередного приказа и, глядя остановившимся, мертвым взглядом на стенографисток, сказал: «Как это страшно для ребенка — ненавидеть отца, который издевался над самым любимым существом — матерью... Она же умерла такой молодой, ей было всего сорок семь».
В архивной справке отмечалось, что как мать, Клара Гитлер, так и Адольф были привязаны друг к другу психически нездоровой привязанностью; после того, как муж в очередной раз избил ее так, что она не могла подняться с мокрых ступенек, покрытых снегом, Клара прошептала: «Мой бедненький братик, каково-то ему будет без меня»...
Вот ужас, подумал Джек Эр, перечитав фразу несколько раз, это ведь она про сына! Про Гитлера этого самого! Он ведь ей был братом, раз муж — ее дядя!
И уж совсем растерялся Джек Эр, когда прочитал заключение врача (подпись неразборчива), что у пациента «А. Г.» нет левого яичка и «это не может не влиять на возможные психические отклонения»...
Ну и ну, подумал Джек Эр, неплохого фюрера избрали себе немцы!
Потом он прочитал допросы тех, кто в детстве дружил с Гитлером; все они — Франц Винтер, Йохан Вайнбергер и Болдуин Виссмайер — показывали, что Адольф набирал себе малолеток для «игры в войну», другие игры не признавал, себя считал «вождем индейцев», как это было в романах Карла Мэя, а мальчишек из соседнего Унтергаумберга называл «паршивыми англичанами»... А еще он часто, особенно когда исполнилось двенадцать, во время сильного ветра становился перед деревом и произносил перед ним речь, взбрасывая над головой свои тоненькие руки...
Когда умерла мать, и ее хоронили, и шел мокрый снег, Гитлер, юноша еще, поклялся себе: «Когда-нибудь, когда я стану тем, кем я хочу стать, рождество будет отменено, вместо этого я провозглашу День матери и передвину этот праздник на весну, когда все будет цвести и не будет этого ужасного, мокрого, леденящего душу снега...»
Ну и ну, снова подумал Джек Эр, даже на рождество замахивался! Вот скотина! Хотя, если б меня «дедушка-отец» так же бил и мать была б мне сестрой, а он бы ее выбрасывал на холод и от этого у нее б начался рак, может, я б не такое еще выкинул...
Во второй папочке содержалась история болезни Клары Гитлер; лечил ее, как и всех в округе, доктор Блох. Диагноз заболевания: «рак». Мать в больницу лечь отказалась, операцию делать было поздно. «Одно счастье, — шептала она, — подольше видеть моего мальчика, видеть его до самой последней минутки...»
Потом шло заключение какого-то английского профессора: несмотря на то, что доктор Блох лечение пациентки К. Гитлер вел правильно, несмотря на то, что все его называли «доктором бедных», воспоминание о мучениях матери на смертном одре — в присутствии доктора Блоха, который ничем не мог облегчить ее муки, — ввергли юношу Гитлера в патологию антисемитизма. Эта маниакальная идея завладела им еще больше, поглотив целиком, когда профессора венской Академии искусств (среди них были евреи) не приняли его на курс: «низкий уровень техники рисунка». Во время войны, особенно когда Гитлер перенес отравление газами, его ненависть перенеслась на французов; однако маниакального характера не носила, — скорее ее можно определить как «животную ненависть».
А вот следующая папка с грифом «Совершенно секретно, рапорты шефу гестапо группенфюреру СС Мюллеру» заставила Джека Эра расслабиться; вот оно, подумал он, только не волнуйся, отсюда потянутся нити.
Однако, к его разочарованию, нити не потянулись; в папках содержались лишь краткие характеристики
учителейфюрера и данные наблюдения за некоторыми из них, поставленного по приказу из штаб-квартиры РСХА.
Ничего, сказал себе Джек Эр, ощущая какую-то гнетущую усталость от всего того, что успел прочитать; «торописса надо нет», не зря Роумэн говорил, что это тяжелая работа; но ведь без нее мы не сделаем того, что не можем не сделать...
Первым в папке было донесение о Георге Ланце фон Либенфелсе, 1872 года рождения, проживающем и поныне в Вене; затем шла запись допроса, снятого с него американскими следователями год назад:
«
Вопрос.— Правда ли, что Гитлер приходил к вам в тысяча девятьсот девятом году, когда жил в Вене?
Либенфелс.— Да.
Вопрос.— Как долго продолжался визит?
Либенфелс.— Минут двадцать.
Вопрос.— Чем он был вызван?
Либенфелс.— Он сказал, что потерял несколько комплектов моей газеты... Просил помочь... Говорил, что собирает все номера, делает подшивку...
Вопрос.— Что вы ему на это ответили?
Либенфелс.— Подобрал недостающие номера... И еще дал две кроны, чтоб он мог всю эту кипу увезти на извозчике...
Вопрос.— Чем был вызван интерес молодого Гитлера к вашей газете?
Либенфелс.— Это его надо было спрашивать... Я не знаю...
Вопрос.— Как называлась ваша газета?
Либенфелс.— «Остара».
Вопрос.— Скажите, это вы провозгласили в девятьсот седьмом году создание общества «Новый порядок» и вывесили над развалинами замка в Верфенштайне флаг со свастикой?
Либенфелс.— Наша свастика не имеет никакого отношения к нацистской. Это древний арийский символ... Гитлер похитил у меня идею свастики... Мы вкладывали в нее иной смысл...
Вопрос.— Скажите, это ваши слова, — можете ознакомиться с подшивкой газеты «Остара»: «Белокурые арийцы находятся в постоянном конфликте с „черными силами“, которые состоят из славян, евреев и негров... Только решение национальной проблемы и сохранение чистоты расы в условиях нового порядка поможет миру спасти цивилизацию... Необходимо организовать „братство арийцев“... Смешение крови разных национальностей — самое страшное преступление перед будущим...
Недочеловекине имеют права даже приближаться к истинным арийцам! Дети, рождаемые в смешанных браках, подлежат проклятию, а их матери — публичному наказанию! В будущем женщина должна быть лишена вообще всех тех прав, за которые ныне столь усердно борются сторонницы эмансипации... Женщина будет провозглашена хозяйкой кухни и гардероба, но, главное, матерью детей!.. Ни на что другое она не вправе претендовать, — только это и есть образец настоящей арийской женщины! Будущее общество чистокровных арийцев, оберегая свое потомство, обязано предусмотреть
границызнания. Чрезмерно грамотные дети вырождаются в идиотов, а дипломированные профессора всегда были, есть и будут рассадниками крамольных идей!»? Это вы писали?
Либенфелс.— А разве в Соединенных Штатах негры имеют право учиться вместе с белыми? Разве вы не оберегаете своих женщин от черных?! Разве ваши женщины не заняты домом и детьми?! Разве не ваш Генри Форд, перед которым вы преклоняетесь, требовал защищать нацию от чужекровных идей?! Разве не он распространил в Америке три миллиона «Протокола сионских мудрецов»?! Не связывайте меня с Гитлером, господа! У нас были значительные различия во взглядах. Я, например, считал Вену столицей будущего государства германо-арийцев, а фюрер назвал этот город «Вавилоном»! Я считал, что лишь Габсбурги могут стать вождями арийской общности, а он сделал все, чтобы самому сделаться мессией белокурых немцев! Я считал, что «черные силы» состоят из трех компонентов — славян, евреев и негров, а он замкнулся только на славянах и евреях!
Вопрос.— В этом вся разница между вашими доктринами?
Либенфелс.— Я был и остаюсь мыслителем... Вы же гарантируете право на свободу слова... Почему — в таком случае — допрашиваете меня?
Вопрос.— Вам знаком Гуидо фон Лист?
Либенфелс.— Конечно. Но вы не ответили на мой вопрос.
Вопрос.— Мы допрашиваем вас потому, что среди своих самых дорогих учителей, среди имен Вагнера, Чемберлена, Оскара Шпенглера и Теодора Фритча, фюрер упомянул и вас с Листом... Итак, где вы познакомились с Листом?
Либенфелс.— В Вене.
Вопрос.— Когда?
Либенфелс.— В начале века... Мы с ним были политическими противниками...
Вопрос.— В чем это выражалось?
Либенфелс.— В том, что он отвергал мою теорию «черных сил» и утверждал, что славяне и негры — не наша забота. Прежде всего арийцы должны расправляться с евреями... Их ведь тогда было достаточно много в Вене... Нас часто задирали в контролируемых ими газетах, высмеивали; разве такое проходит бесследно? И потом Лист писал, что будущее человечества решит лишь война, поэтому нацию арийцев надо готовить к ней постоянно. А я никогда не считал войну необходимой... К тому же в нем было слишком много бунтарства... Он вообще призывал сместить все границы и религии, провозгласив вместо этого культ германской земли...
Вопрос.— А в чем еще вы видите различие между вашими концепциями?
Либенфелс.— Да во всем! Не я, а он придумал название «рейх» и «гауляйтер»! Не я, а он стоял на том, что другому, мол, немцы не станут подчиняться, нужны страх и воля, необходимо появление фюрера с железной рукой. Не я, а он провозгласил необходимость создания «Закона о расе»... Не я, а он предложил, чтоб каждый хозяин дома имел свидетельство о «чистоте крови» и предъявлял его по первому требованию. Не я, а он требовал, чтобы все нации, кроме арийцев, были лишены права гражданства в новом рейхе.