— усмехнулся Штирлиц. — Поезжайте в Белград не на пропущенном поезде, а на машине. Скажите, что война на носу, скажите, что Белград, начнись война, сотрут с лица земли бомбовым ударом, скажите, что Веезенмайер работает в Загребе с сепаратистами. Пусть протрут глаза и примут меры, а потом — желательно завтра, хотя нет, не завтра, а сегодня, ведь уже два часа — возвращайтесь в Загреб, найдите меня и скажите, что вы согласны на мои предложения. Думаю, центральное начальство санкционирует вашу игру с человеком из группы Веезенмайера — лучше поздно, чем никогда. Соглашаясь на мои предложения — а они просты, эти предложения: дружить со мной, вот и все, — вы должны знать, — Штирлиц впервые за весь разговор посмотрел прямо в глаза Везичу, — что в ближайшее время Германия будет заинтересована в друзьях, которые смогут информировать ее об истинных намерениях итальянского союзника. Судя по всему, наш союзник возьмет верх в Хорватии: не Мачек, говоря иначе, а Павелич. Мачек аморфен, до сих пор он не принял решения. А Павелич будет служить Муссолини. Играть же на противоречии двух сил — Италии и Германии — выгодно вашей родине. В Белграде вы должны для себя выяснить: ждут они войны, готовятся к ней или надеются договориться с Берлином? Согласны ли они пойти на серьезные переговоры с Москвой? Думают ли они защищать свою страну? Вы должны выяснить это со всей определенностью, потому что сие касается не вас лично — от этого будут зависеть все ваши дальнейшие поступки, а ваши поступки должны помочь вашей родине. Нет? А для того, чтобы вы смогли оказать ей реальную помощь, надо решить, какую линию поведения вам следует занять по отношению к нам. Вы ведь не знаете сейчас, как вам поступать со мной и с моими друзьями. Нет? А вам нужно
понять, и тогда вы примете решение, Везич,
главноерешение. Тогда, и никак не раньше.
Не дожидаясь ответа, Штирлиц пошел к машине. Ему не нужен был ответ Везича — он внимательно следил за его лицом. Легко иметь дело с умными людьми: если не произойдет непредвиденное, Везич, вернувшись из Белграда, найдет его сегодня. Ждать надо часам к семи вечера, так скорее всего и будет — дорога все же неблизкая.
– Василий Платонович, — сказал Штирлиц, разбудив Родыгина; он приехал к нему сразу же после беседы с Везичем. — Передайте радистам, чтобы они были очень осторожны. За мной сейчас могут смотреть, значит, и вы попадете в поле зрения. А вы можете привести их к рации.
– Мы работаем через цепь. Я не знаю, где наша рация.
– Что вы такой желтый?
– Печень.
– Лечитесь?
– На какие шиши? Лекарство золото стоит.
– Из Москвы денег не могут прислать?
– Я работаю не за деньги, господин Штирлиц, — произнес Родыгин чуть не по слогам. — Не надо мерить всех людей на свой аршин...
– Вы знаете машину Везича? — чуть помедлив, спросил Штирлиц.
– «Линкольн» черного цвета.
– Именно.
– Их в Загребе всего несколько штук, таких «линкольнов».
– Так вот у меня к вам просьба. Очень большая просьба. Пожалуйста, часа в три-четыре выезжайте к Песченецу, на Белградскую дорогу, и там, у поворота, где повешен знак «стоп», остановите «линкольн» Везича.
– Везич в тюрьме, господин Штирлиц. Мы это выяснили через товарищей.
– Я только что отправил Везича в Белград. Днем, а может быть, к вечеру, он должен вернуться. Словом, начиная с трех часов вам надо его ждать там. И остановить. Перегородите дорогу своим мощным велосипедом, — усмехнулся Штирлиц. — Сшибать он вас не станет. Он сочтет вас, вероятно, германским агентом.
– Я б на его месте сшиб агента.
