Закрытые страницы истории
ModernLib.Net / Историческая проза / Семенов Юлиан Семенович / Закрытые страницы истории - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Семенов Юлиан Семенович |
Жанры:
|
Историческая проза, История |
-
Читать книгу полностью
(735 Кб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(310 Кб)
- Скачать в формате txt
(300 Кб)
- Скачать в формате html
(2,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|
Всевышний в каждую эпоху избирает одного из людей, прославляет и окружает достоинствами государя.
Низам аль-Мульк. Книга о правленииБоги, их сыновья и наместники. Когда Тимур обратился к улемам с вопросом, в чем причина его власти, почему такое множество людей готово исполнить малейшее его желание, умудренные улемы ответили, что такова воля Аллаха, сделавшего его своим избранником. В то, что именно воля бога подняла и поставила его высоко над всеми, глубоко верил и сам Тимур. Особенно утвердился он в этой мысли, когда однажды, гадая по Корану, он открыл его наугад и палец оказался на строке: «Мы назначаем тебя нашим наместником на земле». Нужно знать ту эпоху и натуру самого Тимура, весьма восприимчивого к разного рода знамениям и приметам, чтобы понять, какое впечатление произвел на него этот случай.
Наместниками бога на земле считали себя и Чингисхан, и многие другие владыки и завоеватели прошлого. Довод этот служил веским обоснованием всякой власти, поскольку опровергнуть его было невозможно. Правда, его так же невозможно было и доказать, но это представлялось уже не столь важным.
«Вещает Дарий-царь, — гласит дошедшая до нас древняя надпись. — Когда бог Аурамазда увидел эту землю…. тогда он поручил ее мне, он сделал меня царем, я — царь милостью Аурамазды».
Никакая точность перевода, никакое искусство историка не могут заставить эти строки, высеченные на скале руками безымянных рабов, прозвучать для нас так, как звучали они когда-то для современников и подданных самого царя. Сколь бы наивными ни казались эти доводы сегодня, для живущих в то время они были исполнены такого же высокого смысла, как для нас, скажем, тот или иной официальный документ нашей эпохи.
Ссылаясь на бога и его волю, обосновывали свое право на власть и российские самодержцы. С подобающим смирением, но и с пониманием важности своей высокой миссии царь Алексей Михайлович писал: «Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди свою на Востоке и Западе и на Юге и на Севере».
Те же самые слова видим мы и в манифесте последнего российского царя: «От Господа Бога вручена нам власть царская над народом нашим». Одна нить, единая традиция — от древнеперсидского царя Да-рия и до Николая II. И пока философы спорили об истоках личной власти, сами правители не утруждали себя особыми сомнениями. Им все было ясно. Миропомазание свыше представлялось им неоспоримым обоснованием права на власть.
В глазах народа правитель, наделенный властью из рук самого бога, пребывал на недосягаемой высоте. Но сколь ничтожной оказывалась эта высота, сколь жалок был ореол, окружавший его, по сравнению с другими фигурами из пантеона владык! Ибо что может быть превыше правителя, который сам суть живой бог, во всем своем могуществе и блеске сошедший в суетный мир смертных!
Правители-боги, как и правители, претендовавшие на мировое господство, берут свое начало в древнем Шумере. Царь Аккада, объединивший под своим скипетром несколько близлежащих городов и обуреваемый гордыней по этому поводу, никому не разрешал именовать себя иначе как богом. Впрочем, он, восседавший в каменном дворце с множеством комнат и даже с бассейном, действительно должен был выглядеть богом в глазах своих подданных — обитателей шалашей и тростниковых хижин.
Титул бога охотно принимали и африканские цари и царьки. А один из них, не довольствуясь этим, снисходительно разрешил придворным льстецам именовать себя еще и «владыкой солнца и луны», «великим колдуном» и даже «великим вором».
Верховный Инка не считался сыном своего отца. Он был сыном солнца. Все 124 японских императора, сменявшие друг друга на протяжении истории этой страны, считались прямыми потомками богини солнца. Прадед первого императора, спустившийся с неба, принес с собой три предмета: меч, драгоценный камень и зеркало. Каково бы ни было происхождение самой легенды, три вещественных доказательства «неземного» происхождения династии действительно существуют. Они и сейчас хранятся в храмах как национальные реликвии.
