В минуты высшего успеха его захлестывала огромная, горячая, возвышенная любовь к тому человеку, имя которого было Гитлер. Он чувствовал себя со стороны не таким совсем, каким он представлялся миллионам в кадрах хроники и на тысячах портретов, вывешенных в родильных домах, канцеляриях, спортивных обществах, спальнях и пивных залах. Нет, он видел себя голодным, в мятом сером пиджаке, тогда, давно, когда он впервые встретился с Хаусхофером: тот только что вернулся из Тибета, где он провел годы в поисках таинственной шимбалы, — страны «концентрата духа», страны, где живут боги арианы, увидеть которых и понять может лишь избранный. Хаусхофер сказал тогда молодому фюреру национал-социализма, что лишь мессия может стать мессией, и что человек есть не что иное, как выразитель духа, заданного извне, и лишь тот человек, который отринет «прогнившую мораль буржуа» и осмелится выразить свое изначалие, не оглядываясь на предрассудки; лишь человек, который будет говорить то, что является ему, что он чувствует и что вливает в него волнение и азарт; лишь тот, кто скажет открыто: «Жестокость в пути — счастье на привале»; лишь тот, кто поймет высшее, угодное высшим, кто разобьет правду на малую — доступную толпе — и великую — достойную избранных, лишь тот победит в этом мире, раскачавшем свою сущность порядком, который чужд духу разрушения, заложенному в двуногом звере, ибо он призван осознанно служить неосознанной, но постоянной идее величия расы арийцев. И вот он, Гитлер, достиг великой правды, он, которого избивали на улицах, он, на которого рисовали карикатуры, которого сажали в тюрьму, кормили капустными котлетами и вонючим бульоном из протухших костей, — он достиг всего; а может быть, это уж вовсе и не он, а тот отделившийся от него символ, который несет миру неведомое новое, построенное на подчинении порядку, идее и силе, именно силе, ибо ничто так не организует разум, деяние, идею, как точное осознание собственной силы. Лишь осознание великой сущности силы заставит слабого ощутить свою слабость, а сильного сделает еще более сильным. Но примат силы расе арийцев может принести только особая сильная личность. Человек силы станет религией силы, а эта религия, в свою очередь, родит новую нацию — нацию силы. Мессия лишь угадывает то, что ему предписано высшим разумом, саккумулированным в шимбале, а не в детских сказках Ветхого завета. Прежние мессии приходили со словами всеобщего добра и — гибли на кострах или в катакомбах. Изменить раздираемый противоречиями мир и остаться в веках может лишь тот мессия, который подчинит его высшей логике: «Пусть победит сильный». Лишь мессия силы смог сегодня связать воедино, в один лагерь, арийца, венгра, француза, норвежца и болгарина. Этот конгломерат неравенств подчинен догмату будущей победы сильного. Иерархия целей позволяет жертвовать буквой доктрины — не духом. Придет время, и серб отправится к Ледовитому океану, француз — в Африку, чех — на Камчатку. Но это потом; сейчас все пальцы должны быть собраны в кулак силы — его силы, силы Гитлера, того, который стеснялся своей худобы, желтых угрей на лбу и грязной рубашки с пристегнутым целлулоидным воротничком. Как же ему не обожать человека, который привел свою идею послеверсальского реванша, припудренную догмами национал-социализма, к господству?! Как же не любить ему тот далекий образ, который ныне стал богом Германии?! Как же не преклоняться ему перед Гитлером, поставившим на колени всю Западную Европу?! Кому же любить его особой, трепетной любовью, как не ему?!
«Загреб. Первому заместителю премьер-министра
Хорватского банства
г-ну доктору Мачеку,
председателю Крестьянской партии Хорватии.