– Разведка, как и хирургия, суть профессия, Василий Платонович. А профессия подвластна законам. По законам разведки агент интересует службу, если он живой. Если он ценен, его холят и нежат, а если он пень и бестолочь, от его услуг отказываются. Дурак и бестолочь умирает в постели, окруженный сонмом внуков, а умницу, если он надумает шалить, прикончат — вполне могут сшибить на пустынном шоссе.
– Порой мне кажется, что говорю с соплеменником, только по-немецки.
– Почему? — насторожился Штирлиц (ему часто снился один и тот же сон: Шелленберг говорил кому-то, кто стоял к нему спиной: «Я хочу узнать все связи Штирлица, а уж потом будем его брать. Пусть ему кажется, что я ничего не подозреваю, пусть считает, что водит меня за нос. Он же русский, он не может понять нашу логику»).
– Немцы рубят мысль, — ответил Родыгин, — хотя очень дотошны в доказательствах. Вы говорите образно, как русский.
– А вы, случаем, не панславист?
– Панславизмом грешили сторонники самодержавия. Как идеология панславизм умер в начале века. Его теперь будет усиленно воскрешать Гитлер для оправдания расистского пангерманизма.
– Любопытно. — Штирлиц еще раз подумал, что надо последить за собой: действительно, все его коллеги в РСХА говорили иначе, а Шелленбергу как раз нравилась манера Штирлица, но ведь может появиться кто-то еще, кому в отличие от бригаденфюрера его манера не понравится, а если еще к тому же этот некто будет знать русский, то последствия окажутся пагубными. — Я хотел вас спросить, Василий Платонович...
– Пожалуйста.
– Почему вы поселились именно в Загребе? Это была ваша воля или...
– Я хотел этого сам. Вам ничего не говорит имя Юрая Крижанича?
Штирлиц мгновение раздумывал, что ответить. Двадцать лет назад, работая в пресс-группе Колчака, он жил в Тобольске в том доме, где, по преданиям, был поселен Юрай Крижанич.
– Пожалуй, нет, — ответил Штирлиц. — Это имя связывается у меня в памяти с семнадцатым веком всего лишь.
Родыгин внимательно посмотрел на Штирлица.
– А с именем русского царя Алексея Михайловича это имя у вас не связывается?
– Не связывается, — ответил Штирлиц. — Я ведь не славист.
– Глупо чувствуешь себя, когда говоришь человеку про то, что ему известно.
– Иногда это целесообразно: человек точнее всего открывается, когда слушает то, что ему хорошо известно. Дурак перебьет, а честолюбец начнет поправлять в мелочах. Я, например, часто рассказываю людям, которые меня интересуют, старые анекдоты.
– Сейчас вы говорили не как русский, а как римлянин, а еще точнее, как член ордена доминиканцев... Я ведь не сбежал из России. Я уехал на Запад смотреть, сопоставлять, углублять образование. Но поначалу и здесь, и дома меня считали чуть ли не шпионом, а уж изменником во всяком случае. Я же просто хотел больше понять, а поняв, служить. Наверно, я путано говорю, да?
– По-моему, нет. Я, во всяком случае, вас понимаю вполне.
– Так вот Крижанич. Славянин. Полукровец — хорватская и сербская родня. Католик. Патриот России как матери славянства. Посему правонарушитель: и для католического Ватикана, и для православной Московии. Изгнанник и по приказу далекой конгрегации, и по ведению патриаршего Кремля. А на самом деле? Кем он был на самом деле?
– Кем?