В отличие от японских императоров фараоны Египта не претендовали на то, что они — потомки богов. Они не утверждали даже, что обрели власть из рук бога. Им это было не нужно. Они сами были богами. Каждый из них являлся земным воплощением бога Амона или Ра, бога солнца.
Для подданных, для смертных, для тех, кто жил за пределами дворца, предстать пред ликом фараона значило предстать перед самим богом. И тогда тот, кому выпадала высокая честь припасть к подножию трона, мог почувствовать леденящую пропасть между ним, обреченным на тление, и живым богом, от чьих уст исходило дыхание вечности.
«Нашел я его величество на троне в золотой нише. Когда простерся я на чреве моем, потерял сознание перед ним, тогда как этот бог дружелюбно приветствовал меня. Был я подобен человеку, охваченному мраком, душа моя удалилась, тело мое ослабло, мое сердце покинуло мою грудь, и не мог отличить я жизни от смерти…» Строки эти написаны почти сорок веков назад. Они не имели своей целью ни возвеличивания, ни лести в адрес того, кто был превыше возвеличивания и за пределами лести. Сцена эта представляет довольно точное описание того, что должен был испытывать смертный, оказавшись лицом к лицу с живым богом.
Живой бог, фараон почитался «сыном бога Амона» — именно в этом крылся источник его божественной и непререкаемой власти. В сложном положении оказалась царица Хатшепсут: она не могла объявить себя «дочерью бога Амона» — такого термина просто не существовало. Но царица не была бы достойна своего назначения, если бы не нашла того выхода, который она нашла. Царица объявила себя сыном бога, а следовательно, мужчиной. И придворные живописцы, верные себе во все времена, изображали ее не иначе как мужчиной, а для большего правдоподобия — даже с бородой.
Правитель мог быть только богом или сыном бога. Поэтому так смутился и замахал руками главный жрец храма Амона, когда Александр Македонский, заговорив с ним, упомянул имя своего отца, царя Филиппа.
— Ты не должен называть своим отцом смертного человека! — воскликнул жрец. — Твоим отцом, от которого ты произошел в действительности, был бог Амон!
Когда Гай Калигула стал императором, к сонму римских богов прибавился еще один. Убежденный в своей нечеловеческой, божественной сущности, Калигула любил являться народу с символами божественности — с трезубцем, молнией или жезлом Меркурия в руках. Появляясь перед толпой для поклонения, он восходил на пьедестал и надолго замирал там, принимая пластические позы.
Желая предоставить своим подданным счастливую возможность постоянно воздавать ему божеские почести, Калигула соорудил себе храм, где была воздвигнута его статуя в натуральную величину. Ежедневно статую облекали в такие же одежды, как те, которые угодно было надеть в тот день императору. Каждый вечер жрецы совершали в храме сложный ритуал, принимали дары почитателей, совершали жертвоприношения. И на все это с высоты своего пьедестала золотыми бельмами глаз равнодушно взирала статуя императора. У ее лица было то чуть надменное, отчужденное выражение, которое, по представлению скульптора, должно было быть у бога. И теперь, подражая своему двойнику, Калигула, выходя к народу, старался придавать лицу такое же выражение.
Подобно истинному богу, Калигула был ревнив к славе и власти других небожителей. Мучимый этим высоким чувством, он повелел доставить к нему из Греции статуи наиболее прославленных богов, отпилить им головы и приделать на их место заранее изготовленные скульптурные изображения собственной головы.
Но богу надлежит общаться с себе подобными. И действительно, приближенные могли часто видеть императора подолгу беседующим со статуей Юпитера. Калигула шептал что-то в его мраморное ухо, потом подставлял свое и слушал, потом опять шептал. В зависимости от разговора он иногда громко смеялся или же шумно ссорился с Юпитером и даже ругался.