Бану Хорватии д-ру Шубашичу,
заместителю председателя Крестьянской
партии Хорватии
Сводка первого отдела королевской полиции
Реакция коммунистов на присоединение Югославии к Тройственному пакту яснее всего просматривается на основании данных, полученных путем оперативных мероприятий. Сектор «б» смог установить аппаратуру звукозаписи на квартире профессора Огнена Прицы в то время, когда у него собрались его коммунистические единомышленники: писатель Август Цесарец (хорват), журналист Божидар Аджия (хорват), журналист, редактор «Израза» Отокар Кершовани (хорват). Единственным сербом является Прица. Все четверо отвечают за идеологическую работу в партии. Все, кроме Цесарца, отбывали десятилетнее тюремное заключение за коммунистическую агитацию. Цесарец неоднократно бывал в СССР, где выпустил ряд книг, изданных потом в Югославии, Франции, Болгарии. В 1938 году вернулся из Испании, где находился в рядах интернациональных бригад.
Обсуждая создавшуюся ситуацию, Цесарец заявил, что «присоединение Югославии к Тройственному пакту стало возможно лишь потому, что в стране отсутствует демократия». По его словам, «отсутствие демократии неминуемо подводит к блоку с фашизмом». Цесарец предложил связаться с низовыми партийными организациями для того, чтобы вывести на улицы рабочих и студенчество. Прица сказал, что «демонстрации должны показать Цветковичу и Мачеку неприятие широкими слоями общественности политики национального предательства. Народ поддержит лозунги о расторжении договора с Гитлером и о немедленном заключении пакта дружбы с Советским Союзом».
К сожалению, Кершовани, Аджия и Цесарец смогли разойтись по городу, поскольку данные звукозаписи были расшифрованы лишь через пятнадцать минут после того, как они покинули квартиру профессора Прицы.
Считаю необходимым задержать означенных членов нелегальной КПЮ, весьма близких к секретарю ЦК Иосипу Броз (Тито).
Генерал-майор Я. Викерт».
Резолюция доктора Мачека:
«Задержать — целесообразно, но при условии, если подобраны материалы, дающие основание на арест. Суд должен быть демократическим, с привлечением прессы. Клеветников надо карать по закону».
Резолюция доктора Шубашича:
«Считаю представленную запись достаточным основанием для ареста».
После того как этот документ с резолюциями Мачека и Шубашича ушел обратно в жандармерию, к генералу Викерту, Мачек попросил своего секретаря Ивана Шоха вызвать чиновника из тайной полиции, который непосредственно курировал «германскую референтуру». Этим человеком оказался полковник Петар Везич.
Внимательно оглядев ладную фигуру полковника, его красивое, словно бы чеканное, лицо, Мачек предложил Везичу сесть, вышел из-за своего большого стола и удобно устроился в кресле напротив контрразведчика.
– Мне говорили о вас как о талантливом работнике, господин полковник, — сказал он, — и мне хотелось бы побеседовать с вами доверительно, с глазу на глаз.
– Благодарю вас...
– Вам, вероятно, известно, что мы подписали документ о присоединении к Тройственному пакту?
– Да. Такое сообщение только что пришло из Вены.
– Официальное сообщение?
– Нет. Но у меня есть надежные информаторы в рейхе.
– Эти надежные информаторы, надеюсь, не представляют тамошнюю оппозицию?
Чуть помедлив, Везич ответил:
– Нет. Мои информаторы — люди вполне респектабельные и сохраняют лояльность по отношению к режиму фюрера.
– Ответ ваш слишком точно сформулирован, — заметил Мачек, — для того, чтобы быть абсолютно искренним.
– Я готов написать справку о моих информаторах, — сказал Везич. — Судя по всему, мне предстоит порвать с ними все связи — в свете нашего присоединения к Тройственному пакту...
– Вы сами этот вопрос продумайте, сами, — быстро сказал Мачек, — не мне учить вас разведке и межгосударственному такту... Я пригласил вас по другому поводу.
– Слушаю, господин Мачек.
