- Почему такая нервозность?
- Потому что мы делаем все не так.
- Вы так считаете?
- Иначе бы не говорил.
- Садитесь на мое место и ставьте спектакль.
- Радиоспектакль, - поправил Никита. - Мы мяукаем как крокодилы и лаем как львы. У нас все получается плохо, понимаете? Вон на нее посмотрите. Она должна сидеть с раскрытым ртом, а она смотрит в окно, когда мы мяукаем. Вы так же мяукали, когда мне было три года, это скучно, а искусство не может быть скучным.
- Эту дискуссию мы продолжим после репетиции. Прошу вступать цыпленка.
Старый лысый актер в парусиновой куртке крикнул:
- Мамочка, мне страшно!
Голос у него был тоненький, писклявый, и Дунечка засмеялась. И Никита, не выдержав, тоже засмеялся. Старый лысый актер вздохнул, достал из потертого дерматинового портфеля леденец и дал его Дунечке. Никита смутился и сказал:
- Василий Васильевич, простите...
- Э, - махнул рукой старый лысый актер, - э, чего там.
- Девочка, - сказала режиссер, - пожалуйста, сиди тихо и не мешай дядям и тетям.
- А тут только один дядя, Никита. Больше нет.
- Весь диалог с цыпленком, пожалуйста.
- Мамочка, мне страшно, - снова пропищал лысый актер тонким голосом и обернулся к Никите.
Никита колыхался на стуле от сдерживаемого смеха.
- Мяу, - прохрипел он, - ты почему ушел из дому, а?
- Я - Лиса! <Цып-цып-цып, - проиграла режиссер, - цыпленок, иди сюда>.
- Не ходи, не ходи, - крикнула Дунечка, - это не лиса совсем даже.
Режиссер поднялась со стула и сказала:
- Товарищ Андреев, успокойте ребенка и объясните ему, как себя надо вести.
Никита вывел Дунечку из комнаты и сказал:
- Ты понимаешь, что такое десять рублей?
- Нет. Кукла сколько стоит?
- Кукла? Не знаю, сколько стоит кукла. А рубашка стоит семь рублей и пол-литра - три. Сиди и молчи, даже если смешно.
- А ты почему смеешься?
- Почему? По кочерыжке, вот почему.
Дунечку очень рассмешило это Никитино <по кочерыжке>. Она долго смеялась, а потом вдруг грустно сказала:
- Никит, а мне потанцевать захотелось.
В первый раз у них случилась ссора уже после рождения Дунечки. Это была настоящая, обидная для обоих ссора. Он только что прилетел из командировки: он ходил с двумя геологами в маршрут по Сибири. Маршрут был трудный, через тайгу, по нехоженым местам. Они потеряли тропу и вместо недели проплутали полмесяца. Их чудом нашли охотники - они уже начали доходить без еды и огня. Отлежав пять дней в госпитале, он прилетел в Москву, но дома обо всем этом говорить не стал - зачем пугать? Вся его жизнь состояла из таких или почти таких командировок, а это безжалостно считал он, - если дома будут знать, как и где ему приходится мотаться. Поэтому он со своими товарищами по маршруту встретился на холостяцкой квартире - отметить возвращение домой. Она приревновала его, потому что вернулся он под утро; он был с друзьями и пил за нее там и говорил о ней мужчинам нежные, бессвязные слова; нет ничего обидней в любви, чем беспричинная ревность. Как правило, первую измену рождает беспричинная ревность. От женщины в семье зависит все - спокойствие, счастье, уверенность. Уже после Степанов пытался думать об этой первой вспышке яростной, слепой, беспричинной ревности - обидной и жестокой, неуважительной к нему. Он подумал тогда, что это, возможно, приходит с рождением ребенка, когда женщина - скорее даже инстинктивно - стремится оберегать от всего постороннего ту семью, которая создалась. Но увы, чем отчаянней женщина защищает семью, тем стремительней она разрушается. Любовь принимает все: боль и голод, бесстыдство и одержимость. Она не принимает только одно - тиранию.