Был ли безумен этот император? Едва ли. Во всяком случае не более безумен, чем другие властители, также окружавшие себя атрибутами божественности. Отмечая возвращение Юлия Цезаря из похода, раболепный сенат, не зная, как полнее выразить ему свой восторг, организовал пир, на котором Цезарь должен был есть и пить в обществе богов. Мраморные статуи были доставлены из храмов и возложены на ложа, усыпанные цветами. Безмолвные, привыкшие ничему не удивляться рабы разносили изысканные угощения, расставляли блюда, убирали их, разливали вина, меняли бокалы. Единственным живым человеком, возлежавшим среди мраморных сотрапезников, был Цезарь. Именно он являлся главным действующим лицом этого безумного, на наш взгляд, спектакля. И это был человек трезвого ума, осмотрительный и расчетливый политик, меньше всего похожий на сумасшедшего или маньяка!
Со времен Юлия Цезаря и до Диоклетиана пятьдесят три римских императора провозгласили себя богами.
Верили ли они сами в собственную божественность? Считал ли себя богом, например, Домициан, который потребовал, чтобы все обращения к нему начинались словами: «Государь наш и бог…»? Или он понимал, что всего лишь участвует в грандиозном маскараде, который начался задолго до него и не на нем завершится?
Что же касается тех, на кого был рассчитан этот спектакль, то они воспринимали преподносимый им фарс без тени сомнения. Современники свидетельствуют, что храмы императоров не пустели, а статуи цезарей почитались больше других богов. И когда Гораций в своих одах изображал царствующего императора Августа присутствующим на совете богов, пьющим с ними нектар или даже мечущим молнии, великий поэт не думал ни льстить, ни кривить душой. Оды его неизбежно отражали то, как видели мир он сам и его современники. А в их глазах царствующий император действительно был богом со всеми атрибутами и символами, положенными божеству.
Обожествление правителей не ушло, однако, в прошлое вместе со смертью последнего из цезарей. Еще в XVI веке испанский король Филипп II милостиво внимал мольбам своих придворных, просивших его ниспослать им долгую жизнь, здоровье и т. д.
Мольбы эти не были столь уж неожиданны. Людовик XIV, тот самый блистательный Людовик, которому приписывают знаменитое «Государство — это я», охотно творил чудеса— Он довольно успешно исцелял больных возложением рук. Во время его коронации со всех концов Франции и даже из Испании в Париж собралось 2500 больных и золотушных, жаждавших божественного исцеления. Неудивительно, что представители парижского парламента приветствовали своего короля словами: «Это собрание видит в вас живое воплощение бога».
Но это были уже последние боги. Тем, кто пришел позднее, оставалось лишь сожалеть о временах, которые минули. «Я слишком поздно родился, — признался Наполеон на следующий день после коронации. — Какая разница с античными временами! Возьмите, например, Александра Македонского. Покорив Азию, он объявил себя сыном Юпитера, а весь Восток этому поверил. А вздумай я объявить себя сыном предвечного отца, любая торговка посмеется мне в лицо!»
Сожаления французского императора понятны. Его правление пришлось на ту полосу истории, когда старое утратило свои позиции, а новое только надвигалось. Монархия со всеми ее яркими декорациями и реквизитом безвозвратно уходила в прошлое. На смену ей поднималась буржуазная республика, облаченная в строгие сюртуки государственных деятелей и мундиры высших чиновников. Привычную формулу власти — «волею божьей» — вскоре должна была заменить другая, не менее ритуальная формула — «волею народа».
Но коронованные особы были не единственными, кто указывал на небо как на причину своего высокого положения.
Многие политические деятели нашего времени чувствовали себя как бы проводниками некой воли свыше. Именно она, эта воля, наделяла их той неизъяснимой силой, которую принято обозначать словом «власть».
Английский премьер-министр Гладстон, 50 лет своей жизни посвятивший политической деятельности, не менее неколебимо, чем цари древности, верил в божественную предначертанность своей миссии. «Я уверен, — говорил он, — что Всемогущий избрал меня для своих целей». То же испытывал и Уинстон Черчилль. «Я чувствую, — сказал он как-то в годы второй мировой войны, — что меня, хоть я и недостоин этого, используют для некоего предначертанного плана».
Можно, конечно, утверждать, что апелляция к категориям божественного бывала вызвана тем, что правители нуждались в зтом для упрочения своей власти. Объяснение это удобно для тех, кто готов принять его, поскольку сложное оно сводит к простому, а великое — к примитивному. Но в обращении этом к божественному можно усмотреть и другой аспект: попытку найти ответ на вопрос, всегда волновавший правителей, — вопрос о природе самой власти, о причине власти человека над человеком.