– В Загребе — не знаю, как в Белграде, — заметно оживились коммунистические элементы... Вам что-либо говорят фамилии Кершовани, Аджии, Цесарца?
– Эти имена общеизвестны: хорваты любят свою литературу.
Мачек еще раз оглядел лицо Везича — большие немигающие черные глаза, сильный подбородок, мелкие морщинки у висков, казавшиеся на молодом лице полковника противоестественными, — и тихо спросил:
– Скажите, как с этими людьми поступили бы в Германии?
– В Германии этих людей скорее всего расстреляли бы — «при попытке к бегству». Сначала, естественно, их постарались бы склонить к отступничеству.
– Вы заранее убеждены, что этих людей нельзя склонить к сотрудничеству?
– К сотрудничеству с кем?
– С нами.
– Я такую возможность исключаю, господин Мачек.
– Жаль. Я думал, что вы, зная германские формы работы с инакомыслящими, попробуете спасти для хорватов их запутавшихся литераторов.
– Господин Мачек, я благодарен за столь высокое доверие, но мне бы не хотелось обманывать вас: эти люди умеют стоять за свои убеждения.
– Я рад, что в нашей секретной полиции люди умеют исповедовать принцип и не подстраиваются под сильного, — сказал Мачек поднимаясь, — рад знакомству с вами, господин Везич.
Везич ощутил мягкие, слабые пальцы хорватского лидера в своей сухой ладони, осторожно пожал эти слабые пальцы и пошел к тяжелой дубовой двери, чувствуя на спине своей взгляд широко поставленных, близоруких глаз доктора Влатко Мачека.
– Добрый день, мне хотелось бы видеть шеф-редактора.
– Господина Взика нет и сегодня не будет.
– Ай-яй-яй, — покачал головой Везич. — Где же он?
– Я не знаю. Он очень занят сегодня.
– Можно позвонить от вас домой?
– К себе или к господину Взику?
– Господину Взику.
– Госпожи Ганны Взик нет дома, — снова улыбнулась секретарша и тронула длинными пальцами свои округлые колени, — нет смысла звонить к ним домой.
«Гибель Помпеи, — горестно подумал Везич. — Или пир во время чумы. Не люди — зверушки. Живут — поврозь, погибают — стадом».
– Я не буду звонить домой, я не стану дожидаться господина Взика — видимо, это дело безнадежное, но вам я оставлю вот это, — сказал Везич, положив на столик возле большого «ундервуда» шоколадную конфету в целлофановой сине-красной обертке...
Взик был единственный человек в Загребе, с которым полковнику Везичу надо было увидеться и поговорить. Его не оказалось, и Везич только сейчас ощутил усталость, которая появилась у него сразу же, как он покинул кабинет доктора Мачека.
Из редакции Везич зашел в кафе — позвонить.
– Ладица, — сказал он тихо и подумал о телефонной трубке как о чуде — говоришь в черные дырочки, а на другом конце провода, километра за три отсюда, тебя слышит самая прекрасная женщина, какая только есть, самая честная и добрая, — слушай, Ладица, я что-то захотел повидать тебя.
– Куда мне прийти?
– Вот я и сам думаю, куда бы тебе прийти.
– Ты меня хочешь видеть в городе, дома или в кафе?
– Когда слишком много предложений, трудно остановиться на одном: человек жаден. Ему никогда не надо давать право выбора.
– По-моему, тебе хочется не столь видеть меня, как поговорить. Ты чем-то расстроен, и надо отвести душу.
– Тоже верно. Выходи на улицу и жди меня. Я сейчас буду.
Везич увидел Ладу издали: рыжая голова ее казалась маленьким стогом сена, окруженным черным, намокшим под дождем кустарником, — хорваты темноволосы, блондины здесь редкость, рыжие — тем более.