- Вы понимаете, - спросила судья Надю, - что, получив развод, вы поставите в трудное положение вашего ребенка? Отец только в том случае продолжает оставаться настоящим отцом, если он живет с ребенком под одной крышей. Вы отдаете себе в этом отчет?
Повар на первой скамейке многозначительно кашлянул и переложил ногу на ногу. Из-под брюк вылезли сиреневые кальсоны.
<Старики даже в летнюю жару носят кальсоны. Старость - это холод>, подумал Степанов.
Секретарь суда обмакнула перо в ученическую чернильницу, ожидая Надиного ответа.
<А может быть, такая отчаянная ревность идет от прекрасной поры молодости? Может быть, я еще не смог этого понять? - продолжал думать Степанов. - Может, я зря обижался? Может быть, женщина ревностью пытается возвратить те первые месяцы, когда ей говорят только о любви, о своей любви к ней. Или высшее проявление любви - это когда человека понимают, каков он есть? Любовь - это всепрощение? Или нет?>
- Какой-то странный развод: ни тот, ни другой не говорят причин, побудивших их предпринять этот серьезный шаг, - сказала судья народному заседателю, сидевшему слева от нее.
Здесь привыкли к тому, чтобы на бракоразводных процессах обвиняли друг друга, плакали, говорили грубости. Тогда, среди этой откровенной душевной расхлыстанности, три человека, сидящие в дубовых креслах, пытались найти правого и виноватого, тогда им легче было принимать решение. А сейчас, когда приходилось клещами тянуть слова то из Степанова, то из Нади, они раздражались, считая поведение супругов несерьезным и даже - неуважительным по отношению к составу суда.
У председательствующей недавно разводился сын. Он узнал про какую-то связь жены. Была она или не была - точно выяснить ему не удалось, но полгода в доме судьи жили, как в погребе. Она считала развод поступком аморальным и пыталась доказать это сыну, но он сказал ей:
- Мама, это тебе развод кажется аморальным, потому что ты живешь нравами уходящей эпохи.
- О какой эпохе ты говоришь? - спросила судья. - Я не совсем тебя понимаю.
Она, конечно, понимала его, понимала так, как ей казалось единственно возможным понимать его, двадцатитрехлетнего, танцующего твист и любящего на земле только одно - квантовую механику и ее философское обоснование.
- Нет, мама, - сказал он и обнял ее, - ты не так меня поняла. Я не ту эпоху и не те нравы имею в виду. Стендаль в одном из писем сестре говорил, что на земле нравы меняются через каждые пятьдесят лет. Понимаешь? Так было всегда, я не хочу обидеть твою эпоху. Тем более что в ней еще надо очень серьезно разбираться, прежде чем мы сможем вывести единственно правильное отношение к ней.
- Ты ужасно зарос и выглядишь неопрятно.
- Это сейчас модно.
- Когда ты пошел на мехмат, я так гордилась тобой, я думала, что тебя, математика, не будет касаться вся эта сегодняшняя грязь с дудочками, буги-вуги и прочей пошлостью.
- Нравы меняются, мама. Буги-вуги стали пошлостью, потому что устарели. Танец современных интеллектуалов, которым надо размяться после работы, - твист. Ты не смейся, мама, не смейся. Математика древних вызывает у меня умиление, но в ней масса сентиментальной пошлятины. С этим ничего не поделаешь, как говорится: се ля ви...
<О смерти, которая грядет, и о времени, которое быстролетно, думают великие философы или писатели с искрой божьей. Остальные, принимая решения или отдавая приказы, считают, что смерть далеко, а время прекрасно. Стареющий человек видит себя своим внутренним зрением и сам себе кажется милым, добрым и очень многоопытным. Его трагедия заключается в том, что он себя видит в пору своего расцвета. Поэтому он считает себя вправе, более того, он считает себя обязанным давать советы и быть арбитром во всех возникающих спорах. Одна беда: такой стареющий человек не отдает себе отчета в том, что решение, которое в подобной ситуации он принимал тридцать лет назад, в пору своей молодости, не может быть автоматически принято сейчас, потому что всех нас несет вперед время, которое следует осмысливать каждый день заново>, - успел записать Степанов в своей книжечке и засунул ее подальше в карман, чтобы не было искушения достать ее еще раз...
