Машина Росарио спустилась вниз, к заливу, повернула налево, в направлении Аэрогара; у светофора, что позволял пересечь Авениду, чтобы попасть в район старого Палермо, самый дорогой
баррио
столицы, сделала еще один поворот налево, проехала мимо испанского посольства и консульства, завернула в маленький переулок, усаженный платанами, и вкатила во двор коттеджа; двери – металлические, видимо, с глазком – плавно затворились: автоматика.
Штирлиц неторопливо проехал мимо, точно запомнив адрес, припарковал свой «форд» в трех блоках от дома Росарио, неторопливо прогулялся по району, дважды обошел дом, – высокий забор из металлических прутьев, не перелезть; такси стоит у подъезда; странное такси, видимо, на такой машине похитили Клаудиу; если бы это была вызывная машина, то шофер сидел бы за рулем, а его нет в «плимуте»; окна дома закрыты шикарными шелковыми шторами; ниспадают, как волны, ни одного открытого окна – ни на первом, ни на втором этаже.
Купив в киоске журналы, Штирлиц устроился на скамеечке так, чтобы видеть ворота; отчего-то
зацепилсяза информацию о том, что аэроклубы Кордовы, Виллы Хенераль Бельграно и Эльдорадо проводят традиционный праздник авиаторов через две недели: высший пилотаж, парад асов, съезд ведущих авиаторов; не в этот ли день Геринг праздновал «день Люфтваффе»? Машинально запомнил номер машины, которая въехала туда минут через двадцать: ВА 7155.
Поднявшись со скамейки, он вернулся в свою машину, медленно проехал по переулкам тихого, тенистого баррио (а ведь в самом центре, как великолепно спланирован этот город; некий сплав Парижа, Рима, чуточку Мадрида, но при этом никакой эклектики, найден свой стиль!), высматривая какой-нибудь побитый автомобиль; заметил старинный немецкий «мерседес», подъехал к нему, легонько стукнул правым крылом, услышав тягучий скрежет металла, сразу же прибавил скорость и, выехав на центральную улицу, притормозил; выйдя из машины, удовлетворенно кивнул, царапина на крыле была впечатляющей; сел за руль, разложил карту города, нашел нужную улицу и отправился в отделение страховой фирмы; по документам, которые ему вручили в автомагазине, значилось, что его машину и жизнь страховал филиал лондонского «Ллойда».
Перед тем, как войти в шикарный оффис, он позвонил сеньорите Бенитес-Ламарк, извинился, сказал, что ему придется срочно вылететь в Рио – скандал с двумя танкерами Южно-Африканского Союза, которые ходят под флагом Греции, – и пообещал позвонить сразу же по возвращении. «Как жаль, дон Кастильо, сеньор Росарио согласился принять ваше приглашение на ланч на пятницу». – «Думаю, в пятницу я вернусь. В крайнем случае, я позвоню из Бразилии, пожалуйста, пока что не отменяйте встречу, послезавтра мне все станет ясно». – «Вы очень любезны, дон Кастильо, попробуем сохранить нашу тайну, до свидания и еще раз спасибо, что вы обратились именно к нам».
В «Ллойде» чиновник, отвечавший за осмотр поврежденных машин, сразу же спустился со Штирлицем во двор, осмотрел царапину, посетовал, что здешние водители совершенно одержимые люди, впрочем, их можно понять, особенно шоферов такси, надо вертеться, чтобы заработать, в стране бум, все мечтают купить землю, построить дом, все так быстротечно, родился, поработал, а там и время собираться в тот мир, откуда никто не возвращается, единственное, что гарантирует жизнь детей, – в любой ситуации – земля и дом.
– Я запомнил номер машины: ВА 7155, – сказал Штирлиц. – Я бы хотел поговорить с водителем, это не такси. Если вы поможете мне узнать фамилию, адрес и телефон владельца машины, я бы предпочел получить деньги непосредственно от этого хама, а не вводить в лишние расходы вашу фирму... И так вы много тратите из-за постоянных аварий.