Он взял ее за руку — ладонь женщины была мягкой и податливой — и повел за собой, вышагивая быстро и широко; Ладе приходилось порой бежать, и это могло бы казаться смешным, если бы не были они так разно красивы, что рядом они являли собой гармонию, а в мире все может — в тот или иной момент — казаться смешным, гармония — никогда, ибо она редкостна.
Везич и Лада пришли на базар, что расположен под старым городом, возле Каптола, и затерялись в толпе — она поглотила их, приняла в себя, оглушила и завертела.
– Хочешь цветы? — спросил Везич.
– Хочу, только это к расставанью.
– Почему?
– Не знаю. Так считается.
– Чепуха. — Везич купил огромный букет красных и белых гвоздик, отметив машинально, что «товар» этот явно контрабандный, привезли на фелюгах из Италии ночью, и Везич даже услышал шуршание гальки под острым носом лодки и приглушенные рассветным весенним туманом тихие голоса далматинцев. — Не верь идиотским приметам, цветы — это всегда хорошо.
– Ладно. Никогда не буду верить идиотским приметам.
– Пойдем пить кофе?
– Пойдем пить кофе, — согласилась Лада.
– Господи, когда же мы с тобой поскандалим?
– Очень хочется?
– Скандал — это форма утверждения владения. Форма собственности, — усмехнулся Везич и провел своей большой рукой по мягким, рыжим, цвета сена — раннего, чуть только тронутого утренним солнцем, — волосам Лады.
– Где ты хочешь пить кофе?
– А ты где?
– Там, где ты.
– Сплошные поддавки, а не роман.
– Пойдем куда-нибудь подальше, — сказала Лада, — я человек вольный, а господину полковнику надо соблюдать осторожность — во избежание ненужных сплетен.
– Сплетня нужна. Особенно для людей моей профессии. Для нас сплетня — форма товара, имеющего ценность, объем и вес.
– Вот именно, — сказала Лада. — Нагнись, пожалуйста.
Везич нагнулся, и она коснулась его щеки своими губами, и они были такие же мягкие, как ладони ее и как вся она — Лада, Ладушка, Ладица.
Цветкович вернулся в Белград в десять часов утра.
Его поезд остановился не на центральном вокзале, а на платформе Топчидера, в белградском пригороде. Возвращаясь из Вены, Цветкович на час задержался в Будапеште. Чуть не оттолкнув встречавших его послов «антикоминтерновского пакта» — Югославия стала теперь официальным союзником рейха, — он подбежал к своему посланнику и, взяв его под руку, тихо спросил:
– Что дома? Какие новости? В поезде я сходил с ума...
– Дома все в порядке. Вас ждет премьер Телеки, господин Цветкович.
– Нет, нет, пусть с ним встретится Цинцар-Маркович. Я сейчас ни с кем не могу говорить. Ни с кем.
– Премьер Телеки устраивает прием в вашу честь...
– Извинитесь за меня. Я должен быть в Белграде. Меня мучают предчувствия...
В Топчидере Цветкович не сел в свой «роллс-ройс», а устроился в одной из машин охраны и попросил шофера перед тем, как ехать во дворец князя-регента Бели Двор, провезти его по центру города.
На улицах, возле кафе и кинотеатров, толпились люди. Цветкович жадно вглядывался в лица: многие улыбались, о чем-то быстро и беззаботно говорили друг с другом; юноши вели своих подруг, обняв их за ломкие мальчишеские плечи; первая листва, в отличие от осторожных венских почек на деревьях, казалась на ярком солнце сине-черной.
«В конце концов, — облегченно думал Цветкович, — в политике важно лишь деяние; эмоции умрут за неделю, от силы в течение месяца. Сейчас важно удержать толпу, ибо толпа — аккумулятор эмоций. История простит мне вынужденный шаг, а народ будет благодарен за то, что война обойдет наши границы. Политик должен уметь прощать обиду во имя того, чтобы войти в память поколений, — а это в конечном счете и есть бессмертие, к которому стремится каждый, отмеченный печатью таланта».