Вы видите… что с людьми следует обходиться, как с собаками.
Император ПавелПраво сильного. В одной из басен Эзопа в ответ на требование зайцев о равноправии львы возражают: «Косматоногие, вашим речам нужны такие же клыки и когти, как у нас».
Надо думать, сам Эзоп, побывавший за время своей жизни раба не у одного хозяина, лучше многих других познал «клыки» и «когти» насилия. Правда, прямое насилие — эта первооснова власти — не всегда выступает на поверхности явлений. Чаще его можно скорее угадать, чем увидеть. Угадать под вязью слов о божественном праве, за гладкими, как паркет парламента, фразами буржуазных конституций.
Когда-то, на ранних этапах истории человеческого общества, сила, как право на власть, выступала прежде всего как проявление физической силы. Именно личная физическая сила давала первобытному охотнику или воину право отнять добычу у более слабого, заставить его нести чужую ношу или прогнать в дальний угол пещеры. Представление, что именно в этом, в физической силе, истоки всякой власти, укоренилось настолько глубоко, что продолжало оставаться в сознании людей и спустя тысячелетия.
Один из приближенных Чингисхана спросил его однажды:
— Ты — правитель, и тебя называют героем. Какие знаки завоевания и победы носишь ты на себе?
На это Чингисхан ответил:
— Однажды, до того как я сел на трон, я ехал верхом один по дороге и натолкнулся на шестерых, которые, спрятавшись в засаде, ожидали, чтобы отнять у меня жизнь. Подъехав ближе, я выхватил меч и помчался на них. Они осыпали меня градом стрел, но все стрелы пролетели мимо и ни одна не попала в меня. Я убил всех шестерых своим мечом и уехал без единой царапины. На обратном пути я проезжал это место, где я убил шестерых человек. Их кони остались без всадников, и я погнал их домой впереди себя.
Такой притчей ответил Чингисхан на вопрос о «знаках завоевания и победы» как синонимах права на власть.
А как началось господство другого величайшего завоевателя и владыки, сделанного из того же материала, что и Чингисхан, — Тимура? Когда был заложен первый камень его власти?
«Говорят, — повествует один из его современников, — что он с помощью своих четырех или пяти слуг начал отнимать у соседей один день барана, другой день — корову и, когда это ему удавалось, он пировал со своими людьми. Частью за это, частью за то, что он был человек храбрый и доброго сердца и хорошо делился тем, что у него было, собрались к нему другие люди, так что наконец у него было уже 300 всадников. Когда же их набралось столько, он начал ходить по землям и грабить и воровать все, что мог, для себя и для них, также выходил на дорогу и грабил купцов».
Когда позднее возникнет традиционная и красивая легенда об избранничестве Тимура, о ниспослании ему власти свыше, он сам будет первым, кто уверует в нее. И тогда трудно будет представить, что в основании его блистательной власти и могущества лежат украденный некогда баран или купец, зарезанный где-то на караванных тропах Хорезма.
Именно к ним, к создателям империй, к основателям династий, относятся слова Макиавелли: «Много безопаснее внушать страх, нежели любовь». Общие закономерности облекаются в сходные одежды. Любопытно обнаружить ту же мысль на другом конце мира — в словах знаменитого Хаджи-бека, советника турецкого султана Мурада IV. «Потомков Адама можно приучить к повиновению только силой, а не убеждением», — повторял он.
В качестве символа этой силы, ее средоточия выступал сам правитель. Когда были расшифрованы урартские клинописные тексты, многие исследователи пришли в недоумение. Почему царь Урарту, живший около трех тысячелетий назад, считал необходимым, чтобы все жившие после него знали, что на своем коне по имени Арциб он совершил прыжок длиной в 22 локтя (11,5 метра)? Почему его правнук, тоже царь, позаботился оставить надпись о том, что он пустил из лука стрелу, которая пролетела 950 локтей (492 метра)? Достижения, которые сегодня мы рассматриваем как спортивные, в то время воспринимались совсем в иной плоскости. Личная физическая сила была качеством, дающим право на власть.