Чиновник вздохнул:
– Ну, если бы мы только расходовали деньги, то незачем было бы держать такой штат во всем мире... Получаем мы куда больше, чем тратим, сеньор. В этом смысл страхового бизнеса. Другое дело, здесь еще не поставлено такое обслуживание машин, попавших в аварию, как на Острове... Там мы гарантируем клиенту реставрацию автомобиля за три-четыре дня, здесь это труднее... Если бы Перон позволил нам открыть свои фирмы по ремонту, мы бы зарабатывали сотни миллионов. Когда человек вынужден ждать более двух недель – пока ему выкатят починенный автомобиль, он не очень идет на то, чтобы платить большой полис. В Штатах платят невероятно много за страховку именно потому, что деньги экономят время, отдал тысячу, но сэкономил полторы, прямой смысл... Я постараюсь сейчас же дать вам номер телефона нарушителя, присаживайтесь, не угодно ли кофе? Или минеральной воды? У нас есть и то, и другое.
– Благодарю, – ответил Штирлиц, – кофе, если можно.
Чиновник сварил ему кофе, позвонил в полицию, занимавшуюся безопасностью на дорогах, назвал номер автомобиля, совершившего аварию: «Ничего страшного, жертв нет, превышение скорости, наш клиент не хочет возбуждения дела, он готов удовлетвориться денежной компенсацией, нет, вмятина и царапина, нет, сеньор американец, они же не обращают внимания на внешний вид машины, им важен мотор и тормоза; в отличие от нас, они прагматики, сеньор лейтенант; можно только позавидовать такому отношению к автомобилю, он стал для них бытом, а не роскошью... Да, да, я подожду»...
Через двадцать минут чиновник «Ллойда» протянул Штирлицу листок твердой бумаги с номером телефона фирмы и адресом, на котором каллиграфическим почерком было выведено: «сеньор Родригес-и-Санчес де Лильо, профессор-окулист, собственная клиника на улице Висенте Лопес, напротив кладбища Риколето, телефон 52-86-22; домашний адрес: баррио Бельграно, улица Куба, 1742, телефон 41-46-88».
Штирлиц отправился в район Риколето, зашел на старинное кладбище, – время сиесты, профессор наверняка еще у Росарио, вместе обедают, – походил между роскошными памятниками; пристроился к группе английских туристов; гид, веселый, взлохмаченный парень, шел среди помпезных усыпальниц, словно между столиками кафе, и рассказывал про тех, кто здесь покоится вечным сном, так, будто только что расстался с ними, закончив быстрый обед в соседнем ресторанчике.
– Обратите внимание на этот памятник, леди и джентльмены! Руфина Камбарсес, пятнадцатилетняя красавица высшего света! Личико совершенно ангельское! Такой же характер... Умерла в начале века, ее смерть была страшной загадкой, похороны потрясли город... Однако наутро ее – в изорванном платье – нашли у выхода с кладбища, оказывается, девушка впала в летаргический сон, ее похоронили живой, каким-то чудом ей удалось вырваться из гроба, но нервное потрясение было столь велико, что сердце ее не выдержало, разорвалось от пережитого ужаса... Этот страшный случай дал повод политическим противникам ее отца начать против него оголтелую кампанию! Какая низость! Травить человека, пережившего два горя, одно следом за другим... Вам, как британцам, будет особенно интересно узнать, что на этом кладбище похоронена Мариа дель Пилар Гуидо Спано де Костильянес, дочь Софии Хиэнес, связанной с внебрачным сыном короля Георга Пятого. Он прибыл сюда в восемьсот седьмом году во время английского вторжения... Простите, леди и джентльмены, но в наших учебниках по истории именно так называют эту военную экспедицию... Кстати, на этом же кладбище похоронена внучка Наполеона Бонапарта! Да, да, Исабелла Валевска! Это зарегистрировано в кладбищенских книгах, но памятник исчез, возможно, его разрушили при очередной реставрации, в Латинской Америке крушат все, что не охраняется полицией... Исабелла, мы называем ее Исабель, потому что она появилась на свет в Буэнос-Айресе в восемьсот сорок седьмом году, прожила всего двадцать семь