– С одной стороны, католик Крижанич совершает высший грех, отрицая примат духовной власти над светской. С другой, он, славянин, не считает православных еретиками, а всего лишь заблудшими, которых обманули греки. С одной стороны, он, как славянин, обуреваем идеей объединения всех славян вокруг Московии. С другой, как католик, выступает против объединения, которое бы свершилось под эгидой православного патриарха. И этот несчастный странник борется за унию, которая формально бы примирила церкви, а фактически объединила славянский мир. О нем писали в России по-разному, но особенно точно писали некрасовцы. Они про него писали, что, мол, невежество вооружилось против умного и честного человека, обвинило его в злонамеренных покушениях на православную веру, на монархическую власть царя, на спокойствие народа; ему поставили в вину и то, что он был иноземец, хотя он горячо восставал против этого определения, и уделом его стала ссылка. Задаром пропали все его стремления и ревнивое желание дать силу и славу народу, которому он не был даже своим. А доминиканцы посчитали своего сербскохорватского сводного брата изменником делу ордена и подвергли унижению недоверием. И там измордовали, и здесь. Обидно ведь. Из теплых краев тайком, обманув братьев, бежал в Россию, славянскую матерь, а там его в ссылку упекли. Вернулся чудом, а его в монастырь заточили. Каково? Сюжет шекспировский, милостивый государь, шекспировский. Нашим что не понравилось? Отчего царь Алексей оскорбился? Оттого, что Крижанич против теории «третьего Рима» выступил. А ведь правильно выступил. Пророк-то Даниил предсказывал разрушение римского государства, а потому тот, кто мечтает наречь Москву «третьим Римом», тот погибели ее желает. Москва — она и есть Москва, и того хватит, слава богу! А доминиканцы его мордовали потому, что он их за схоластику и догматизм поносил, не считал нужным молчать, когда был не согласен. Вот и разберись: можно ли служить двум идеям? Или это прямехонький путь на голгофу? Разбираюсь.
– И как?
– Не печатают меня. Ни те, ни эти не печатают. «Те» — я имею в виду загребских католиков, «эти» — белградских православных. И те и эти требуют точности: либо он католик и хорват, так вознеси его и восславь, и докажи, что в Московию он ездил затем лишь, чтобы обратить заблудших славян в лоно ватиканской истины; либо он истинный серб и надел тогу католика, чтобы служить славянскому делу, которое было, есть и будет православным. А вот чтобы напечатать про
человекаКрижанича во всей его мятущейся разности, нет, не хотят. Не требуется разность, однолинейность потребна. Не наука пошла нынче и не искусство, а сплошная внешняя политика.
– Много уже написали?
– Два шкафа.
– Домой оправить не хотите?
– Боюсь, что наши наивные атеисты посчитают мою работу апологетикой церкви.
– А вы не бойтесь.
– Эмиграция приучает всего бояться, господин Штирлиц. А пуще всего самого себя. Она комплексы порождает, эмиграция-то. Страшные, доложу я вам, комплексы.
– Вы замечаете, что говорите по-немецки так, как говорят русские, давно покинувшие родину?
– Мне рекомендовано продолжать говорить именно таким образом.
«Готовят к передислокации в Германию, — понял Штирлиц. — Видно, не зря и наши так интересуются русской эмиграцией».
– Про Крижанича интересно. Обидно, если ваш материал останется втуне.
– Сделанное не пропадает.
– Как сказать. Написанное слово обязано быть напечатанным. Ничто так не стареет, как слово или мысль, не отданная людям, Василий Платонович.
– Вы кто по образованию?
– Физик.
– Ого! И где обучались?
– В Германии. Ладно. Исповеди мы отнесем на свободное время. Итак, вы остановите Везича...
– Если я остановлю Везича...
– Без «если», — отрезал Штирлиц, чувствуя, что говорит сейчас так, как говорят немцы. — Вы дождетесь его, даже если он приедет в восемь вечера, и остановите его, и откроетесь ему.
– Что?!
– Вы скажете, что связаны с русскими. И объясните, что готовы оказать ему поддержку, если он согласится дать мне письменное согласие на сотрудничество с РСХА. Обговорите детали с вашей здешней цепью. Везич может потребовать доказательств, не моя ли вы «подставка». Если хотите, пригласите кого-нибудь из своих здешних друзей.
Штирлиц, начав игру, уже сообщил Шелленбергу о согласии Везича на сотрудничество, но он знал, что бюрократический аппарат требует фактического подтверждения, дабы занести полковника в свою картотеку под соответствующим номером и псевдонимом.
Не получи Штирлиц письменного согласия Везича — оно может быть написано в любой форме, но обязано быть адресованным ему, — в Берлине будут крупные неприятности: теперь в игру включен и Веезенмайер.
«Центр.
Настойчиво рекомендую найти возможность для ознакомления итальянцев с работой группы Веезенмайера в Загребе. Это — я убежден — вызовет серьезные трения между Берлином и Римом.
Юстас».
«Из Белграда. Принято по телефону от собкора А. Потапенко в 21.40 (ТАСС).
Английские и американские газеты, пришедшие сегодня в столицу Югославии, как всегда, пестрят броскими заголовками, однако на этот раз жирным шрифтом набраны не британские или немецкие, а сербские и хорватские имена, названия боснийских и далматинских городов. Главная тема, обсуждаемая «китами» западной прессы, формулируется коротко и ясно: «Будет война между Югославией и Германией или нет?» Единой точки зрения нет. «Ньюс кроникл» и «Санди таймс» пророчествуют, что война начнется в ближайшие недели, в то время как осмотрительная «Файнэншл таймс» склонна считать, что Германия ограничится демонстрацией силы на югославских границах и, таким образом, добьется тех результатов, в которых заинтересован Берлин. На все лады дискутируется вопрос о позиции «Кремля в создавшейся ситуации». Корреспондент «Ивнинг стандарт» Дэйвид Кайнд в беседе со мной утверждал, что Москва «не рискнет занять твердую позицию, поскольку Югославия не имеет с Россией общих границ и удалена от Украины значительно более, чем, например, Болгария, куда введены танки Гитлера, не говоря уже о Румынии и Словакии». Однако корреспондент «Вашингтон пост» Джордж Робертс судит иначе: «Трудно поверить, что Кремль относится к ситуации на Балканах с тем же олимпийским спокойствием, с каким советская пресса печатает сводки «последних известий». Наркоминдел немедленно реагировал на акции Гитлера в Болгарии и Румынии, направив ноты, беспрецедентные по своей резкости. То, что Кремль хранит молчание в эти дни, свидетельствует о том, что Сталин сидит за «счетами», «калькулируя» степень риска и предел терпения. По той позиции, какую займет Москва в югославском кризисе, западные демократии смогут выстроить относительно реальные прогнозы на ближайшее будущее. Если Сталин промолчит на этот раз, то, следовательно, Гитлер одержал серьезную дипломатическую победу над Кремлем. Если же Москва займет твердую позицию в связи с югославским кризисом, то следует считать, что русский медведь поднимается на задние лапы. Трудно судить, насколько это испугает экспансивного германского диктатора, однако Лондон такую акцию будет, бесспорно, приветствовать. Вашингтон тоже».
Корреспондент «Нью-Йорк таймс» прямо заявляет, что по той позиции, которую займет Москва, «можно судить о том, возможен ли вообще диалог между Кремлем и западными демократиями не только сейчас, но и в будущем. Не в Белграде, Берлине и Лондоне решается вопрос будущего. Будущее сейчас решается в Кремле, и весь мир с нетерпением ждет этого решения. Если Москва займет нейтральную позицию или — хуже того — закроет глаза на происходящее, то, значит, факт тайного сговора между Советским Союзом и Германией станет очевидным для всего мира».
Обзор югославской и германской прессы, в которой позиция Москвы никак не дискутируется, прилагаю.
Потапенко.
Позвоните ко мне домой, пусть мама пришлет килек и черного хлеба».
Белград оглушил Везича. Здесь все было иначе, чем в Загребе. И толпы оживленных людей на площадях, и армия, патрулировавшая главные улицы, правительственные учреждения и посольства, и тон газет, продававшихся в киосках, — все это было иным, тревожным, но именно эта тревожность, соединенная с ощущением освобождения от чего-то такого, что изнутри тяготило народ, вселила в Везича надежду.
Он знал, по какому адресу ему надо идти. Он помнил этот адрес. Член компартии адвокат Славко Губар доставил в свое время много забот Везичу своими выступлениями в университете. Он был самым левым и непримиримым из коммунистов, с которыми Везичу приходилось сталкиваться.
Губар не сразу вспомнил его, а вспомнив, не смог сдержать себя. Лицо его сделалось презрительно-насмешливым, и он распахнул перед Везичем дверь в большой кабинет, обставленный мебелью старинного красного дерева.
– Чем обязан визиту полицейского офицера? — спросил Губар. — Надеюсь, теперь у властей нет ко мне никаких претензий?
– Полицейский офицер пришел к вам не как представитель власти. Я, скорее, пришел к представителю будущей власти.
– Продолжаем игру в провокации?
– Любая талантливая провокация требует времени, — ответил Везич, — а времени у нас нет.
– У «нас»? У кого это у «нас»?
– У югославов.
– У югославов есть время, а вот ваш час пробил, это действительно правда.
– Хватит вам, — поморщился Везич. — Я хочу, чтобы вы меня выслушали и сразу же предприняли какие-то шаги. Но с соблюдением осторожности; если вас посадят, то меня расстреляют.
– Поменьше патетики, полковник. Все эти ваши штучки давным-давно известны.
– Слушайте, Губар, у меня ведь тоже есть нервы. Я пришел к вам как к человеку, представляющему партию. Ту партию, которая сейчас может стать ферментом порядка во всеобщем бедламе! Я специально приехал из Загреба. Понимаете? Мне не к кому больше идти. Кругом неразбериха и паника. А в Хорватии сепаратисты ждут момента, чтобы ударить в спину Югославии! Там уже нет центральной власти! Там живут по своими законам!
– Чего вы от меня хотите? Чтобы я открыл вам адрес подпольного ЦК? К счастью, мне этот адрес неизвестен. Я разошелся во взглядах с руководством и не поддерживаю с ними контакта. Достаточно вам? Могу я теперь чувствовать себя спокойно?
– Вы не верите мне, — убежденно и устало сказал Везич. — Я боялся этого больше всего. И самое страшное заключается в том, что я не вправе винить вас. Ну, хорошо, ладно, хорошо, тогда я попрошу вас об ином: устройте мне встречу с вашими товарищами. Давайте поедем к ним вместе. Или пойдите за ними, а я стану ждать вас здесь.
– Ну зачем эти наивные разговоры? — снисходительно хмыкнул Губар. — Вы же понимаете нереальность ваших предложений, полковник...
– Слушайте, Губар, ваш пророк, Сталин, подписал договор с Гитлером. Считайте меня Гитлером, подпишите со мной договор, он вам более выгоден, чем мне. Я рискую всем, Губар. Вы рискуете малым: пусть проследят ваши люди, они убедятся, что вас не «водит» полиция.
Какое-то мгновение Губар смотрел на Везича серьезно и изучающе.
«В общем-то, если он не врет, — подумал Губар, — у меня есть очевидный повод помириться с организацией. «Помириться», — усмехнулся он своей мысли, — какое доброе, детское слово. И снова начнется прежняя жизнь, когда не принадлежишь себе, когда не знаешь, что тебя ждет завтра. Пусть лучше они сами говорят с ним. В конце концов их обвинения в «левом робеспьерианстве» может терпеть только тот, кто способен отстаивать свою точку зрения лишь с помощью и при посредстве партии. Я это умею делать и сам».
– Оставьте ваш белградский телефон, — сказал наконец Губар, — я подумаю, как быть с вашим предложением.
– У меня нет телефона, — ответил Везич, — я приехал в Белград на два часа. Вот, почитайте это. — Он достал из кармана материалы к статье Иво Илича, увидел страх, промелькнувший в глазах Губара, и не ошибся в своем мгновенном предположении, отчего этот страх появился в глазах адвоката.
– Уберите! — сказал Губар. — Не надо провокаций! Я ничего не хочу читать! Спрячьте это обратно, слышите?
Везич поднялся, сожалеюще посмотрел на Губара и молча вышел из его кабинета.