Поэтому так ревниво относились правители древности к любой попытке поставить под сомнение их физическую силу и храбрость. Ибо это означало поставить под сомнение само их право на власть. Вот почему таким важным представлялось фараону Аменхотепу II запечатлеть на стеле в Мемфисе свой военный подвиг, совершенный, как не случайно подчеркнуто в начертанном на ней тексте, им одним, и только одним: «Проследовал его величество на своей боевой упряжке в Хашабу. Был он один, никто не был с ним. Спустя короткое время прибыл он оттуда, причем привел он 16 знатных сирийцев, которые находились по бокам его боевой колесницы. 20 отрубленных рук висели на лбу его лошади, 60 быков гнал он пред собой».
Сообщения о подобных деяниях служили единственной цели — утверждению исключительного права данной личности на власть. О том же, как совершались порой эти подвиги, мы можем судить по рассказу Плутарха о персидском царе Артаксерксе II.
Когда Артаксеркс начал войну со своим братом Киром, который оспаривал у него престол, он вывел на битву огромную армию. В этой битве Кир был убит воинами своего брата. Но Артаксерксу было мало этого, он желал, чтобы все говорили, будто брата одолел и убил именно он, своей рукой. Поэтому, вручая дары тому, кто нанес Киру первую рану, и другому воину, убившему его, он так сказал об их заслуге:
— Первым о смерти Кира сообщил мне Артасир, вторым — ты.
Тогда один из них, считая, что его обделили славой, стал повсюду кричать и клясться, что это он нанес первый удар брату царя. Узнав об этом, Артаксеркс повелел обезглавить болтливого воина. Но мать Артаксеркса стала просить его:
— Не казни, царь, негодяя карийца такой легкой казнью. Отдай его лучше мне, а уж я позабочусь, чтобы он получил по заслугам за свои дерзкие речи.
Царь согласился. А его мать приказала палачам утонченно мучить несчастного десять дней подряд, а потом выколоть ему глаза и влить в глотку расплавленную медь.
Участь второго, Митридата, оказалась не лучше.
Как-то он был приглашен на пир, куда явился в драгоценном платье и золотых украшениях, пожалованных ему царем. Во время пира, когда вино развязало языки, один из евнухов обратился к нему с льстивой речью:
— Что за прекрасное одеяние подарил тебе царь, что за ожерелье и браслеты и какую прекрасную саблю! Какой ты, право, счастливец, все взоры так и тянутся к тебе!
Этих речей было достаточно, чтобы, расхваставшись, Митридат сказал, что это он, своей рукой метнул копье, которое пробило висок брату царя.
— От этой раны, — воскликнул Митридат, — он и умер!
«Все остальные, — пишет Плутарх, — видя беду и злой конец Митридата, уставили глаза в пол, и только хозяин дома сказал:
— Друг Митридат, будем-ка лучше пить и есть, преклоняясь перед гением царя, а речи, превышающие наше разумение, лучше оставим».
Волею царя, ревнивого к своей боевой славе, Митридат был отдан живым на съедение червям и мухам. Спасительная смерть пришла к нему только через семнадцать дней.
Правда, уже во времена Артаксеркса II физическая сила как первоисточник права властвовать над другими играла скорее символическую роль. Тем не менее качеству этому придавалось большое значение. Как ни странно, значение это сохранилось и до наших дней. И сегодня для престижа руководителя государства важно выглядеть здоровым, демонстрируя хорошую физическую форму. Ни над чьими портретами ретушеры не работают так тщательно, как над портретами политических деятелей. Когда же кому-либо из них предстоит выступать перед телезрителями, гримеры старательно скрывают на их лицах все следы разрушительного времени. Политический руководитель всегда должен казаться исполненным здоровья и физической силы. Зная это, де Голль, например, никогда не появлялся перед телезрителями в очках. Тексты его выступлений, которые он писал заранее, специально для него печатались очень крупным шрифтом.
Некоторые биографы Франклина Рузвельта рассказывают, каких усилий стоило этому человеку не обнаруживать перед окружающими свои физические недуги и муки. Он годами скрывал, что у него полупарализованные ноги, передвигаясь с помощью сыновей, которые поддерживали его с двух сторон.