Министр внутренних дел, который ждал премьера в резиденции князя-регента, молча положил на стол данные, поступившие за последние два часа в управление политической полиции: несколько раз встречались генералы, стоящие в оппозиции; активизировались подпольные организации компартии; около площади Александра была разогнана толпа, требовавшая расторгнуть договор о присоединении к пакту; усилили свои личные контакты с командованием югославских ВВС те сотрудники британского посольства, которые, по данным наблюдений, были связаны с Интеллидженс сервис.
– Ну и что? — спросил Цветкович. — Я проехал по городу; люди заняты весной. Если бы мы присоединились к пакту осенью, когда в парках холодно и молодежи негде заниматься любовью, тогда бы я разделил ваши страхи. Бунты происходят осенью или ранней весной — сейчас март, и в Дубровнике можно загорать в тех местах, где нет ветра.
Пискнул зуммер правительственного телефона, который связывал Цветковича с его первым заместителем Мачеком, хорватским лидером, одним из главных инициаторов югославо-германского сближения.
– Добрый день, мой дорогой друг, — пророкотал Цветкович в трубку, — рад слышать ваш голос...
– Поздравляю с возвращением, господин премьер. Как вы себя чувствуете после всей этой нервотрепки?
– Чувствую себя помолодевшим на десять лет.
– Завидую: в моем возрасте предел такого рода мечтаний — год...
– Как ситуация у вас в Загребе?
– Я определяю ее одним словом: ликование. Люди наконец получили гарантию мира.
– А меня здесь пугают наши скептики, — облегченно сказал Цветкович, глянув на министра внутренних дел. — Пугают недовольством.
– Назовите мне хотя бы одного политика, поступки которого устраивают всех, — ответил Мачек. — Сейчас я прочту вам заголовки газет, которые выйдут завтра. Одну минуту, пожалуйста. — Мачек нажал звонок, и на пороге кабинета появился его секретарь Иван Шох. Прикрыв трубку, Мачек попросил: — Давайте-ка быстренько ваши комментарии, я с Белградом говорю.
Он надел очки, достал из кармана перо, чтобы удобнее было следить за строками и не терять их — Мачек страдал прогрессирующим астигматизмом, — и повторил в трубку:
– Сейчас я прочту вам заголовки, сейчас...
Иван Шох появился через мгновение: он отвечал за связь с прессой и выполнял наиболее деликатные поручения хорватского лидера, носившие подчас личный характер.
– «Победа мира на Балканах, — Мачек читал медленно и торжественно, — только так можно определить исторический день двадцать пятого марта. Рукопожатие, которым скреплено присоединение Югославии к Тройственному пакту, это дружественное рукопожатие рейха и королевства, центра и юга Европы!» Это пойдет в «Хорватском дневнике», — пояснил Мачек, — а в «Обзоре» шапка будет звучать так: «Сербы, хорваты и словены от всего сердца благодарят премьера Цветковича за его мужественное решение. Мощь великой Германии надежно гарантирует нашу свободу и независимость — отныне и навсегда!»
– Спасибо, — глухо сказал Цветкович, почувствовав, как запершило в горле, — спасибо вам, друг мой. Я жду вас в Белграде: князь-регент придает огромное значение тому, в какой обстановке пройдет ратификация. Если бы вы, как вождь хорватов, выступили в Скупщине...
– Я выступлю первым, господин премьер. Я не отношу себя к числу скептиков. От всего сердца еще раз поздравляю вас.
– До свидания, мой друг.
– До встречи.
Цветкович медленно опустил трубку и вопросительно посмотрел на министра внутренних дел.
Тот упрямо повторил:
– Загреб — это Загреб, господин премьер, но мы живем в Белграде.
Тихий секретарь неслышно появился на пороге кабинета:
– Звонит посол Германии фон Хеерен...
– Соедините, пожалуйста.
Министр уверенно сказал:
– Он будет спрашивать вас о ситуации в столице.
– А разве возникла ситуация? — удивился Цветкович. — Я ее не видел. Впрочем, министр внутренних дел по праву должен называться министром государственной тревоги.
Как все слабые люди, сделавшие головокружительную карьеру — семь лет назад Цветкович ходил в драном пальто и друзья собирали ему деньги на ботинки (сейчас он был миллионером, ибо здесь, на Балканах, человек, имеющий власть, становился богатым, тогда как на Западе властвуют люди, имеющие деньги), — югославский премьер видел в очевидном лишь очевидное, и явное для него не таило в себе возможного второго и третьего смысла. Поэтому сейчас, проехав по городу и не увидев там баррикад, — а это ему предрекали перед поездкой к Риббентропу, — Цветкович испытал огромное, счастливое, как в детстве, облегчение. А то, что где-то кто-то шумит и выступает против пакта, — это частности; армия и полиция на то и существуют, чтобы навести порядок...
«Премьер Цветкович заверил меня, что правительство удерживает контроль над положением в стране. Незначительные выступления большевистских и хулиганствующих элементов пресечены. Князь-регент Павел, приняв Цветковича, отправился в свою загородную резиденцию Блед. Беседа с итальянским и венгерским послами дает основание предполагать, что ситуация в Загребе также контролируется силами правительства, находя поддержку в кругах хорватских лидеров, особенно председателя партии ХСС Мачека и губернатора (бана) Шубашича.
Хеерен».
Позвонив в ТАСС, Вышинский сказал:
– Вызовите в Москву вашего Потапенко, и пусть он объяснит свое поведение. Его сигнал, который мы получили, крепко смахивает на злостную дезинформацию. Либо он мальчишка, самовлюбленный мальчишка, либо он стал объектом игры наших врагов, либо он враг — сам по себе, вне чужой воли...
2. ПУСТЬ КОНСУЛЫ ПОЗАБОТЯТСЯ О ТОМ, ЧТОБЫ РЕСПУБЛИКА НЕ ПОНЕСЛА НИКАКОГО УЩЕРБА
В два часа ночи, через день после присоединения Югославии к странам оси, войска главкома ВВС генерала Душана Симовича с помощью инструкторов Интеллидженс сервис, руководимых генералом Мирковичем, захватили дворец князя-регента Павла, радиостанцию, телеграф, канцелярию премьера Цветковича и привели на трон молодого короля Петра II...
В шесть часов утра в помещении генерального штаба собрались все лидеры переворота. Бессонная ночь высинила лица, глаза заговорщиков запали и блестели тем особым лихорадочным блеском, который проявляется на рассвете, в серых сумерках, после часов любви или творческой удачи.
Симович медленно обвел взглядом лица своих сподвижников: Слободана Йовановича, профессора белградского университета, идеолога великосербской философии, яростного, несмотря на свой возраст, спорщика, известного всей стране председателя Сербского клуба, Бранко Чубриловича и Милоша Тупанянина, Милана Грола и Божидара Владича, Мишу Трифуновича и Мирко Костича. Он переводил взгляд с одного лица на другое медленно, словно наново оценивая своих друзей, представляющих разные партии, разные общественные интересы, разные возрасты, но одну народность — сербскую.
Разглядывая лица своих товарищей по перевороту, Симович думал о том, что самое трудное, видимо, должно начаться сейчас, когда предстоит сформировать кабинет, распределить портфели и определить политику на ближайшие недели — не месяцы даже и уж тем более не годы. Сейчас, когда власть в Белграде перешла в его руки, когда офицеры ВВС заняли все ключевые посты в Сараеве и Скопле, ситуация в Загребе продолжала быть неясной: лидер Хорватской крестьянской партии Влатко Мачек, являвшийся первым заместителем премьера Цветковича, активный сторонник Берлина, хранил молчание, к телефону не подходил, предоставив право вести переговоры своему заместителю Ивану Шубашичу, хорватскому губернатору.
От позиции Мачека зависело многое: он был неким буфером между королевским двором и хорватскими националистами — усташами, требовавшими безоговорочного отделения Загреба от Сербии. Впрочем, являясь убежденным монархистом, Мачек, как думал Симович, не решится выступить против нового короля, обратившегося к народу с речью по радио: Петр II много говорил о единстве сербов и хорватов... Без согласия Мачека генерал Симович пошел на решительный шаг — он принял это решение сразу же, как только регент Павел уехал из королевского дворца: новый премьер решил объявить Мачека своим первым заместителем, не получив даже его формального на то согласия. Сейчас это его решение должно быть утверждено, а уж будучи утвержденным — проведено в жизнь любыми способами. Мачек был нужен в прежнем кабинете, как символ верности хорватов югославскому королю; еще более нужен он сейчас, из-за давних своих связей с Берлином.
– Господа... Друзья мои, — глухо сказал Симович. Он хотел откашляться, потому что голос сел во время ночных бесконечных разговоров по телефону с командирами воинских частей, которые занимали узловые коммуникации, но ему показалось, что кашель этот будет дисгармонировать с той торжественной тишиной, которая стояла в прокуренном зале. — Господа, — повторил он и напряг горло, чтобы голос звучал ниже и значительней, — князь-регент отстранен от власти... Здесь, в этом здании... Два часа назад... Правительство Цветковича низложено... Со всех концов страны приходят вести о том, что армия берет власть в руки, не встречая сопротивления. Его величество король Петр Второй поручил мне сформировать кабинет. Однако, поскольку здесь собрались представители разных партий, я хочу, чтобы не монарх, а вы назвали имя кандидата на пост премьера...
– Симович!
– Душан Симович!
– Генерал Симович!
– Симович!
Почувствовав холодок в груди, высокий холодок счастья, Симович закрыл на мгновение глаза, прикоснулся пальцами левой руки к переносью, словно надевал пенсне или вытирал слезы — точно и не поймешь. Все события сегодняшней ночи ушли в прошлое. Они, эти события, имели две стороны — одну, которая будет принадлежать истории, и вторую, которая обязана быть забытой, когда Симович, услышав от своего друга Бори Мирковича это короткое и страшное «пора!», побелел, сел в кресло и тихо сказал: «А может быть, рано?»
Никто не имеет права знать, как Боря Миркович кричал на него всего шесть часов назад: «Тюфяк! Трус! Баба! Ложись в постель и жди, когда я позвоню тебе и поздравлю с победой! Иди, спрячься у жены под юбкой!» Никто не имеет права знать, что он ощутил паралич воли, страшное состояние отсутствия самого себя.
История обязана помнить, что он, именно он, а не Боря Миркович сказал по телефону — срывающимся шепотом — дежурному по гарнизону: «Выполняйте приказы, которые вам передают от моего имени».
Больше он не мог произнести ни слова — начался приступ стенокардии, и он просидел всю ночь в кресле, пока Миркович «валил» премьера Цветковича.
Но все знают, что приказ отдал он, Симович, все знают, что из его кабинета прозвучал приказ и было сказано первое слово. А первое слово остается в истории.
Поэтому-то Боря Миркович сейчас наводит порядок на улицах, а он, Симович, формирует кабинет. Генерал еще раз оглядел собравшихся и тихо сказал:
– Прошу голосовать, господа... Единогласно. Благодарю вас. Позвольте мне предложить кандидатуры военного министра и министра внутренних дел: господа Илич и Будиславлевич... Нет возражений? Единогласно. Благодарю вас. Теперь вопрос о моем первом заместителе... Я думаю, не будет возражений, если этот пост будет предложен Влатко Мачеку?
– С ним уже был разговор об этом? — спросил Чубрилевич.
– С ним поддерживается постоянная связь, — солгал Симович и вдруг ощутил, каждой своей клеточкой почувствовал гордость за то, что он, именно он, вправе давать такие тонкие ответы, которые могут вызвать лишь молчаливое несогласие, но которые, в силу того, что произошло здесь только что, не подлежат обсуждению, а уж тем более не могут быть подвергнуты открытой обструкции.
И, будто поняв это свершившееся, министры быстро переглянулись, но слова более об этом не произнес никто: премьер ответил исчерпывающе ясно. Протокольная авторитарность, заложенная в сознании высших правительственных чиновников, являясь фактом типическим, хотя и загадочным (объяснить это можно лишь тем, пожалуй, что каждый из них готовит себя к замещению лидера и «проигрывает» в сознании возможность того или иного допуска в поведении, проецируя этот допуск на себя), помогла Симовичу в первый же момент, и он посчитал это победой, тогда как на самом деле это было поражение. Когда у лидера появляется уверенность «это мое мнение, а любое иное — неверно», тогда на смену дискуссии приходит директива, а еще хуже — приказ, который хорош лишь в армии, да и то в определенные моменты...
– Господин премьер, — сказал Милан Грол, — к нам звонили из семи посольств. Осаждают журналисты, аккредитованные в Белграде. Главный вопрос, который всех волнует, это вопрос о будущем министре иностранных дел. Я хочу предложить кандидатуру нынешнего посла в Москве Милана Гавриловича. Думаю, что назначение министром человека, успешно работающего в Москве, старого друга Великобритании, внесет определенное равновесие в баланс политических сил — как в стране, так и за ее рубежами...
– Гаврилович отсутствует. А новый министр должен сейчас, немедля объявить миру, куда он поведет внешнюю политику страны: по дороге войны или по дороге мира, — сказал Тупанянин.
– Конечно, по дороге мира, — сказал Симович, — если только эта дорога не перегорожена сегодняшней ночью...
– Какой мир! — Тупанянин ударил костяшками пальцев по столу. — О каком мире идет речь?! Это глупость — надо смотреть правде в глаза! Мы были участниками национальной революции, а за ней обязана последовать национальная война!
– Я предлагаю голосовать, — сказал Симович. — Кто за то, чтобы наш кабинет сейчас же, из этого зала, не медля ни минуты, провозгласил политику мира? Против двое. Большинство — за.
– Немцы верят лишь одному Цинцар-Марковичу, — сказал Костич. — Ради сохранения мира, ради того, чтобы договориться с Берлином, я бы считал целесообразным предложить Цинцар-Марковичу портфель министра иностранных дел.
– Тогда давайте вернем и Цветковича! — воскликнул Тупанянин. — И скажем немцам, что мы сегодняшней ночью просто пошутили... Это их вполне устроит...
– Профессор Нинчич — великолепный специалист в области международного права, — сказал Слободан Иованович. — Он вне блоков, и немцы ни в коем случае не заподозрят его в коалиции с левыми силами. Я считаю, что его кандидатура будет самой приемлемой на пост министра. В такие сложные моменты, какой сейчас переживает наша родина, чем спокойнее имя внешнеполитического лидера, чем, если хотите, безличностней он — тем лучше для дела, ибо наши контрагенты будут относиться к его позиции как к общей позиции кабинета...
Посол фон Хеерен принял Нинчича, который прибыл к нему в десять часов утра, через три часа после того, как был сформирован кабинет, и через два часа после того, как он узнал (его разбудил адъютант премьера) о своем назначении на пост министра иностранных дел.
Нарушив все нормы, выработанные дипломатической практикой, министр не стал вызывать к себе посла, а отправился к нему сам; последний раз они встречались, когда германское посольство устраивало прием в честь делегации берлинских академиков, прибывших в Белград с официально именуемым в прессе «визитом дружбы и доброй воли».