Вспоминая сына и его жену, стараясь разобраться в том, где же правда, судья поэтому с особенной тщательностью относилась к бракоразводным процессам, и на те вопросы, на которые сын не отвечал ей, а смеялся или дерзил, она хотела получить ответы сейчас, здесь, в этом зале, где никто не имеет права засмеяться или дерзко ответить.
- Таким образом, я не получила обстоятельного ответа, понимают ли супруги до конца то, в каком положении окажется их семилетняя дочь. Девочка придет в школу, и ее спросят: <А где твой папа?> Что она ответит на этот вопрос? Вы подумали о душе ребенка?
- Послушайте, - сказала Надя, - ну послушайте же: не надо так говорить, это ведь безжалостно так говорить мне.
- Я говорю это не только вам, я также говорю это и супругу...
- Гражданин судья, - сказал Степанов, - а не кажется ли вам, что бестактно говорить об этом людям, которые ребенка родили, вынянчили и вырастили? Как бы вы отнеслись к тому, если бы я стал поучать вас и корректировать ваши отношения с детьми?!
- Не забывайтесь! Вы находитесь в суде!
- Я помню об этом и не забываюсь. Если уж надо приходить в суд, чтобы расторгать любовь, то не следует все же быть жестокой, ей-богу...
Никита шел с Дунечкой по Садовому кольцу. Он вдрызг разругался с радиорежиссером и ушел с репетиции. В кармане у него были только те деньги, которые он одолжил у Степанова. А вечером он договорился увидеться с Аней и вместе пойти куда-нибудь посидеть.
- Давай позвоним - может, пришли твои родители, - сказал Никита, - а то ты мне уж порядком поднадоела.
- А ты мне совеем не надоел.
Они зашли в автомат, и Никита набрал номер. Он долго прислушивался к длинным безразличным гудкам, а потом повесил трубку, легонько стукнул по зеленому ящику телефона и получил назад две копейки.
- Копейка, - сказал он поучительно, - рубль бережет.
- Как часовой?
- Да.
- А у копейки есть ружье?
- Бомба. Теперь едем на Разгуляй.
Дуня долго смеялась, повторяя: <Разгуляй, разгуляй, сиди дома, не гуляй!>
- Вот дуреха, - сказал Никита. - Разгуляй - это улица, понимаешь? А на этой улице - институт. А в институте - Гранатиков.
- Вовка?
- Да.
- Который танцует?
- Да.
- А зачем ему учиться, если он умеет танцевать?
- Жизнь диктует свои жестокие законы. Едем.
Гранатиков завалил два экзамена, и его сняли со стипендии.
Гранатикова надо было выручать. Выручать его взялся, как всегда, Никита. В два часа Никиту должен был ждать на Разгуляе Гранатиков, набитый шпаргалками, и Леха - с тремя фотоаппаратами.
Дуня с Никитой опоздали на четверть часа. Гранатиков ходил возле института с пылающими ушами и растерянным лицом.
- Ну, - сказал Никита, - что грустишь, строитель? И засуху победим, только спокойней. Леха, побудь с Дунькой.
- Здорово, - сказал Леха Дунечке, - как дела, старуха?
- Хорошо, - ответила Дунечка, смутившись. Она была уже давно влюблена в Леху. Среди Никитиных друзей он казался ей самым красивым.
Никита сказал:
- Дуня, от Лехи ни на шаг - поняла?
- Поняла.
- Леха, смотри за ней.
- Давай, давай, - лениво сказал Леха, зевнув, - топайте, там профессор икру мечет.
Когда Никита и Гранатиков ушли, Леха спросил:
- Мороженого небось хочешь, старуха?