В редакции, где работал университетский друг Везича, обозреватель Зденко Гаврич, было тихо, все сотрудники ушли на обед.
Зденко прочитал материалы, которые Везич приготовил для Иво Илича, закурил, молча поднялся и начал стремительно выхаживать из угла в угол. За окнами звенела весна, день был солнечный; вчерашний молчаливый холод сменился многоголосым воробьиным гомоном, весенне врывавшимся в перезвон трамваев и быстрые автомобильные гудки.
– Ты хочешь, чтобы мы это напечатали? — спросил наконец Зденко. — Петар, дорогой, это сейчас нигде и никто не напечатает. Мы получили директиву: категорически не касаться Германии, Италии, России и национальной проблемы. Будто бы всего этого нет. Будто нет усташей, и будто люди Мачека не лижут задницу немцам, и будто наши фанатичные сербы не убили хорватских лидеров в Скупщине, и будто усташи не кричат об отмщении, о том, что надо вырезать всех сербов в Хорватии. Все должно быть тихо, понимаешь? Если в газетах ничего не пишут о национальной проблеме, то, значит, ее нет. Понятна логика? Или непонятна?
– Понятна. А что прикажешь делать мне? Что мне делать? Вы
здесь, вы хоть можете жить иллюзиями, а я живу
там, а
тамиллюзии кончились,
тамоткрытое предательство!
– Петар, ты думаешь, нам здесь легче? Ты думаешь, жить в состоянии иллюзий лучше, чем лицом к лицу с правдой? Мы тешим себя каждое утро тем, что произойдет
нечто, и придет
некто, и все изменится, и все станет на свои места, но никто не приходит, и ничто не меняется.
...Везич оставил машину возле Скадарлии. Сегодня днем здесь было так же людно, как обычно бывает по вечерам в этом стариннейшем районе Белграда, расположенном недалеко от крепости Калемегдан. Особенно в мае, когда гремит музыка и заполнены столики в «Двух оленях» и «Трех шляпах» — самых древних кабачках столицы, а на помостах посредине улицы сидят оркестранты в национальных костюмах, и, несмотря на прохладу, веющую от Дуная, так душно, что кажется, сейчас не весна, а знойный август, и юноши держат девушек за руки, и они раскачиваются в такт музыке, робко прижимаясь друг к другу, и царит повсюду бесшабашный дух молодости, и забываются страх, горе, смятение, и кажется, что ты по-прежнему юн, и ничего еще не ушло в жизни, и то главное, что суждено тебе сделать, впереди и сделано будет непременно.
Везич спросил себе кувшин далматинского вина и вспомнил слова Ивана Симича, рыбака из Далмации: «У нас нет плохого вина и старых жен». Вино, впрочем, оказалось плохим, видимо, хранилось в новых бочках, едко отдавало дубом — в Белграде больше пьют ракию, а это некогда игристое густо-красное вино было сейчас кисловатым, и казалось, что первозданный цвет его убит временем: так случается с картиной, попавшей в руки неумелого хранителя, который повесил ее на солнечной стене комнаты.
...Адвокат Трипко Жучич, известный своими тесными связями с нынешним премьером, обрадовался, услыхав в телефонной трубке голос Везича.
– Петар, милый, где ты?
– В Скадарлии. Пью вино и пирамидон, — ответил Везич. — Я гнал всю ночь из Загреба и часа через два должен возвращаться обратно.
– Почему такая спешка? Оставайся до завтра.
– Причин для спешки много. Ты подскочишь в «Три шляпы», или я приеду к тебе?
– Будет лучше, если ты приедешь ко мне, Петар.
– Хорошо, я буду через двадцать минут.
Везич спустился по старинной булыжной мостовой вниз, к площади, где он бросил машину, и поехал к Жучичу. Через час Жучич вместе с ним был в кабинете помощника премьера — одного из истинных организаторов путча — генерала Мирковича. Они застали его на пороге кабинета: генерал ехал на прием в перуанское посольство, который отчего-то был слишком ранним, видимо, перуанцы подстраивались к православным сербам, готовившимся к празднику пасхи, к светлому Христову воскресенью, к шестому апреля. На улицах поэтому было особенно многолюдно, и возле магазинов возникали очереди — женщины покупали яйца и муку для куличей.
– Может быть, поговорим завтра? — спросил Миркович. — Или что-нибудь очень срочное?
– Очень срочное, Боривое, — сказал Жучич. — Это полковник Везич из Загреба.
– Если у вас так тяжко со временем, ваше превосходительство, я готов подождать, пока вы вернетесь с приема, — сказал Везич.
– Кто же с приемов возвращается на работу? — усмехнулся Миркович. — После приема надо ехать домой, да и рабочее время к тому моменту кончится — три часа как-никак. Это ведь единственное, что свято соблюдается в Югославии: окончание рабочего дня.
– Даже сейчас? — спросил Везич.
– А чем «сейчас» отличается от «вчера»? Чем оно будет отличаться от «завтра»?
– Ваше превосходительство, — сказал Везич, — в Загребе необходимо ввести чрезвычайное положение. В Загребе измена. Там сидит группа полковника СС Веезенмайера, которая ведет сепаратные переговоры с Мачеком и усташами.
– Не надо драматизировать положение...
– Господин генерал, — настойчиво повторил Везич, — ситуация в Загребе отличается от той, которую вы наблюдаете здесь. Там все иначе. Там зреет тотальная измена. Человек из группы Веезенмайера предложил мне работать на немцев, дав понять, что наши дни сочтены. Он дал понять мне, что усташи ждут сигнала к началу путча.
Миркович посмотрел на Везича с сожалением и, как показалось Жучичу, с какой-то странной жалостью.
– Боривое, это все серьезно, — заметил Жучич. — Петар только что рассказал мне подробно о ситуации в Хорватии. Ты напрасно так скептически относишься к его словам.
– Я очень хорошо отношусь к Везичу, — ответил Миркович. — Если бы я плохо относился к нему, я бы приказал его арестовать, потому что от Шубашича на него поступил сигнал. Да, да, мой милый и честный Везич. Вас обвиняют в связях с немецкими агентами. Но все это суета. Шестого апреля, вероятно рано утром, когда люди только-только возвратятся с заутрени и станут разговляться, Гитлер выступит против нас. И мы будем разбиты. И мы будем оккупированы, и после этого мы начнем борьбу для того, чтобы победить...
Везич даже зажмурился — не почудилось ли ему все это.
– И ты говоришь об этом спокойно?! — воскликнул Жучич. — Ты говоришь нам спокойно о том, что грядет крах?!
– Не Симовичу ведь говорить об этом. На шестое апреля он назначил свадьбу своей дочери. Он никому и ничему не верит теперь. Он успел забыть, что это мы привели его к власти. Он успел возомнить себя новым Наполеоном. Увы, он даже не Мюрат. Ему очень нравится произносить речи; он следит за тем, чтобы стенографисты успевали записать все то, что он вещает. Он боится
мер. Он думает, что спокойствие и выдержка могут заменить
действие. Он путает очередность поступков. Сначала надо действовать, а потом демонстрировать спокойствие и выдержку. А он ничего не делает, ничего. Валить Симовича? Это нетрудно, но это будет очень смешно со стороны — оперетта, а не государство. Валить его можно, если появится новая программа, а ее нет. Понятно? Не коммунистов же призывать к власти... Я говорю с вами открыто потому, что верю вам, и еще потому, что обречен погибнуть одним из первых, когда начнется война. Я хочу, чтобы вы сохранили в памяти то, что я вам сказал сейчас... И как бы ни было нам всем горько, в конце-то концов мы совершили то, что зачтется нам после. Мы восстали против диктата, мы щелкнули по носу Гитлера, мы не позволили ему прошагать по Балканам, как по Унтер ден Линден.
– Надо же что-то предпринимать, — сказал Жучич, — надо делать что-нибудь, Боривое!
– Надо, — согласился тот. — Ты совершенно прав. Надо сохранять лицо. Или хотя бы стараться сохранить его. Наша последняя надежда на пакт с Кремлем. Может быть, только это остановит Гитлера. Англичане нам помогли двадцать седьмого марта, но они бессильны помочь шестого апреля. Остается надежда на Сталина, но я не думаю, чтобы он решился подписать с нами договор.
– Кто сообщил о начале войны, ваше превосходительство? — спросил Везич. — Простите, что я так бесцеремонно ставлю вопрос, но это может быть дезинформация.
– Сообщил об этом военный атташе в Берлине Ваухник, а он не ошибается в своих донесениях.
– Надо же делать что-то, — повторил Жучич, заметив, как генерал взглянул на часы. — Боривое, отчего ты так спокоен?
– Ты думаешь? Ты убежден, что я спокоен? Значит, я еще могу владеть собой. Что делать? У тебя есть предложения? Если да, я завтра же подпишу приказ о твоем назначении помощником министра внутренних дел. Тогда ты хоть сможешь докладывать мне донесения Везича — сейчас бы их спрятали под сукно. Господа, я прошу простить меня: опаздывать больше чем на пять минут неприлично, это могут неверно понять, особенно если я приеду после премьера. — Миркович снова усмехнулся. — В американских газетах уже появились сообщения о том, что не Симович пришел к власти, а я и мои друзья насильно привели его к ней. В Москве, говорят, родилась шутка: «Мы любим нового короля Петра за то, что он серб и молод». Поменяйте последние согласные — и вы услышите марксистское: «Серп и молот». Остроумно, не правда ли? Честь имею, господа.
И пока Везич гнал в Загреб, мечтая увидеть на дороге хотя бы один полк, зенитную батарею, наряд полиции, хотя бы одну танковую колонну, он все время повторял про себя: «Они кончают работу в три часа, боже ты мой! Они свято соблюдают время окончания
службы! Они в три часа кончают работу, скажите на милость, они работу кончают по звонку, как это было всегда заведено!»
При въезде в предместье Загреба дорогу машине Везича преградил велосипедист. Полковник яростно нажимал на клаксон, чтобы человек сошел с дороги, но тот стоял, не двигаясь, то и дело поправляя левой рукой дужки маленького пенсне на переносице, а правой намертво вцепившись в руль своего старого велосипеда.
Людей на дороге не было. Прежде чем затормозить, Везич какое-то мгновение высчитывал: не специально ли его хотят задержать здесь, не работа ли это немцев и Ковалича, не арестуют ли его, наверняка ведь знают, что ездил в Белград, и понимают отчетливо, зачем он туда ездил. А потом он вспомнил женщину с перерезанным горлом, репортера Иво в луже крови, желтые пяточки младенца, которые неподвижно торчали из корытца, и подумал, что с ним здесь могут поступить так же, а человек в пенсне наверняка дешевый агент, несмотря на свою интеллигентскую жалкость, а в кустах сидят мускулистые тупорылые мальчики из жандармерии или из «селячкой стражи» Мачека, или из второго отдела, подчиненного Владимиру Шошичу, — мало ли служб, которые могут сделать все, лишь бы приказали сверху. Они могут это сделать сейчас, могут вечером; могут здесь, могут и в центре города — они все могут.
Везич убрал ногу с педали тормоза и хотел было нажать на акселератор, чтобы прибавить газ и чтобы его мощный «линкольн» набрал еще больше скорости, и даже услышал тупой удар по человеческому телу, и представилось ему, как беспомощно валяется на булыжнике треснувшее пенсне этого человека с велосипедом, которого, видимо, силой принудили служить полиции. Везич зажмурился и нажал на педаль тормоза, машину занесло к кювету, и, лишь когда она остановилась, Везич понял, что оружия у него с собой нет. Только начинающие полицейские таскают пистолет; те, которые отдали работе в секретном политическом сыске много лет, привыкли ощущать свою власть и силу не в пистолете, а в листке бумаги, на котором выведено: «Согласен на вас работать...»