дней, бедная... Отец малютки Эрл Алехандро Флориан Хосе Колонна родился в замке Вавель, Польша, в восемьсот десятом году, его мать – графиня Мариа Валевска, а отец – Наполеон... Алехандро Валевски, так его звали по-польски, получил образование в Женеве; после революции тридцатого года, когда герцог Орлеанский короновался как король Луи-Филипп, сын Наполеона был отправлен в Польшу с дипломатическим поручением и принимал там участие в восстании, став помощником главнокомандующего. Поляки отправили его в качестве своего посла в Лондон; однако в Польшу он вернулся уже французским подданным, потом ушел в отставку – кругом интриги, вы же понимаете, – начал работать журналистом, был отправлен специальным представителем при правительстве конфедерации Аргентины, здесь-то родилась и умерла его дочь, он вернулся во Францию, сделался послом при лондонском дворе и при неаполитанском короле, потом стал министром иностранных дел Франции, затем государственным министром и умер в Страсбурге, а крошечная Исабеллита Валевска осталась здесь, и нет о ней памяти, кроме как запись в церковных книгах, какая жестокость!
Жестоко, когда бросают живых, подумал Штирлиц. Кладбищенская истерика – это форма вымолить прощение за то, что был жесток к другу, равнодушен к отцу, невнимателен к старенькой матери, неверен любимой. Любить мертвых легче, чем помогать живым жить. Да, ящерка, это так... И очень жестоко, когда прощают жестокость. Она обязана быть наказанной. В противном случае наступает эра всепозволенности. Я отомщу за тебя, зелененькая, ты будешь отмщена, моя нежность, хотя я не смогу приходить на кладбище и класть цветы на твою могилу. Да и потом, если душа человека переселяется в другое существо, нужны ли цветы той земле, где покоятся твои останки? Вся наша земля – кошмарное кладбище останков... Люди ходят по тому, что раньше было людьми, оленями, львами...
Штирлиц вышел с кладбища. Клинику профессора Родригеса-и-Санчеса де Лильо нашел легко. Сестра милосердия в голубом халате мягко его поправила: профессор де Лижжо – настоящий аргентинец. До сих пор я прокалываюсь со здешним «ж» вместо «л», подумал Штирлиц, плохо, если когда-нибудь придется легендировать себя здешним жителем, надо быть внимательным, хотя нет более интернациональной страны, чем Аргентина, каждый гражданин, какой бы национальности он ни был, полноправен; любопытно, продавец в магазине сердито заметил: Перона обвиняют в том, что он фашист, но разве фашист может спокойно разрешать русским организовывать свои поселения, дружить в евреями и помогать цыганам?
– Что с вашими глазами, сеньор? – сестра была воплощением милосердия: чистенькая, улыбчивая, излучавшая доброту и спокойствие.
– Болит левое веко, сеньорита, порою чешется, словно попала какая-то соринка.
– Пожалуйста, скажите ваше имя.
– Рафаэль Рьяно-и-Лопес, сеньорита.
– У вас есть документы?
– Конечно. В отеле, – ответил Штирлиц, подумав, что фашизм, в каком бы обличье ни существовал, тщательно следит за
учетомвсех и каждого, ни один человек не имеет права жить без бумажки, на которой приляпана его фотография и стоит полицейский штамп, указывающий адрес постоянного проживания; порядок прежде всего, тотальная раскассированность индивидуумов по профессиям, вероисповеданиям, возрастам, национальностям, партийным симпатиям и состоянию здоровья. Но ведь любое ограничение свободы личности может помочь удержать нацию в узде только какое-то время, подумал Штирлиц, ничто не в состоянии понудить человека жить запеленутым целую вечность; не отец, так сын или дочь сбросят незримые оковы «орднунга»; впрочем, никакой это не порядок; высший порядок можно наблюдать через микроскоп, когда видишь, как свободно живут
частицы, подчиняясь высшему закону свободы; оболочка лишь гарантирует их свободу, охраняя от вторжения инокультурных тел, защита от внешнего вторжения необходима, и она никак не мешает
обмену, а ведь обмен – это свобода...