Дунечка сделала Лехе глазки и неопределенно засмеялась.
Гранатиков сидел за последним столом. Уши у него были синего цвета. Глаза округлились, а губы сделались белыми. Профессор расхаживал по аудитории злой как черт. Ему надоели эти пересдачи, они отрывали его от работы над учебником. Поэтому он, как правило, ставил всем тройки.
Отворилась дверь, и в аудиторию вошел Никита, увешанный фотоаппаратами.
- Что вам? - спросил профессор. - В каком вы виде? Вам здесь не парк культуры.
- Я из газеты, - сказал Никита, - семь тысяч извинений.
И он показал издали красную книжку, в которой значилось, что Леха является лаборантом в фотоцехе редакции.
Профессор кашлянул и пошел навстречу Никите.
- Здравствуйте, - сказал он, - простите, я не сразу понял. У нас такие горячие дни.
- Я делаю репортаж о студенческих экзаменах, - сказал Никита, лихо прилаживая объектив, с которым он не умел обращаться. - Посоветовали познакомиться с вашим курсом, говорят, хорошие ребята.
- Да, есть способные люди.
- Пожалуйста, сядьте к столу, - попросил Никита, - хорошо бы вам в руки логарифмическую линеечку. Ну, ничего. Возьмите перо. Хорошо. Только повернитесь, пожалуйста, к окну - там больше света. Левее. Нет, правей! Голову выше.
Профессор повернулся к окну. Никита искоса поглядел на Гранатикова. Тот кивнул и положил перед собой шпаргалку.
Никита сделал несколько снимков на пустую кассету.
- Четко, - сказал он. - Теперь позвольте мне сделать несколько снимков студентов.
- Да, да, прошу, - сказал профессор, подумав: <Забелин с кафедры сопромата взъярится, увидев меня в газете. Он болезненно честолюбив. А у меня, по-моему, воротничок мятый>.
Профессор потрогал свой воротничок, поправил галстук и сказал ласковым голосом:
- Ну, друзья мои, кто решится на подвиг первым?
Студенты молчали.
Никита попросил профессора:
- Позвольте поработать во-он над тем типажем. Он фотогеничен и производит впечатление думающего человека.
- Гранатиков? - ужаснулся профессор.
- Я не знаю, - ответил Никита. - Гранатиков или Пулеметиков. Вон тот, с ушами.
- Ну... Пожалуйста... Если он кажется вам фотогеничным.
- Идите к доске, - сказал Никита Гранатикову.
- Я еще не совсем...
- Идите, идите, - сказал Никита. - Быстренько!
Гранатиков подошел к доске и начал отвечать сдавленным голосом. Никита попросил профессора стать рядом со студентом и защелкал камерой.
- Так... Хорошо. Теперь ставьте ему оценку, - сказал Никита, - а то я не успею в номер газеты. За стол садитесь, за стол.
- Да, но он еще не ответил...
- Потом доспросите, - сказал Никита, - потом...
Профессор поставил Гранатикову <хорошо>, Никита достал блокнот и записал фамилию профессора и Гранатикова.
- Значит, пойдет подтекстовочка: <Студент третьего курса Гранатиков сдал на <хорошо> экзамен профессору Пинчуку. Фото Бальтерманца>.
- Вы тот самый Бальтерманц? - удивился профессор. - Я помню довоенные фотографии Бальтерманца. Вы... э... э...
Никита на мгновенье похолодел, потому что фамилию Бальтерманца выпалил экспромтом, не продумав заранее.
- Нет, - сказал он, - я не тот Бальтерманц, собственно, я тот Бальтерманц, но только сын. Ну, всего хорошего, простите, что помешал.
Гранатиков тоже поднялся, схватил свою зачетку и, что-то пробормотав, выскочил из аудитории первым.
- Какой-то странный, - сказал Никита. - Что с ним?
Профессор проводил Никиту до двери и улыбнулся:
- Вы невольно помогли этому лоботрясу, но пусть это будет нашим секретом. Фотогеничность в вашем деле прежде всего. Когда выйдет номер?
- Завтра, - сказал Никита, - покупайте в киоске.
Судья продолжала допрашивать Надю, а Степанов видел то утро в Каирском аэропорту, и красный песчаный буран, когда ветер срывал серебристые дюралевые жалюзи с окон, и прижатые к земле пальмы с растрепанными, жалкими иглами - будто простоволосые бабы в своем неутешном бабьем горе.
Степанов шел через буран к самолету - это был первый, пробный рейс, и ветер рвал его пиджак, песок застревал в волосах, скрипел во рту. В самолете было пусто, это был пробный рейс без промежуточной посадки в Тиране, поэтому Степанов сел в первый салон. Там никого не было. Когда заревели турбины ИЛа, из кабины пилотов вышел бортинженер-наставник и сел на самое первое кресло, перед Степановым. Самолет стал разбегаться по взлетной полосе. Он очень долго разбегался, все в салоне стало подзенькивать мелко-мелко. Он разбегался, но никак не мог оторваться от земли, а вокруг был красный песчаный туман. Степанов заметил, как на виске сидевшего впереди него наставника из пор кожи, как в кино, стали появляться капли пота. Сначала мелкие, потом они сливались одна с другой и медленно катились по виску. Пилоты прибавили обороты, рев двигателей сделался невозможным, душераздирающим. Наставник взялся пальцами за ручку сиденья, и Степанов заметил, как он выставил вперед ногу и стал упираться ею в стену пилотской кабины, а сам подался назад, словно желая вдавиться в кресло. Степанов вспомнил шведского летчика. Неделю назад он летел с ним в Багдад. Швед рассказывал, как была записана на пленку катастрофа на <боинге>. Связь с гибнущим самолетом поддерживали до последней секунды, до тугого взрыва и темной тишины потом. Пока самолет падал, летчики передавали, что происходит с крыльями, фюзеляжем, и было слышно, как иногда, если самолет переворачивало в воздухе и распахивались двери в салон, - было слышно, как истошно кричали люди - дети, женщины, мужчины. Самолет падал с высоты девяти километров пять минут. И все эти пять минут смогли записать на пленку, это был верх удачи; потом эксперты проигрывали эту пленку по нескольку десятков раз, словно любители джаза, стараясь понять причину катастрофы.
Степанов ничего не видел тогда. Он тоже вцепился холодными пальцами в ручку кресла, и по его лицу так же текли капли холодного пота. А после, как в кино, понеслись, запрыгали перед глазами кадры: Надя и Дунечка, Дунечка и Надя, Надя, Дунечка, Дунечка, Надя...
Надя как-то говорила ему:
- Самое страшное, если мужчина продолжает жить с нелюбимой женщиной из чувства долга. Это оскорбительно для обоих, а дети все равно будут рождаться плохими, а потом станут несчастными.
Только много дней спустя, уже прилетев в Москву, уже после того, как он успел в суматохе дел забыть тот миг, когда моторы замолчали (или он оглох), и самолет стал уходить в небо, и летел над островом Крит - куском коричневой скалистой земли в сиреневом море, - уже после всего этого Степанов вспомнил, что ему <показывали> в те доли секунды.
<Все ерунда, - сказал он себе, неожиданно вспомнив эти Надины слова. - Долг и любовь неотделимы. Не может быть долга без любви, как и любви без долга>.
Но он тогда не сказал этого Наде. Он пробовал писать. Но тогда не получилось. Видимо, еще не наболело. Получается, если только наболело. Иначе: грамматические упражнения и описательство. Оно никому не нужно, это описательство. Кого сейчас волнует описание серебристого елового леса в заснеженном Подмосковье? Сейчас волнует не описание поступка, но его анализ. Как сказано у Межирова: <Пробуждение совести - тема для романа>.
А судья все продолжала допрашивать Надю про то, как Степанов обеспечивал семью, не пил ли и как у него а роду с наследственностью...
- Хочешь, пойдем в зоопарк? - сказал Никита.
Дунечка запрыгала на одной ножке. Глаза ее засветились и стали, как у Нади, круглыми.
- А потом? - спросила Дунечка.
- А потом суп с котом.
- С тобой?
- Почему со мной?
- Ты же кот. Цып-цып, - передразнила Дунечка лысого актера, мамочка, меня котик хочет съесть.
- Дуньк, ты Аню помнишь?
- Такая волосатая?
- Сама ты волосатая.
- Помню. Она со мной играла в дочки-матери.
- Как она тебе?
- Красивая. Я люблю женщин на каблучках.
В зоопарке они пошли сначала в обезьянник. Дунечка долго молча рассматривала громадных самцов орангутангов, а потом спросила, смущенно отвернувшись:
- Никита, а что это у них там, а?
Никита сел на пол. Служитель сказал:
- Гражданин, ведите себя прилично, звери волнуются.
- Никит, ну, правда, - повторила Дунечка.
- Дуня, - сказал Никита, - вот пойдешь в школу и все узнаешь, а теперь пойдем смотреть тигров.
Они долго смотрели тигров, а после Дуня каталась на пони.
- Ну, понравилось? - спросил Никита.
- Очень. А папа с мамой все ругаются. Лучше бы на пони катались.
Никита посмотрел на часы. Было половина четвертого.
- Рубансон-гоглидзе хочешь?
- Хочу кирневич-валуа.
Они пили газированную воду, а вокруг них с визгом носились дети. Потом они присели на скамейку возле девушки, которая читала книгу. Она была какая-то насквозь чистая, в белом платьице и в белых тапочках на упругих, спортивных ногах.
Никита несколько раз взглянул на девушку, а потом, кашлянув, спросил, подмигнув Дуне:
- Простите, мы вам не помешаем?
- Нет, пожалуйста.
- Интересная книга?
- Очень.
- Что-нибудь эпохальное?
- Да. Сказки Даля.
Никита засмеялся, и девушка поглядела на Никиту. Он снова кашлянул и сказал:
- А не пришла ли пора познакомиться? Меня зовут Никита.
- Очень приятно.
- Мне тоже. А вас?
- Меня зовут Наташа.
- Тоскуете?
Наташа закрыла книгу, посмотрела на Никиту и ответила:
- Временами.
- Сейчас тоже?
- Нет. Сейчас я не тоскую, сейчас я гуляю с сыном.
- <Белка>, <Белка>, я - <Свисток>: вас понял, перехожу на прием, быстро ответил Никита. - А где дитя? Моя дочь может с ним поиграть.
- Саня! - крикнула Наташа. - Маленький!
Подбежал мальчик с длинными льняными волосами и, отдуваясь, стал возле матери, исподлобья разглядывая Дуню.
- Дуня, дай мальчику руку, - сказал Никита.
Дунечка послушно слезла со скамейки, подошла к мальчику и протянула ему руку лодочкой.
- Здравствуй, - сказала она, - меня зовут Дуня.
- Догони, - сказал мальчик, - кто быстрей.
- Погоди, какой ты быстрый, - рассудительно сказала Дуня, - а сколько тебе лет?
Никита и Наташа засмеялись.
- Кстати, вам сколько? - спросил Никита.
- Я старуха. Мне двадцать пять, - ответила Наташа. - А вам?
- Я мальчик. Мне семьдесят семь.
- Саша, - строго сказала Дунечка, - дай мне ручку, и пойдем гулять.
- Только пусть вас не съедят крокодилы, - попросил Никита.
- Я ему горло прокушу, - пообещал Саша, и они пошли по дорожке: Дуня - длинненькая, в полосатых штанишках и маленький пузатый Саша - в белом костюмчике.
- Ну? - сказал Никита и подвинулся к Наташе. - Итак?
- Сейчас вы спросите: не поколотит ли вас муж?
- Это серьезный вопрос, он меня тревожит.
- Что еще вас тревожит?
- Американский империализм и клика Чан Кай-ши.
- Давайте я все облегчу - у меня нет мужа, так что можете начинать осаду.
- А что у вас глаза сиреневые?
- Потому что крашусь.
- С вами трудно говорить.
- Отчего?
- Вы не интригуете.
- А надо?
- Конечно.
- Это нетрудно. Только надо следить за нашим кинематографом, там даются готовые, идеологически выдержанные рецепты.
- А почему вы со мной так говорите?
- Наверное, потому, что мне приятно говорить с вами.
- Да?
- Да.
- Черт возьми!
- Черта нет. И бога нет, никого нет. Саша! Саня! Дуня!
- Вы запомнили, как зовут мою пл... дочку?
- Пл-дочку? Конечно, я сразу запоминаю имена детей.
- Вы понимаете, что такое брак? - строго спросила судья Степанова.
- Брак - это затянувшаяся беседа. В идеале, конечно.
- Что?!
- Так говорил один парень, который рано умер.
- Брак - это не беседа, а союз любящих сердец, - сказала судья, - и вы его своим поведением разрушили.
Степанов увидел зимнее, тревожное Черное море, пустой белый пароход, который разрушал острым белым носом тугое единение воды, пустой ресторан, в котором официантки возле большого иллюминатора резались в дурака, и заснувшую за стойкой громадную буфетчицу.
Степанов сидел под большим плакатом, приглашавшим на английском языке туристов совершить прогулку по Черному морю. Степанов сидел и пил. Он перестал пьянеть оттого, что был весь в будущем, в той работе, которую начинал. На палубе грузинка ссорилась с молодым мужем в ярком синем джемпере, надетом под старый ватник. Мужа ждали два товарища - такие же молодые парни, только один в красном свитере под ватником, а другой в одной тенниске. Дул бриз, и было очень холодно. Парни хотели пойти в ресторан, а жена того, в синем джемпере, держала его за руку и что-то говорила - быстро и просительно. Парни пересмеивались, муж грузинки играл желваками, слушая жену. Он слушал ее, презрительно отвернувшись.
- Пойдем, слушай, - сказал тот, что в тенниске, по-русски, - сколько можно, а?
- Видишь, психует, - ответил муж тоже по-русски.
Грузинка стала говорить еще быстрее, но уже не просительно, а зло, со слезами в голосе. Муж стряхнул ее руку и пошел в ресторан. Следом за ним двинулись его друзья.
- Вано! - пронзительно крикнула женщина.
Ее муж только досадливо махнул рукой и распахнул дверь ресторана. Женщина, заплакав, бросилась бежать по палубе.
- Топиться будет, - сказал парень в тенниске. - Сумасшедшая.
Парни сели за столик и заказали себе шампанское. Они очень красиво и достойно выпили его, и Степанов долго ждал, когда же они начнут пить водку, но они заказали себе еще бутылку шампанского и пили из фужеров маленькими глоточками. Муж грузинки сначала был оживлен, что-то рассказывал своим товарищам, потом приумолк, стал оглядываться по сторонам и вдруг, отбросив стул, быстро вышел из ресторана. Официантки по-прежнему резались в дурака. Буфетчица дремала. В холодном небе летали хищные, жирные, неестественно белые чайки.
- Дура, мучает Вано, - сказал парень в тенниске.
- Это они так любят, - сказал парень в красном свитере.
- Пропади пропадом такая любовь.
- Они всё волнуются.
- Чего волноваться, слушай? Не ворует ведь? Культурно пьет, с друзьями пьет, не с жуликами, а?
Муж вернулся через пять минут, бледный, с подергивающимся ртом, и сказал:
- Нигде нет, пошли искать.
- Куда денется, слушай?
- Пошли, у меня сердце болит.
Парень в тенниске презрительно рассмеялся и сказал:
- Иди, слушай, и ищи, если тебе делать нечего... Мужчина называется.
- Пошли, - сказал парень в красном джемпере, и они ушли вдвоем.
Степанов выпил водки и спросил парня:
- Ругу рахар, генацвале?
- Э, - пожал тот плечами, - плохо поживаем, сам видишь. Все с ума посходили. Вместо радости, слушай, пытку делают.
Степанов засмеялся. Парень в тенниске тоже усмехнулся.
В ресторан вернулся парень в красном свитере, покачал головой и сказал:
- Воркуют под лестницей.
- Добилась своего.
- Ну и пускай.
- Конечно, пускай, что я, против? - сказал парень в тенниске. - Мне от этого ни холодно ни жарко, его только жаль. Какой мужчина, слушай, позволяет на себе лезгинку танцевать?
- У них же дети...
- Что дети, слушай? При чем здесь дети? Что они - линия Мажино дети? Они радость, дети, а не пытка!
К парням подошла официантка, игриво оперлась локтями о край стола так, чтобы была видна ее грудь, и сказала:
- А что кушать будем, мальчики? Может, икорки под водочку?
- Вы извините, - сказал парень в тенниске, - если надо будет кушать, мы вам закажем.
Официантка обиженно передернула плечиками и отошла.
- Одни - психопатки, - тихо сказал парень в тенниске, - другие стервы! Что делать, а?
...В маленьком городке у моря Степанов поселился в доме на горе. Там жили четверо художников. Они все помногу работали, а вечером уходили вниз, в город, и там слушали в шумном ресторанчике краснолицего толстого венгра, который играл на скрипке и хрипло пел в микрофон еврейские и цыганские песни. В зале, прокуренном и увешанном бумажными гирляндами, сидели рыбаки, моряки и девушки с высокими начесами.
Скрипач высматривал себе жертву. Это обычно был моряк в свитере, пришедший сюда прямо с корабля в короткую минуту стоянки, с двумя девушками - как правило, именно с двумя. Он попеременно танцевал с ними и каждую во время танца уговаривал пойти с ним после того, как закроют ресторан. Но у девушек был свой метод. Они всегда обещали пойти во второй раз, чтобы не обижать подругу, - так и жили каждый вечер своей маленькой хитростью: вкусный ужин, танцы и спокойная ночь после.
Скрипач намечал себе такого рыбака и начинал играть специально для него - шептал в микрофон исковерканные, нежные слова про то, что <моряки подолгу не грустят>, хотя именно моряки и грустят подолгу, подмаргивал рыбаку, и тот, опьянев, тоже подмаргивал скрипачу, а потом посылал в подарок бутылку водки и еще посылал денег, чтобы скрипач повторил понравившуюся песню.
Художники возвращались к себе на гору поздно. Зимняя ночь, снег на вершинах, кипарисы, островерхие домики, белые, с красными черепичными крышами, - все это становилось вроде декорации, чересчур натуралистического театрального задника.
Старший из всех - с острым презрительным профилем, в распахнутой ковбойке - повторял, карабкаясь в гору:
- Сон! Сон! Сон!
Букву <н> он произносил жеманно, в нос. Однажды рано утром Степанов вошел к нему в комнату. Он увидел художника в кровати. Степанову стало страшно - все тело художника было в изорванных рубцах шрамов. Степанов тогда понял, почему именно этот художник с капризным <н> и презрительным лицом смог сделать одно из лучших полотен о последней войне и о Сталинграде.
Степанов тогда работал запойно. Он прилетел из Дамаска; там американцы готовили широкий заговор, и Степанов попал в самое горячее средостение событий. Вернувшись, ему пришлось делать две работы сразу: он писал очерк в газету, а потом сидел над окончанием романа, которому уже отдал год жизни. Однажды, когда затылок свело острой болью, он решил пойти в кино. Показывали фильм <Журналист из Рима>. Там рассказывалась история честного неудачника, и еще там рассказывалось про женщину, которая его любила. И во всем этом, совсем не похожем на то, что было у Степанова и у Нади, вдруг оказалось страшно много общего и похожего, а может быть, Степанову так показалось. Он после не мог себе объяснить, отчего он сразу из кино пошел на переговорный пункт, заказал Москву и сказал: