Выйдя из госпиталя, Гелен стал заканчивать работу по «Красной библии», в которую были включены фамилии русских военачальников, политических деятелей, писателей, актеров, ученых; компрометация готовилась высококвалифицированными мастерами своего дела. Фотомастер, который переснимал «Библию», был отправлен на Восточный фронт, на центральное направление. Сопровождавшему ему человеку – верен до последней капли крови, был спасен от трибунала, куда угодил из-за языка, – было приказано сделать все, чтобы фотограф (обер-лейтенант, близорук, в армию призван в сорок втором, страдает сосудистым заболеванием, вены на ногах раздуты, поэтому с трудом передвигается) ни в коем случае не попал в русский плен. Теперь руки развязаны – фотограф погиб во время налета русских штурмовиков от пулевых ран. Два экземпляра «Красной библии» были надежно укрыты в Альпах, неподалеку от швейцарской границы; подлинник лежал в сейфе, в помещении генерального штаба, в Цоссене, под Берлином.
Мучительно обдумывая будущее, которое казалось беспросветным, Гелен часто, когда становилось совсем уж невмоготу, уезжал в имение к барону Ридзель цу Эйзенбаху (несмотря на то, что большая часть его поместий находилась в Пруссии, в Гессене его семья также владела прекрасными землями и двумя дворцами). Почти вся семья собралась здесь, спасаясь от налетов. Племянницы барона, Ингеборк и Паула, семилетние создания, похожие чем-то на Лотту и Гертруду, стали его самыми близкими друзьями; он мог проводить с ними целые дни, придумывал уморительные игры, во время «пряток» не гнушался тем, чтобы «водить» и, конечно, не находил маленьких прелестниц, а они, визжа от сладостного страха, счастливые, подбегали к условленному месту: «Чур-чура, меня не нашли!» А еще он очень любил готовить вместе с ними прекрасные обеды из речного песка и листьев; получались невероятно красивые застолья, еда была разложена на деревянных игрушечных блюдечках, и Гелен горестно думал о том, сколько же должно пройти лет после окончания войны, прежде чем люди снова научатся выпускать детские игрушки.
Он возвращался к себе в генеральный штаб освеженным, шутил с офицерами, был любезен с коллегами, почтителен и спокоен во время докладов фюреру; спокойствия хватало на неделю: «Этот трясущийся параноик, ослепленный манией величия, тащит в пропасть несчастных детей. Видимо, потому, что я родился солдатом, в моем сердце живет слабость к малышам, я должен защитить их, а это возможно лишь в том случае, если постоянный враг – восточный медведь – будет плесневеть в своей берлоге, надежно обложенный со всех сторон охотниками со взведенными ружьями, сделанными из крупповской стали».
Он стал рано мечтать о внуках; детство собственных детей прошло незамеченным, – весь в карьере, сумасшедший ритм работы, предложенный фюрером; интриги, чувство неуверенности в завтрашнем дне, самое счастливое время отцовства пронеслось, словно один миг.
После катастрофы, вернувшись из Вашингтона в Пуллах, он пристрастился навещать дом доктора Шверенбаха: его тянули те дома, где звенели детские голоса, а у доктора была внучка, Ане-Лиза, пятилетнее чудо с громадными карими глазами. Гелен попросил ее не называть его «дядя Рейнгардт»: «Зови меня просто Рени, маленькая, потому что неловко называть дядей того, кто больше всего на свете любит играть – особенно в прятки и салочки, не говоря уже о штандере».
Именно здесь, у Шверенбаха, занимаясь переодеванием любимой куклы Ане-Лизы, которая досадливо отчитывала «Рени» за неумение держать на руке «либонка» (так она произносила слово «ребенок», какая нежность, даже щемит сердце от самого присутствия этого доброго пятилетнего человечка), он и услышал передачу гамбургского радио.
– Сегодня, – быстро читал диктор, – состоялось очередное собрание членов недавно созданной по лицензии британских оккупационных властей «Имперской социалистической партии». Среди выступавших были господин Дорльс и граф Вестарп. По их словам, – цитируем – «Германия не виновата в том, что началась мировая война. Если бы Лондон и Париж приняли руку, предложенную Берлином, и сели за стол переговоров, то конфликта можно было бы избежать. Однако правивший тогда Уинстон Черчилль не хотел внимать фактам, которые свидетельствовали: Данциг – это последний немецкий город в Европе, который был отторгнут от родины. Германия не хотела ни пяди чужой земли, она хотела лишь одного: воссоединения всех немцев в едином государстве, которое открыто провозгласило себя защитником западной цивилизации». Господин Дорльс утверждал, что – цитируем – «единственным законным правительством Германии было, есть и останется имперское правительство гросс-адмирала Денница, законного преемника рейхсканцлера, приведенного к присяге президентом фельдмаршалом Гинденбургом. То, что канцлер Денниц был осужден в Нюрнберге, есть нарушение всех норм международного права, которые всегда исповедовали западные демократии. Если бы Германия возглавлялась правительством гросс-адмирала, немцы могли бы достойно ответить на безнравственные обвинения в жестокостях, которые якобы имели место в так называемых концентрационных лагерях. Во-первых, в лагерях трудового перевоспитания находились уголовные преступники, осужденные за акты грабежа, насилия, гомосексуализм и разбой, а во-вторых, нигде никогда и никто не подвергал их издевательствам, как об этом сейчас принято говорить. Пусть небылицы останутся на совести тех безответственных журналистов, которые сочинили это во имя высоких заработков. Никогда немец не позволял, не позволяет и не позволит впредь какой бы то ни было несправедливости по отношению к себе подобным, пусть даже эти люди были падшими, аморальными элементами, отбросами общества. Мы не позволим клеветать на наше прошлое, это унижение нации, которая приняла на свои плечи главное бремя борьбы против большевистской неспровоцированной агрессии!» Другие выступавшие поддержали речи создателей новой партии, квалифицируя их как «слова правды, мужественное отстаивание того дела, которому служили немцы, полагая, что они отдавали все свои силы и врожденный талант созидателей и воинов делу борьбы за цивилизацию».
Лидеры «Германской правой партии», созданной также по лицензии англичан, выступили с критикой «имперских социалистов», – продолжил диктор, – поскольку их высказывания противоречат духу новой демократии.
Гелен едва сдержался, чтобы не сорваться с места: «Нельзя, маленького ангела это испугает; дети, как и белочки в парках, боятся резких движений взрослых; нет ничего страшнее потери любви маленького создания, невосполнимо, они же так искренни в своих привязанностях, ради их будущего мы живем на земле, ради чего же еще...»
Лишь только после того, как кукла была наряжена в новое платье (в магазинах, понятно, не продавалось, пусты, шаром покати по прилавкам, только «черный рынок», на котором американцы меняют яичный порошок и свиную тушонку с сигаретами на меха, картины и хрусталь; платье сшила дочь доктора, Магда, из старых тряпочек, – разрывается сердце от этой достойной нищеты), Гелен откланялся, поцеловав свою маленькую подругу, и сразу же поехал к себе в резиденцию. Оттуда он – по известным ему одному каналам – связался с секретарем Конрада Аденауэра, которого многие прочили в преемники осужденного в Нюрнберге гросс-адмирала Денница, ибо Аденауэр был женат на фрау Цисснер, сестра которой была замужем за американским генералом Джоном Маклоем, отвечавшим в Вашингтоне за контроль над Германией. Цисснеры были равно богаты – и в Штатах, и в Пруссии. К Гамбургу поэтому традиционно относились весьма подозрительно: «Эти ганзейцы могут выкинуть любое коленце, с них хватит».
Ночью Гелен получил ответ от «старого господина»; зарекомендовал себя в пору становления фюрера как один из наиболее выдающихся обербургомистров, возглавлял не какой-нибудь заштатный город, а рурский бастион – Кельн.
– Передача гамбургского радио шокировала всех, кому дороги Германия и ее будущее, – передал Аденауэр.
Лишь после этого Гелен связался с Алленом Даллесом – также конспиративно; их контакты были опосредованными, крайне аккуратными, что бы ни в чем не повредить республиканской партии, одним из лидеров которой был старший брат – Джон Фостер. Контакт с Мюнхеном может пойти во вред друзьям и склонить выборщиков в Штатах к демократам, что нежелательно, ибо Рузвельт являл собой рупор этой партии, и хотя Трумэн – политик совершенно иного толка, но уж совершенно не считаться с предшественником он не мог.
Смысл предложений генерала заключался в том, чтобы Даллес повлиял на военную администрацию. Желательно, чтобы он упомянул о нем, Гелене (пришло время – хотя бы конфиденциально – начать упоминать об
организации, стоящей во главе борьбы за демократию в Европе), в том смысле, чтобы «Имперская социалистическая партия» была немедленно запрещена и ошельмована как «пронацистская» – по требованию истинно германских патриотов, какими стоило бы провозгласить членов «Германской правой партии», столь четко себя заявившей. «Ликвидировать „Имперскую партию“ должны мы, ваши истинные союзники, а не кто-либо иной», – настаивал Гелен. Уснул только под утро; в восемь часов был уже у себя, ожидая вестей из Нью-Йорка. Как и все европейцы, прожившие всю жизнь в Старом Свете, он не очень-то представлял себе разницу во времени, хотя мог сказать, который час в Бангкоке или Оттаве, не напрягая памяти: тренировка. Однако всегда негодовал на медлительность Даллеса, отдавая себе при этом отчет, что тот ничего не может сейчас решать, поскольку в Новом Свете еще ночь...
Информацию генерала Аллен Даллес подучил только в семь вечера; он провел день в университетской библиотеке, где обычно работал по субботам часов до десяти.
В отличие от Гелена, он не испытывал трепетной любви к малышам. Так уж получилось, что семейная жизнь не сложилась: единственная женщина, которую любил (дочь Артуро Тосканини), осталась в Милане,
кланне простил бы развода, шокинг, не ототрешься, Америка не принимает то, что противно традициям. С тех пор еще более увлекся коллекционированием трубок и старинных книг, особенно по истории Китая; очень любил собак, однажды сказал брату: «Если доживу до старости, уеду на ферму, куплю щенков, обязательно овчарок, кобельков, воспитаю их так, чтобы мы понимали друг друга без слов, по вечерам буду сидеть у камина и читать вслух; псы прекрасно ощущают выражение, лучше, чем люди; про модуляцию голоса, запах и предшествие движения они знают больше, чем мы».
Он сидел в библиотеке на самом верху треноги, возле последней полки стеллажа, не в силах оторваться от книг по истории древнего Китая, – тема эта его завораживала, он воочию, словно в прекрасном цветном фильме, видел происходящее, сопереживая ему так, будто сам был участником событий.
Последние дни (работа по созданию Центрального разведывательного управления, которое, наконец, объединит все службы воедино, шла трудно, масса препон, да еще в условиях абсолютной конспирации, когда ни одна живая душа, кроме пятнадцати посвященных, не имела права ничего знать) он до того изматывался, что находил отдохновение только здесь, во взрывоопасной тишине библиотеки. Но и тут, примостившись, словно петух на жердочке, читая и перечитывая китайских классиков, Даллес ни на минуту не прекращал думать о создании своего детища, которое должно оказаться венцом всей его жизни: то, что начинал в Брест-Литовске генерал Гофман – с его, Даллеса,
подачи, – то, что тогда, увы, не осуществилось, не имеет права не быть осуществленным сейчас, когда он отдал всепожирающей страсти
действаличную жизнь, возможность семейного счастья и все бесхитростные, но столь прекрасные забавы, которыми живут все его одногодки. Он вновь и вновь перечитывал китайцев, пытаясь найти в их сдержанных, полных недосказанного изящества строках подробности, столь необходимые разведке, особенно накануне принятия главного решения.
Он вновь и вновь перечитывал рассказ о том, как придворный философ Мо Цзу – в пятом веке до рождества Христова – предлагал ввести закон, по которому каждый домовладелец должен быть ответствен перед императором не только за свое
поведение, но и за поведение каждого соседа – слева и справа от себя, круговая порука в чистом виде.
До третьего века система философа – создателя разведывательной доктрины императора – была, в общем и целом, незыблемой; но по прошествии трех столетий, во втором уже веке до нашей эры, император Чин Шихуан Ти полностью запретил Конфуция, провозгласив его гуманизм «отвратительным и изменническим покусительством на верховную власть»; главенствующей философской школой сделали
легитимизм, утверждавший, что человек по своей природе таков, что ему ни в коем случае нельзя доверять, а уж тем более полагаться на его добрую волю: только
железнаярука императора может держать в смиренном повиновении толпу, раздирающую самое себя по разным направлениям.
Именно император Чин запретил в Китае литературу,
упразднивее официальным декретом; тот, кого заставали за чтением трудов Конфуция, подлежал немедленной казни.
Необходимость оправдания этих мер требовала нового философского обоснования. По иронии судьбы придворный философ Хан Фэй был призван императором для выполнения этой задачи; ученый прекрасно знал историю и литературу, ему и карты в руки. Император верил только себе, и если он верил философу, то никто не был вправе возразить властелину, – чревато казнью; главный же министр Ли Шу, враг философа, держал в потаенном ларце выдержку из ранней работы ученого: «Дай тому, кому не очень-то веришь, но кто умен и, следовательно, нужен тебе, кредит доверия на любой его успех; подталкивай его к работе на твое дело, научись шаг за шагом, незаметно подводить его к твоей идее; сделай так, чтобы он получил радость от результатов своего труда, выполненного к твоему благу и с твоей подачи, никогда не уличай его в том, что он поначалу стоял в оппозиции к твоему замыслу,
комбинируй!» Поскольку главный министр читал всего Хан Фэя, знал, как император любит его (как правило, тираны страдают слабостью не к тем, кто им безмерно предан, но к тем, кто бесстрашно отстаивает свое и делает это блестяще, не открывая, понятно, свою идею врагам трона), он, руководствуясь новой философией, столь угодной императору, построил Великую Китайскую стену, чтобы сохранить государство от вторжения мужественных северных соседей, и обратил свои взоры на юг, завоевав княжества, имевшие выход к морю. Он провел декрет, запрещавший в империи школы, как разносчики заразы, и ввел управление цензуры, следившее за каждым словом – писанным или произнесенным – всех без исключения мандаринов. Он же лично отобрал семьдесят наиталантливейших учеников из повсеместно запрещенных школ, спас их от пыток, которым были подвергнуты остальные, и посоветовал императору держать их при себе в качестве советников, которые станут оформлять мысли живого бога в законы, угодные традициям.
В своих разведывательных акциях на юге премьер также руководствовался доктриной Хан Фэя; он постепенно, исподволь
влиялна противников в том смысле, чтобы они приняли компромиссное решение. При этом задача заключалась в том, чтобы противник был убежден, что это он сам выдвинул компромиссное предложение тирану, тогда как – на самом деле – оно было давным-давно придумано главным министром и исподволь
внедрялосьв окружение того, кто должен стать жертвой на пути императорского продвижения к морю и теплу.
На приемах главный министр и придворный философ стояли плечом к плечу, ближе всех к трону. Придворные любовались этой достойной мужской дружбой: сила, опыт и знание дополняли друг друга, являя собою гарантию государственного внешнеполитического могущества и стабильности внутри страны.
Незадолго перед смертью императора главный министр обратился к философу с просьбой разработать концепцию внешнеполитической разведки. Хан Фэй принялся за дело со свойственной ему легкостью, много шутил, говорил о том, что душа лазутчика открыта ему, ибо настоящий шпион сродни философу и женщине – он также страдает избыточным любопытством и страстью к острым ощущениям.
Через день после того, как император умер, главный министр приказал арестовать философа, понудил Хан Фэя покончить жизнь ритуальным самоубийством, а его манускрипт тщательно изучил, радуясь главной концепции, высказанной покойным «врагом-другом»: «Основу разведки должны составлять закрытые, глубоко засекреченные сообщества, подчиняющиеся железной дисциплине, обладающие значительными суммами денег для повседневной работы и свято исповедующие
религиознуюидею императора. Результат работы лазутчиков должен оцениваться и по тому, сколь точна информация и – главное – своевременно доставлена. Ведущей силой разведки являются
умныелюди, не страшащиеся отстаивать собственное мнение, которое может – в определенной мере – быть противным царствующему при дворе. Оценивать сведения, собранные лазутчиками, должны наиболее доверенные сановники, лишенные страха перед доктриной, являющейся основой власти соседнего императора или князя; только в этом случае они сохранят объективность и широту взгляда... Число такого рода сановников должно быть строго ограничено, чтобы избежать длительности прохождения полученных данных к столу императора...»
Даллес даже рассмеялся, прочитав последние строки, полез во внутренний карман и, не спускаясь с треноги, прямо там, наверху, прочитал документ, подготовленный для него в Калифорнийском университете, – о структуре нового разведывательного сообщества.
...Вернувшись домой, он увидел на столе записку, что трижды звонил Освальд (работал с Даллесом, начиная со Швейцарии; сейчас возглавлял фирму по производству запасных деталей для телефонных аппаратов, принадлежащую клану ИТТ; фактически же был связан с Геленом).
Он-то и сообщил Даллесу о той прямо-таки панической информации, связанной с заявлением «Имперской социалистической партии», которую зашифрованно передал Гелен.
– Это все? – спросил Даллес.
– Да. Наш друг очень волнуется, просит немедленно дать ваши рекомендации, полагает, что высказываниями руководителей партии не преминут воспользоваться красные.
– Видимо, не преминут, – кивнул Даллес, – для них это – подарок. Вы попросите Гелена срочно подготовить досье на этого самого графа Вестарпа и господина Дорльса... Если мне не изменяет память, какой-то Дорльс несколько раз выступал – в начале двадцатых годов – вместе с фюрером, не тот ли это?
Не веря никому, даже ближайшим помощникам, Даллес постоянно был вынужден играть и, таясь, посмеиваться, пыхая своей английской трубкой, ибо малейший неверный шаг мог нанести ущерб делу создания его
организации; он уже придумал название – Центральное разведывательное управление: прекрасно звучит, в какой-то мере устрашающе, что ж, так и должно быть, в разведке занимаются не массажем или танцами на льду, в
егоразведке будут заниматься реальной политикой, она будет
делатьто, что вынудит администрацию идти в ее фарватере, защищая его детище – в случае ошибки – и восторгаясь им, когда станет пожинать лавры содеянного.
Он ничего не сказал Освальду, кроме того, что предложил передать Гелену просьбу о срочном подборе досье на лидеров «какой-то паршивой нацистской партии», а мог бы сказать, что именно его
контактыподвели графа Вестарпа и Дорльса к созданию своего «имперского» детища, именно его контакты передали деньги на аренду помещения, приобретение библиотеки и станка для печатания бланков и членских билетов. Не надо об этом говорить даже Освальду; мало кто поймет уровень его замысла: создать прогитлеровскую партию – через пятых, конечно же, людей, а потом первому положить на стол президента информацию о том, как наци поднимают голову. Необходимо действовать, а не хлопать ушами, как это делают в ставке верховного комиссара оккупационных войск! Такого рода акция Даллеса
выдвинетего на новую, еще более высокую позицию главного эксперта по германскому вопросу. Он, Даллес, может то, чего не могут (или не умеют) другие. Создание им, Даллесом, «Имперской социалистической партии» есть форма борьбы за пост руководителя разведывательного сообщества, которым Америка уже беременна, роды должны пройти легко, акушер известен, – не
нажими патронаж старшего брата, но лишь объективное признание его, Аллена, компетентности должно привести его к лидерству в разведке...
Но Даллес не знал и не мог знать, что к «Имперской социалистической партии» весьма пристально присматривался Мюллер, изучая все выступления лидеров с карандашом в руке.
Ни Даллес, ни Гелен не могли предположить, что именно Мюллер создал «Немецкую правую партию» – ту, на которую решил
поставитьГелен.
Значительно менее многочисленная – всего тысяча членов, но вполне легальная, при этом «антигитлеровская», эта партия подвергала – по сценарию Мюллера – остракизму злодеяния СС и гестапо, не переставая повторять, словно заклинание, о том, что лишь Германия, «очистившись от скверны гитлеризма, может и должна стать оплотом западных, христианских демократий в защите европейских святынь». Это давало «Правой партии» благорасположение американских и британских оккупационных властей и надежные контакты с медленно и подспудно восстанавливавшейся
системойгерманского бизнеса.
Ни Даллес, ни Гелен не знали, что деньги партии, являвшейся законспирированным центром той идеи, которой служил Мюллер, два раза в квартал передавал штурмбанфюрер СС Ригельт, который столь
случайновстретился со Штирлицем на борту ДС-4, следовавшего из Мадрида в Буэнос-Айрес.
Спарк (Лиссабон, декабрь сорок шестого)
Когда из подъезда следом за Лангером – маленьким, толстым
катышком, – который чуть замешкался, неуклюже открывая дверь, быстро вышел высокий, спортивного кроя парень в коротенькой коричневой кожанке, застегнутой на молнию, и ловко сел рядом с ним, молча кивнув, Спарк понял: «Провал! Конечно, нельзя было все делать с налету; я вечно спешил, боялся не успеть, хотел сделать лучше и заметнее других. Вот почему тебя турнули из разведки, – сказал он себе, – нечего искать виновных, поделом».
Он резко обернулся к Лангеру, сразу же увидев, как правая рука его соседа напряглась и сделала чуть заметное, какое-то пульсирующее движение к молнии на куртке. «Пистолет за поясом, – понял Спарк, – наш стиль, быстро же они этому научились, сволочи».
– Мой босс присмотрел домишко за городом, – сказал Спарк. – Сто тысяч – это много по здешним ценам?
– Местная валюта? Или доллары? – поинтересовался Лангер, рассеянно глядя в окно.
– Конечно, доллары, – рассмеялся Спарк. – Все норовят продать за доллары, во франк никто не верит.
Лицо Лангера чуть сморщилось – он
выжализ себя улыбку:
– За сто тысяч тут можно купить дворец.
– Ну, а этот домишко вроде бы и есть дворец; два этажа, башенки, огромный подвал, где можно оборудовать прекрасную мастерскую, много земли...
– Много-это сколько? – поинтересовался Лангер.
– Мне еще не передавали документацию...
– А сколько деревьев? Здесь очень ценятся участки с лесом. Сколько там деревьев и каких пород?
– Штук сто...
– Сколько?!
– Ну, семьдесят, – Спарк снова резко, но вполне мотивированно обернулся к Лангеру, и снова рука парня мгновенно передвинулась к молнии на куртке. – А что, это много?
– Это богатство, – ответил Лангер. – Сто тысяч – весьма дешево, если там такой лес. Мы едем туда?
– Да, – ответил Спарк, легко глянув в смотровое зеркальце: машина, пристроившаяся еще в центре, шла следом, не отставая, – «хвост». – Именно туда. Это минут тридцать. Вы, думаю, будете ужинать с моим боссом и мистером Киккелем в городе, дом еще толком не оборудован, ни слуг, ни электроплиты, мы привезем все оборудование из Штатов.
– Прекрасно, в городе так в городе, – машинально откликнулся Лангер. Он мучительно хотел повернуться и посмотреть, идет ли за ним машина Пауля, но боялся, что водитель заметит его движение. «Нельзя пугать; смешно, конечно, если Ригельт ошалел от счастья, подписав контракт с американцем, забыл все на свете и случайно не поставил в письме нужную точку. Но ведь он обещал позвонить после разговора из редакции и не позвонил; приехал этот американец; назвал мое настоящее имя; нет, явно что-то случилось».
– Когда ваш босс будет оборудовать дом, пусть поставит несколько телефонных аппаратов, в городе отвратительная связь, – по-английски Лангер говорил очень грамотно, ни единой ошибки, но с заметным акцентом; его оплывшее, с нездоровыми отеками лицо замирало от напряжения.
– А там пока еще нет ни одного аппарата, – Спарк сразу же понял, отчего Лангер заговорил про телефоны: хитер, бес. – Мы хотели вам позвонить из Эсториля, это рядышком, а потом решили, что вы все равно нас не найдете, вот меня и погнали...
– Это очень любезно с вашей стороны. Мне совестно, что Киккель доставил вам столько хлопот.
Спарк снова обернулся, и на этот раз рука парня не дернулась так пульсирующе-судорожно, как раньше, а спокойно лежала на коленях.
– Так ведь бизнес! – рассмеялся Спарк. «Ты хорошо это сделал, – похвалил он себя, – вполне натурально». – Я имею процент с прибыли фирмы, по нынешним временам это неплохо, согласитесь.
– Зависит от того, какой оборот.
– У нас хороший оборот, фирма вполне благополучна, мы верно почувствовали послевоенную конъюнктуру, можете не сомневаться...
«Только, пожалуйста, почаще сомневайся, Спарк, – вспомнил он слова Элизабет, когда она везла их на аэродром, – он всегда прет напролом, – пояснила она Кристе, – береги его, конопушка, он славный парень, ты ведь имела возможность в этом убедиться, правда?»
Спарк только сейчас – с мучительной четкостью – вспомнил глаза Элизабет и то, как она посмотрела на Кристину. Разница в четырнадцать лет, отяжелевшая после родов женщина – любимая, нежная, моя, но – с сединою уже, а рядом Криста: ноги растут из-под лопаток, обсыпана веснушками, волос – грива, смыла краску, снова стали белые, как солома, очень идет. «Глупышка, зачем экспериментировала? Логику женщин невозможно понять; хотя, быть может, именно в этом таится их главная прелесть? Бедная Элизабет, каково ей было везти нас на самолет? Почему я не подумал тогда, что ревность живет в женщине помимо разума? Она ведь раньше никогда и не представляла, что кто-то может добиваться моей любви, она привыкла к тому, что я был ее собственностью, а я ведь и в самом деле был увлечен Кристой, дурак не увлечется, но я растворен в Элизабет, нет, это не страх и не только любовь к мальчишкам, просто в ней всегда было то, что так редкостно в женщинах, – прямо-таки мужская надежность, никаких перепадов настроений, капризов, бабских недомоганий, которые ложатся тяжелым осадком на семейную жизнь: обязательно скандал или слезы в эти их дни. Элизабет всегда умела держать себя, чудо что за дружочек, только сейчас стал по-настоящему понимать, какой я счастливый. Вообще-то такое, видимо, понимаешь в самые последние минуты, когда надо что есть силы жать на тормоза, так сильно, чтобы мои пассажиры полетели со своих мест, выхватывать пистолет из-за пояса парня, бить его рукоятью по виску, выбрасывать на шоссе, велеть Лангеру переваливаться сюда, ко мне, совать ему „смит-вессон“ в бок, на двенадцатом километре отрываться от хвоста, свернув направо; там есть хорошие проезды между особняками, я выеду за Эсторилем, не показываясь на трассе, время еще есть, хотя оно на пределе. Не пришлось бы Кристе стрелять – сможет ли? Одно дело говорить, другое – нажать на курок. Главная опасность в том, что я могу потерять темп, когда стану тормозить, выбрасывать на шоссе эту кожаную скотину, что сидит справа, и приказывать Лангеру перебираться ко мне. Ничего, перевалит. Под дулом пистолета быстренько перевалит, только сейчас не надо сдерживать себя: или я их, или они меня. Вторая машина наверняка остановится около
кожаного, не могут же они бросить его на дороге? Я в это время поднажму на акселератор, я непременно должен оторваться от них, у меня нет иного выхода, иначе мальчишки останутся без отца, вот в чем штука.
А как прекрасно Элизабет улыбалась мне, когда мы с Крис шли по полю к самолету, как весело и белозубо, никакой тревоги в глазах, это надо ж уметь так скрывать свои чувства! Она ведь знала, что за нами с Крис уже там, в Лос-Анджелесе, могут смотреть. Пол не зря предупредил, что его теперь постоянно «страхуют». Элизабет знала, что нам с Крис придется тайно менять самолет в Лондоне, ведь мы летели в Осло улаживать дела с наследством отца Кристы – дом, яхта, все остальное, договаривались по телефону с юристами, назначали время встречи. Телефон теперь слушают, ну и слушайте на здоровье. Про то, что Джон Флэкс дал ему деньги на полет в Лиссабон – из тех, что получил на съемку от фирмы по выпуску дорожных несессеров, не знала ни одна живая душа; нельзя пугать голубков, конспирация.
Так, до поворота мне осталось еще три мили, – подумал Спарк. – Нет, здесь все считают на километры, значит, не три, а полторы мили, сейчас надо замотивировать набор скорости, я должен разогнаться до максимума, иначе они удержатся на своих местах, а они должны полететь; один,
кожаный, – на ветровое стекло, а Лангер – с сиденья на пол; салон огромный, он должен покатиться вниз, удариться о спинку и хоть на мгновение потерять ориентацию...»
– Мистер Лангер, вы водите машину? – спросил Спарк.
– Конечно.
– Такую колымагу никогда не водили?
– Это королевская машина, мне не по средствам...
– Вообще-то да, – Спарк оглянулся, улыбнувшись, – глядите, как она резко набирает скорость, практически с места...
– Да, очень сильный двигатель...
– Видите, уже сто десять миль... Лихо, а?
Кожаный, что сидел рядом, вытянул левую руку и уперся ею в приборный щиток. «Ну, сука, погоди, – подумал Спарк, – ты натренирован, но я тоже не зря прожил на земле сорок три года, тоже чему-то научился, а особенно за последние месяцы в Голливуде, – как-никак специалист по разведке, надо было изучать штампы, которые только и понимают наши доверчивые зрители, борьбе ума они научены жизнью, поди не выучись, в момент съедят конкуренты и косточки выплюнут, а вот умению отрываться от слежки, коронному удару апперкотом или ребром ладони по шее, так что голова бессильно отбрасывается в сторону, будто ее срубили, резкому повороту машины в крошечный переулок, так, что из-под шин появляется дым, они учатся в кино, платят за это доллары, кстати немалые, поди обмани их надежды, нельзя, не по правилам...»