В ходе одной из предвыборных кампаний Рузвельту предстояло выступление на массовом митинге в закрытом помещении. Противники, желая, чтобы перед глазами многочисленных зрителей он обнаружил свою физическую слабость, придумали коварный план. Дорожка к трибуне была изготовлена с очень высоким и толстым ворсом. Рузвельт, во время ходьбы едва поднимавший ноги, неизбежно должен был споткнуться и упасть. Тем более что проход к трибуне был (также специально) оставлен настолько узкий, что сыновья, обычно поддерживавшие его, не смогли бы идти с ним рядом.
Но Рузвельт не был бы первоклассным политиком, если бы не знал, чего можно ожидать от своих противников. Его помощники вовремя разведали об этом замысле. Любой на его месте постарался бы избежать подготовленной для него унизительной сцены и под благовидным предлогом отказался бы от выступления. Рузвельт поступил иначе.
В назначенный день и час он подъехал к зданию, где его ждали. Однако машина его, обогнув главный вход, незамеченная остановилась с противоположной стороны, там, где по стене поднималась вверх ржавая пожарная лестница. Когда Рузвельта подвели к ней, он выбросил руки и мощным движением подтянулся вверх. И так, на одних только руках, он совершил весь путь к верхнему этажу, где расположились собравшиеся. Когда в сопровождении своих сыновей он появился из-за кулис на сцене, для всех это было полнейшей неожиданностью. Но больше всего для тех, кто готовил ему эту ловушку.
Вскоре вездесущим репортерам стал известен этот эпизод. Когда в печати появились сообщения, как благодаря силе своих хорошо натренированных рук Рузвельт вышел победителем в сложной ситуации, — это еще больше увеличило его престиж и уважение к нему.
Конечно, продемонстрировать физическую силу — еще не значит обладать качествами, которые необходимы для выполнения функций политического руководителя в современном мире. Но в недрах массового сознания признаки физической силы и власти стоят близко. И одно ка-°ество как бы ассоциативно вызывает другое. Политические деятели и сегодня, как мы видим, помнят об этом и считаются с этим.
Когда о каком-нибудь короле говорят, что он добр, значит, правление его не удалось.
НаполеонУмевшие внушать ужас. Если всякое проявление силы исторически ассоциировалось с правом на власть, то тем более такую ассоциацию вызывали крайние ее проявления — насилие и жестокость. Смысл казней заключался не столько в расправе над осужденными, сколько в организации массового зрелища. Это понимали правители уже в V веке до новой эры. «Я отрезал ему нос, уши, язык и выколол глаза, — гласит надпись на камне, сделанная по приказу персидского царя Дария I. — Его держали в оковах у моих ворот, и весь народ его видел».
А вот как расправился царь с другим восставшим против его власти: «…затем я отрезал ему нос и уши и выколол ему глаза. Его держали в оковах у моих ворот, и весь народ его видел. После этого я посадил его на кол».
В обоих текстах повторяется одна и та же фраза, которой придавалось, очевидно, особое значение: «…и весь народ его видел». Такую же заботу о непременной публичности расправы над врагами правителя мы находим и в древнеиндийских «Законах Ману»: «Все тюрьмы надо помещать вблизи главной улицы, где все могут видеть страдающих и обезображенных преступников».
Жестокое, обставленное путающим ритуалом убийство одного могло удержать в повиновении тысячи. Поэтому казни готовились, как спектакли, — с соответствующими декорациями, распределением ролей и даже костюмами палача, казнимого и тех, кто сопровождал его. А красные одежды гнева, в которые облачался Гарун аль-Рашид в дни казней!
Власть любого правителя, считает американский социолог Т. Парсонс, не является величиной постоянной. Подобно сумме денег, сумма власти может то возрастать, то уменьшаться. Как возможна денежная инфляция в системе экономической, в политической системе возможна инфляция власти. И тогда физическое насилие оказывается для власти тем же, чем золото является для денег, — высшим средством подтвердить свою ценность. Соответственно власть, основанная на насилии, требует постоянного подтверждения себя посредством постоянного же насилия. История дает тому многочисленные примеры.
Султан Селим I не доверял своим приближенным и смертельно боялся их. Единственное спасение он видел в том, чтобы казнить каждого из них раньше, чем тот успеет покуситься на его жизнь. Едва назначив визиря или сановника, он начинал искать ему замену и при первой же возможности отправлял его на плаху. Эти расправы он также постарался обставить своего рода устрашающим ритуалом. Если, садясь на коня, человек, бледнея, замечал, что ремни его седла отрезаны, или если при раздаче почетных кафтанов ему доставался кафтан черного цвета, это означало, что он обречен. Через минуту к нему подходил палач и уводил его.
Устрашающие казни, казни для поддержания власти были столь привычны в Османской империи, что за века на них выработалась своего рода квота. Согласно традиции, султану следовало казнить в среднем не более 250 человек в месяц. Только султан, превысивший эту норму, рисковал прослыть жестоким.
Круг, в котором производился выбор жертв, мог быть как угодно широк.
Дарий 1, царь персов в 522— 486 гг. до н. э.
«…То, что справедливо, я люблю, то, что несправедливо, ненавижу. Это не моя прихоть, чтобы низшие страдали от рук тех, кто стоит над ними» — такая надпись выбита на саркофаге Дария I
Впрочем, те, кто постоянно находился перед глазами властителя, скорее могли вызвать его гнев, и их путь на плаху нередко оказывался короче, чем у других. Не говоря уже о том, что с точки зрения воздействия
на толпу казнь сановника всегда более эффективна, чем расправа над каким-нибудь свинопасом или брадобреем.
Чтобы казнить человека, достаточно было малейшего повода. Добрый христианин Людовик II Баварский, услышав, например, от своего министра финансов, что в казне нет денег на очередные королевские прихоти, приказал «высечь его, собаку, а потом выколоть ему глаза». А Бахрам I из династии Сасанидов приговорил к казни своего главного повара только за то, что тот, подавая блюдо, капнул соусом ему на руку. Он повелел вызвать палача, с тем чтобы казнить повара сразу по окончании трапезы. Тщетно тот молил о пощаде.
— Ты должен умереть, — терпеливо разъяснял ему царь, — для блага других. Они могут увидеть в этом пример и не будут небрежны на службе своему владыке.
Мысль Макиавелли о том, что правитель для своей же безопасности должен внушать подданным страх, не была броской фразой. Это была осознанная политика устрашения, которой независимо друг от друга следовали правители разных стран и различных эпох. Ганнибал, этот герой-полководец, чтобы обеспечить повиновение себе, прибегал, по словам одного из исследователей, к «бесчеловечной жестокости». Даже Конфуций, философ и убежденный противник смертной казни, став наместником одной из провинций, тут же приказал казнить одного из своих политических оппонентов. Доводы, которые он приводил в обоснование этого, ничем не отличались от доводов любого тирана: «Шао Чжэнь-мао собирал группы последователей, его речь прикрывала все зловредное, он обманывал людей. Он упорно протестовал против всего правильного, показывал своеволие. Как можно было его не казнить?»
В этом же, в стремлении упрочить свою власть, следует, очевидно, искать объяснение и тем, казалось бы, бессмысленным массовым казням, которые с таким упорством и последовательностью проводились Чингисханом.
Однажды Чингисхан задал своим приближенным вопрос: «Наслаждение и ликование человека в чем состоит?» Но ответами их он остался недоволен: «Вы не хорошо сказали. Наслаждение и блаженство человека состоит в том, чтобы подавить возмутившихся и победить врага, вырвать его с корнем, взять то, что он имеет, заставить вопить служителей их, заставить течь слезу по лицу и носу их, сидеть на их приятно идущих меринах…»
«Всех жителей Балха, — пишет об одном из таких избиений историк тех лет Рашид ад-Дин, — разом вывели в поле, по обыкновенному заведению разделили солдатам и всех предали смерти».
После взятия Хорезма жителей города также разделили между воинами, «чтобы они предали смерти… На каждого воина досталось 24 человека, а число солдат превышало 50 тысяч».
Взяв Термез, воины «выгнали разом людей в поле и по заведенному обычаю, разделив их войску, всех предали смерти».
Один из ученых мусульман, Вахид ад-Дин, попавший на службу к Чингисхану, когда тот штурмовал города Средней Азии, рассказывает в своих записках следующее.
Однажды Чингисхан спросил его:
— Разве великое имя не останется после меня на земле? «Я склонил лицо мое к земле и сказал:
— Если хан обещает безопасность моей жизни, я позволю себе сказать два слова.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|