– О, я не знаю, сможем ли мы принять вас без документов...
– Возможно, вы спросите профессора?
– Но ведь есть закон, сеньор...
– Я понимаю... Что ж, ехать за паспортом? Я бродил по кладбищу, там достаточно пыльно, много людей... Какая незадача...
– Хорошо, я спрошу профессора, сеньор... Пожалуйста, постарайтесь понять меня...
Сестра поднялась, вошла в соседний кабинет, вернулась оттуда через мгновение:
– Профессор ждет вас, пожалуйста...
Это он, сразу же понял Штирлиц, это он сидел за рулем машины, которая въехала в особняк Росарио; высокий, крепкий человек с сильным лицом – глубокие морщины, седина, широко расставленные глаза с умным прищуром, очень чистые, странного цвета, похожи на глаза Клаудии, зеленые... Нет, у нее были нежные глаза, в них всегда светилось добро; вообще-то зеленые глаза тревожны, потому что слишком выразительны, всякая открытость чувств тревожна, люди привыкли скрывать самих себя, родители с раннего детства начинают вдалбливать в голову детей: «проведи языком по небу десять раз, прежде чем сказать что-нибудь»; «не торопись сходиться с этим мальчиком, приглядись к нему»... Чувства боятся, все норовят сокрыть самих себя в себе же; так спокойнее, будто человек не предает себя чаще, чем окружающие! Порою десять раз на день!
– Садитесь, пожалуйста, – мягко сказал профессор. – И не взыщите, бога ради, за этот отвратительный порядок – требовать документы во всех частных клиниках. Правительство боится, что мы сможем врачевать повстанцев, когда они выйдут на улицы.
– По-моему, восстанием пока не пахнет, – заметил Штирлиц, – экономический бум, все довольны.
– Садитесь, я погляжу ваш глаз, – профессор отошел к голубой раковине, вымыл руки и, вытирая их стерильным полотенцем, сказал: – Жизнь страны подобна приливам и отливам... Сегодня – хорошо, завтра – плохо, но ведь главное не решено; призывы к справедливости и классовой гармонии носят лозунговый характер, столица окружена пригородами, где люди живут в ужасающих условиях...
Он посмотрел веко Штирлица, пожал плечами:
– Странно, все чисто... Может быть, вы перенервничали? Или что-то аллергическое? Когда у вас это началось?
– Часа три назад... На кладбище...
– Любите кладбища? – профессор усмехнулся, продолжая разглядывать глаза Штирлица. – Странно, мне кладбища портят настроение... И потом: надо любить живых...
Штирлиц нескрываемо удивился:
– Вы повторили мои слова.
– Я не слышал ваших слов, – возразил профессор. – Так что не упрекайте меня в плагиате... Давайте-ка закапаем успокаивающее, а дома сделаете компресс из спитого чая, я сторонник консервативной медицины...
– Спасибо, профессор. Я могу уплатить вашей ассистентке? Или вы сами продиктуете номер вашего счета?
– Полно, платить ничего не надо... Я же не потратил на вас времени, да и потом это не операция, пустяки...
– Спасибо, – повторил Штирлиц. – Что же касается «лозунгового характера» призывов к классовой справедливости и национальной гармонии, то такое порою случается надолго, – возьмите хотя бы Испанию... Я там был недавно... Франко держит страну в узде, и люди даже рады этому: хоть какой-то порядок...
– В тот момент, когда Франко сдохнет, – ответил профессор, и Штирлиц заметил, как яростно побелели его глаза, – его эпоха кончится...
Поднимаясь с кресла, Штирлиц поинтересовался:
– Почему вы так думаете? Обладаете информацией? Или прилежны логике?
– И так и эдак, – ответил профессор. – Вы стоите на противоположной точке зрения?
– Как вам сказать... Франкисты убили многих моих друзей... Я ненавижу каудильо, но ведь этот фашист живет припеваючи, несмотря на все бури в Совете Безопасности... Значит, он кому-то угоден?
– Если бы вы ответили иначе, я бы с радостью налил вам в глаза немного щелочи, – рассмеялся профессор, – конечно, это противоречит врачебной этике, но у меня там погиб брат во время войны...
Штирлиц приехал в район Ла Бока задолго до того времени, которое назначил Оссорио.
Совсем другой мир, подумал он, выйдя из машины. Не то, что город или страна, а просто другой мир; окраина Неаполя, какой была лет десять назад; что за чудо этот Буэнос-Айрес, какое вместилище разностей!
Маленькие улочки были полны музыкантов: играли на гитарах, прислушиваясь друг к другу; когда кончал свою мелодию один, сразу же начинал второй, ощущение непрерывности музыки делало ее похожей на журчание горных рек; художники сидели у мольбертов, не обращая внимания на зевак, которые в молчании стояли у них за спинами.
Маленькие домики были выкрашены в разные цвета; каждый домик – бар, ресторанчик или кафе; Штирлиц заметил вывеску: «Зал танго»; господи, ведь я попал на родину этого танца, раньше, до того, как он пошел отсюда по миру, это было «вульгарным прижиманием мужчин и женщин», «безнравственной пошлостью», «скотством». Как же причудливы изменения, претерпеваемые миром! Тот, кого считали вероотступником, по прошествии времени делается столпом справедливости, а страстный борец за чистоту идеи, каким был наш Победоносцев, сразу после смерти оказывается отцом-инквизитором, зверем в облике старца с добрыми голубыми глазами; песнопения негров называли кривляньем, а теперь выстраиваются тысячные очереди, чтобы попасть на концерт, где выступают эти артисты, ну и люди, ну и нравы!
Ресторанчик, где ужинал Оссорио, найти было нетрудно, здесь каждый старался помочь приезжему, объяснения давал поэтические, непременно советовал посмотреть махонькую Каменито: «Нигде, кроме Ла Боки, нет улицы, состоящей из одного блока, вы никогда не сможете купить живопись столь прекрасную, как там!»; «Не торопитесь посещать чудо-парк Лесама, сначала надышитесь воздухом Италии в нашей Ла Боке, он так прекрасен!»
...Штирлиц зашел в ресторанчик, сел за столик недалеко от Оссорио, который беседовал с пожилым капитаном в белом кителе, заутюженном так, что, казалось, человек боится шелохнуться, – только б не
сломатьлинии.
Разложив на своем столике карту, Штирлиц заказал спагетти и бутылку вина, попросил принести кофе («Я пью вино вместе с кофе, не сердитесь, я знаю, это шокирует итальянцев») и углубился в изучение туристской карты. прислушиваясь к разговору Оссорио с клиентом; тщетно; как и во всем италоговорящем мире, гомон стоял невообразимый, хотя гостей было мало; кричали повара, смеялись официанты, бранились уборщицы на кухне гремела музыка, и услышать хоть что-нибудь – даже если присматриваешься ко рту человека – далеко не просто.
Когда капитан, пожав руку Оссорио двумя громадными ладонями,
отвалил, Штирлиц, извинившись, обратился к сенатору:
– Сеньор, не помогли бы вы мне найти несколько интересующих меня архитектурных ансамблей на карте?
Оссорио сделал вид, что не понял Штирлица, подошел к нему, переспросил, что угодно сеньору, присел рядом и сказал негромко:
– Мне кажется, сегодня я чист... Они вообще последнее время, особенно после того, как я сообщил, что вернулся к практике, отстали от меня.
– Наоборот, – возразил Штирлиц. – Сейчас они обязаны быть более внимательны... Клаудиа погибла из-за того, что встретилась с вами... А они знали, что прилетела она к вам от меня... Вас должны были
подвестико мне, она же сказала вам?
– Да. Пытались. Это был доктор Гуриетес, начальник медицинской службы ИТТ.
– Вам известен его телефон? Адрес?
– Да... Она, конечно, не смогла назвать вам имена, которые я передал?
– Нет. Вас не могли подслушать? Вы говорили с ней в таком месте, где не было звукозаписи?
– Нет. Думаю, что нет.
– Где это было?
– В кафе... Там не было посетителей, только она и я.
– Кто назвал кафе?
– Я.
– Вы там часто бываете?
– Редко.
– Хозяина знаете?
– Нет.
– Это точно, что в зале никого, кроме вас, не было?
– Да. И на улице никого... Я сидел лицом к улице.
– И машины не проезжали?
Оссорио внимательно посмотрел на Штирлица.
– Машины проезжали... Вы правы... И одна из них проехала довольно медленно.
– Такси?
– Не помню.
– Какого цвета?
– Не помню... Но вы правы – это было такси! – убежденно ответил Оссорио. – «Плимут», точно, «плимут».
– Такси, – повторил Штирлиц. – Такси... Лица шофера вы не помните...
– Не помню.
– А если я покажу вам его?
– Можно попробовать...
– Хорошо. Какие имена вы назвали Клаудии?
– Зайнитца. Фридриха Зайнитца, Фрибля и Труле.
– Зигфрида Труле?
– Вы знали это имя?
– Да. Я знаю еще пятнадцать имен старых наци, которые там живут... Про Рикардо Баума у вас не осталось материалов?
– Не помню, – ответил Оссорио, ощутив прежнюю настороженность, потому что Баум, по его сведениям, был представителем военной разведки рейха в Барилоче.
– Он представлял Канариса, – сказал Штирлиц, не отводя взгляда от лица Оссорио. – Вам, конечно, знакомо имя адмирала?
– Да.
Штирлиц откинулся на спинку кресла:
– А как вы себе представляете национал-социализм, сенатор?
– Как самое страшное зло! Примат нации и рейха. Презрительное отношение к личности. Вера в приказ, спущенный сверху. Страх перед каждым, кто позволяет себе думать по-своему, а не по-предписанному. Попытка превратить народ в стадо слепцов, послушное воле и слову одного человека...
– Верно, – Штирлиц кивнул. – По роду моей работы, моей прежней работы, мне пришлось бывать в концлагере Треблинка... Я пытался спасти профессора Корчака, не слыхали про такого?
– Нет.
– Это великий педагог... его отправили в Треблинку вместе с его учениками – это были в основном еврейские и польские дети... Поскольку у меня были неплохие связи со скандинавской прессой, удалось начать кампанию протеста против его ареста... И Гитлер, стараясь сохранить отношения со Швецией, разрешил отпустить Корчака... Но старик ответил, что он уйдет только вместе с учениками... И ему предложили пойти вместе с ними в печь... Так вот, я видел Треблинку воочию, сенатор... А еще я знал, что каждый двухтысячный житель рейха является осведомителем гестапо... Из шестидесяти миллионов жителей... То есть триста тысяч штатных провокаторов, которым платили заработную плату за предательство друзей... Порою – родственников... В стране было триста тысяч домовых партийных организаций национал-социалистов то есть около трех миллионов добровольных доносчиков, смотревших на каждого, кто иначе одет, подстрижен, иначе ведет себя, говорит не как все, словно на зверя, которого надо затравить.
Штирлиц заметил, как тело Оссорио передернуло, а лицо замерло, сделавшись на какой-то миг маской.
– Вы были в Треблинке? – спросил сенатор после долгой паузы. – У вас есть татуировка? Мне говорили, что у всех узников этого ада был свой номер.
Штирлиц кивнул:
– Это делалось не только в Треблинке, но и в Освенциме, и во всех других концлагерях. А их было более семи тысяч. Примерно два миллиона узников... Впрочем, нет, больше, – постоянно работали крематории: те, на ком поставили медицинские эксперименты, – особенно в этом смысле отличился доктор Менгеле, я неплохо его знал, – немедленно уничтожались, примерно тысяча людей ежедневно... И шесть тысяч ежедневно умирали от голода – в основном русские, польские и югославские узники...
– Почему у вас нет татуировки, сеньор Брунн?
– Потому что я посещал эти лагеря в немецкой военной форме, сенатор.
– Вы...
– Видимо, вы помните, что бункер Гитлера взорвал кавалер трех рыцарских крестов, герой третьего рейха полковник Штауфенберг. Бороться с гитлеризмом, не состоя в его рядах, было невозможно. Нет, я неверно сказал, его победили русские армии и войска союзников... Я имею в виду оппозиционную борьбу... Этим я и занимался, сенатор... Почему меня интересуют ваши материалы? Только потому, что в Нюрнберге был освобожден министр Гитлера банкир Ялмар Шахт, творец армии рейха и гестапо, – без его денег они бы ничего не смогли сделать... Палач был оправдан, вы же знаете об этом, нет? Даровали жизнь преемнику фюрера, президенту гитлеровского рейха адмиралу Денницу. Оставили в живых Гесса... Не тронули Круппа, без пушек которого Гитлер не смог бы начать войну... Так вот, я и мой американский друг – фамилию его я вам не открою, во всяком случае, пока – решили доделать то, чего не хотят довести до конца западные победители... В Аргентине существует гигантское гитлеровское подполье. Вашу страну хотят превратить в полигон. В Барилоче создают атомную бомбу. И делают это нацисты. Вы знаете об этом?
– Я
слышалоб этом, сеньор Брунн... Вы представляете интересы иностранного государства?
– Я представляю интересы человечества, простите за патетизм ответа. А еще – Клаудиу. Поэтому я хочу вас спросить: вы согласны помочь мне? А propos
, вам я помогать согласен во всем...
– Что вас интересует? – после долгого молчания спросил Оссорио.
– В настоящий момент меня интересует только одно: можно ли верить профессору медицины сеньору дону де Лижжо. Он окулист, его адреса и телефоны я знаю, он лечит Росарио...
Через два дня встретились – таким же образом – в районе Сан Тельмо, в старинном баре «Ла Палома» на улице Обороны, старейшей в городе; шум здесь был еще более ревущий, чем в Ла Боке; повторив прежний трюк с картой, он шепнул сенатору про низенького парня с портфелем: «Поглядите, не будет ли за мною хвоста», – тот молча кивнул, сказав:
– Профессор де Лижжо – выходец из семьи радикалов, его брат сражался в интернациональных бригадах, он действительно лечит сеньора Росарио, который, по его словам, эмигрировал из несчастной Испании, раздавленной франкистской диктатурой...
Кристина, Джек Эр (Осло, сорок седьмой)
Когда Пауль, подняв Кристину под мышки, – на руки взять не мог, слабосильный, ручки как спички, – затащил ее в комнату, положил на кровать, бросился в ванную, – таких огромных никогда не видел, вделана в пол, троим можно плавать, ну и роскошь; трясущимися пальцами открыл дверцу аптечки, уронил два пузырька, которые разбились о черный кафельный пол, разорвав тишину словно револьверные выстрелы во время комендантского часа, нашел нашатырь, прибежал в спальню, Кристы там не было; он услыхал истерический смех в прихожей, обернулся и не поверил своим глазам: женщина каталась по желтому полу, сложенному из толстых, хорошо проолифленных досок, пришитых медными гвоздями, будто палуба дорогой яхты, и то принималась хохотать, как одержимая, то утирала слезы...
Почувствовав, что у него еще больше затряслись пальцы, Пауль опустился на колени рядом с женщиной:
– Криста, милая, что с вами?! Как мне помочь? Что стряслось, Кристина?!
– Умер! Он умер, умер мой...
– Кто, боже?!
– Мой адвокат, доктор Мартенс, пришла телеграмма, видите, он умер в Мюнхене... Он умер...
Какой ужас, что я смеюсь, подумала Кристина, в душе у меня сейчас все поет от счастья; я бы умерла, если
этопришло о Поле, а если бы бог не позволил умереть, я бы совершила грех, достала из-под матраца тот пистолетик, который он подарил мне на прощание и сказал, чтобы я всегда носила его, прижала бы к сердцу и выстрелила... К голове бы не смогла – грязные мозги на стене, в этом есть что-то противоестественное, неопрятное, человек обязан думать, как он будет выглядеть после смерти...
Это ужасно, что я смеюсь, повторила она себе. Но ведь я и плачу! Ты не о Мартенсе плачешь, а о себе: ты испугалась за Пола, вот отчего ты плачешь! Ты еще толком и не поняла, что этот аккуратный, благовоспитанный, тихий человек, которого завистники обвиняли в коллаборационизме, умер.
Пол запрещал мне предпринимать что-либо, он просил только ждать. Это самое опасное предприятие, сказал он тогда, нет ничего страшнее ожидания, конопушка, но выигрывает только тот, кто умеет ждать, стиснув зубы. Что бы ни случилось, ты должна ждать, понимаешь? Затаиться и ждать. А если случится что-то такое, что поставит тебя в тупик или по-настоящему испугает, отправь Элизабет телеграмму и попроси ее выслать тебе какие-нибудь книги по математике, каких нет в Европе, это значит – беда, тебе нужна помощь. Ты ее получишь.
Через три дня после того, как она отправила вторую телеграмму Элизабет, выражая удивление, что не поступил ответ на первую (а заодно просила любимую сестру, если, конечно, ее это очень не обременит, выслать последние публикации Ферми – издавал Принстонский университет, сюда ни один экземпляр не дошел), в дверь ее квартиры ночью, около двух, раздался условный стук.
Кристина взметнулась с кровати; сердце бешено заколотилось: это Пол; он бросил все, к черту эти игры, и прилетел к ней, я же знаю его, господи! А я спросонья, надо бы наложить тон, ладно, после, я не стану включать свет в прихожей, он не заметит, какая я дурнушка, господи, вот счастье-то, он, любовь моя, здесь...
– Пол?!
– Я привез вам книги от сестры, – тихо, едва слышно ответил низкий голос; слова того пароля, который дал ей Роумэн в ночь перед их «разрывом». – Извините, что без звонка...
Кристина почувствовала ватную усталость, отворила дверь и включила свет: на пороге стоял громадноростый парень, стриженный «под бокс», с перебитым носом, в типично американском костюме и коротеньком белом плаще.
– Джек Эр, – одними губами сказал он. – Привет от Пола, мне сообщили, что я вам нужен, вот я и прилетел.
– А он?!
– Он делает свое дело, мэм. И делает его хорошо, – по-прежнему шепотом ответил Эр. – Если бы вы позволили мне помыть лицо – я не спал полтора суток – и дали кофе перед тем, как я отправлюсь искать отель в этом чертовом городе, был бы вам весьма признателен...
– Сейчас я пушу воду в ванну... Скажите, что Пол? Как он выглядит? Хотите есть? Он, правда, здоров? У меня есть яйца и сыр. Он ничего не написал мне? Раздевайтесь, Джек, я вас таким и представляла. Пол говорил, что вы очень сильный и добрый. Хотите, пожарю сыр? Это невероятно вкусно, – она металась по квартире, вновь испытывая поющее чувство счастья, почти такое же, как было в те дни, когда они с Полом поселились у Спарков; в
Джеке Эре она почувствовала того, кто еще три дня назад видел Роумэна, говорил с ним, пожимал его руку, нес на себе отпечаток того тепла и нежности, которые постоянно излучал Пол. – Вы любите очень горячую ванну? Или предпочитаете полухолодную, как мы, скандинавы, живущие в этом чертовом городе?
Джек Эр снял ботинки, открыл свой плоский чемодан, достал из него наушники и какой-то странный прибор с индикатором, показал жестом, чтобы Криста продолжала говорить, а сам начал обследовать отдушины, штепсели, телефон; удовлетворенно кивнув, сказал громко и не таясь: