Долгое время этот вид пагубного воздействия использовался для сведения личных счетов и был весьма распространен в России. Число его ежегодных жертв составило десятки тысяч. О том, сколь массовым былоето зло, творимое многими и против многих, можно судить по некоторым цифрам статистики прошлых лет. В районах, где колдовство и порча были особенно распространены, 25%, каждая четвертая женщина оказывалась подвержена этому недугу. В прошлом веке при обследовании одной из деревень Рязанской губернии там оказалось шестьдесят женщин, страдавших кликушеством, причем некоторые по десять, пятнадцать и двадцать лет.
За каждой из этих цифр – чья-то сломанная судьба, вечное горе и слезы. Но печальные цифры эти – свидетельство не только умения наводить «порчу». Куда в большей мере они признак степени той недоброжелательности, той взаимной ненависти и злобы, что бытовали в народе. Ведь ту же «порчу» и «кликушество» редкая ворожея или колдун наводили по собственной воле и своему интересу. К ним шли, их просили, платили, говорили
«Испорть ту и ту…» Они выполняли пожелания и просьбы, и пожелания и просьбы эти не иссякали. Особенно сильной пружиной зла была зависть – к чьему-то счастью, достатку или просто удаче.
В. М. Бехтерев приводит случай, когда «кликушество» разразилось во время свадебного пира. Припадок начался с невесты, за ней последовал жених и еще пятнадцать человек гостей. Ни с одним из них ни до, ни после этого ничего подобного не случалось. А ведь кто-то, учинивший все это горе, наверное, радовался злой радостью, услышав о происшедшем.
Как пытались спасаться от всего этого, спасаться от злой напасти? Официальные, государственные инстанции во все времена имели для этого набор средств более или менее неизменный. Как-то, когда порча эта распространилась в Подольском уезде, губернское начальство предписало принять против кликуш полицейские меры, «подвергая их негласному легкому телесному наказанию или содержанию непродолжительное время под стражею».
Исцелением от «кликушества» занимались разного рода колдуны и ворожеи при помощи молитв, заговоров и освященной воды. Делала и делает это и сейчас церковь. Но добиться успеха удается с большим трудом. В Москве, например, в Симоновом монастыре отчитывание таких «кликуш» и одержимых продолжалось не менее шести недель.
Защита и обереги
И все-таки, как может, как мог бы человек, живущий в миру, противостоять всему гибельному, что исходит от злых ворожей и колдунов?
Такую защиту могла бы давать и давала церковь. Условие такой защиты – собственное совершенство, беззлобие, прощение врагов. Дело в том, что тот, кто наводит порчу, тем успешнее может сделать это, чем более его жертва исполнена бывает негативных эмоций, ненависти, раздражения или обиды. Иногда, чтобы спровоцировать такие состояния, будущую жертву стараются нарочно рассердить, озлобить, вызвать обиду. И человек обычно легко поддается на это, что и нужно бывает другой стороне, чтобы установить некий резонансный контакт и затем тем вернее нанести удар. Когда такого резонанса нет, воздействия не происходит. Возможно, в этой связи уместно вспомнить и призыв Христа: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас» (Лк. 6, 27). Кроме высокого духовного и нравственного значения призыв этот имеет, судя по всему, и явный защитительный смысл.
Человек, который на обиду отвечает пониманием и прощением, на ненависть – любовью, не вступает в резонанс с направленным на него злом и поэтому попытки причинить ему вред не достигают цели. Не только не достигают, но, отраженные, возвращаются к тому же, кто направил их. «… Если враг твой голоден, накорми его; если жаждет, напой его: ибо, делая сие, ты соберешь ему на голову горящие уголья.» (Рим. 12, 20).
Но многим ли под силу евангельский завет беззлобия, прощения и любви? Открытые внешнему злу именно потому, что зло было в них самих, в большинстве своем люди предпочитают искать других, хоть и менее эффективных, но зато более легких путей защиты.
Большая группа таких приемов по своей сути больше всего напоминает громоотвод, который, как известно, специально ставится выше здания, чтобы принять на себя возможный удар. Так и здесь с той же целью нарочно усиливается, акцептируется какая-то характеристика визуальная, акустическая.
Таков, например, обычай вешать на шею корове или волу колокольчик. Делается это вовсе не для того, чтобы было легче найти животное, если оно потеряется, как полагают некоторые горожане. Исходно обычай этот, известный еще в Древнем Риме, существовал, чтобы защитить скот от порчи и колдовства. Этому же служил и знаменитый «колокольчик дар Валдая» под лошадиной дугой. Звук, воспринимаемый раньше образа, как бы принимал на себя, гасил могущий быть удар.
Таков же смысл и другого обычая, сохранившегося и сейчас в некоторых местах Украины – повязывать на домашних животных красные лоскуты. Оберег этот известен и в других странах – в Германии, в Англии. Считается, что человек, у которого «дурной глаз», прежде всего заметит красный цвет и на этом взгляд его как бы разрядится. Этой же защитительной, магической цели служили исходно и традиционные украшения – серьги, кольца и бусы. Их надевали, в первую очередь ради того, чтобы отвлечь, разрядить, обезоружить «дурной глаз».
Точно так же чисто магической, а вовсе не эстетической потребностью порожден обычай, существующий в деревнях и сейчас – сажать рябину у самых ворот дома. В городских квартирах ту же защитительную роль выполняет зеркало, висящее в прихожей. Могут сказать, оно служит другой цели – чтобы человек, приходя или уходя, мог взглянуть на себя. И это тоже, но исторически изначальный смысл этого обычая тот же – «погасить» «дурной глаз» входящего человека. Именно с этой целью устанавливали зеркала у входа в дом в средние века.
Можно вспомнить в этой связи и интересное наблюдение, сделанное в прошлом веке в Калужской губернии. «Едва ли ни в каждом входе в дом, – писал путешественник, – глаз невольно встречается с старыми лаптями… На мой вопрос, для чего висят у них старые лапти? – отвечали: „Вишь ты, как войдешь во двор, да видя такие лапти уже подумаешь о них… Стало быть с первого раза глаз и сломишь над лаптями, тогда уже не сглазишь во дворе ни скотины, ни в избу пришедши сидящих за работой баб, ни ягнят, ни телят…“»
Особый вид оберегов – талисманы и всевозможные амулеты.
И еще один вид защиты от колдовского нападения, сглаза и вообще любого несчастья должен упомянуть я. Это заговоры. Причем для каждой ситуации, па каждый случай жизни свой. Особый на охоту, особый в дорогу, особый – для ратного человека, идущего на войну: «Встану я рано, утренней зарей, умоюсь холодной росой, завалюсь за каменной стеной, кремлевской. Ты, стена кремлевская, бей врагов супостатов, дюжих татар, злых татарченков, а я был бы из-за тебя цел, невредим…»
Один из таких заговоров, бытовавший на Севере, в Поморье, особо оговаривал свое защитное действие «от русского портежа, и от корельского портежа, и от финляндского портежа».
Но самым верным представлялось – прибегнуть к помощи других ворожей и колдунов, чтобы те оградили от злых сил. Этот обычай обращаться к ведунам и бабкам с просьбой снять заклятие или сглаз, сохранился и сейчас. В отличие от тех, кто наводит болезни и порчу, эти ведуны и бабки для снятия зла прибегают к святой воде, кресту и молитве.
Оградиться огнем
Существовал еще один путь, казавшийся радикальным – вообще избавиться от ворожей и колдунов, опасных обществу, могущих причинить вред. То, какой способ избирался для этого в разные времена, говорит не только о жестокости нравов, – это само собой. Свидетельствует он и о том бессилии и ужасе, которые испытывали люди перед лицом насылателей порчи и зла.
Не имея возможности склонить свою паству к добру и сделать тем неподвластной злу, русская церковь, как могла, пыталась противоборствовать этой волне сглазов, порч и вредоносного колдовства. Но многое ли могла церковь в стране, где вся сила в обществе во все времена принадлежала светской власти?
По Правилу митрополита Иоанна (XI в.), занимающихся чародейством надлежало отвращать от этих злых дел словом и наставлением. Если же они останутся глухи к словам, и станут упорствовать, их следовало наказывать с большой строгостью, но не убивать и не уродовать их тел, ибо этого не допускает учение церкви.
Изначально, надо думать, самым решительным в такой борьбе было просто изгнание. Это рекомендует и поучение в Четьях-Минеях – делать так, чтобы в приходе не было ни колдунов, ни ворожей. А приговорная грамота Троице-Сергиева монастыря ( 1555 г .) призывает «волхвей и ворожей выбить из сел», т.е. попросту изгонять их силой.
Не берусь судить, сколь сурова была эта мера, но думаю, это было не самое худшее по тем жестоким временам и нравам. Даже тогда, когда под таким ударом оказывался человек просто оговоренный или попавший под подозрение. Суд народа, суд толпы, неправедный и беспощадный никогда ни одно сомнение не склонен был толковать в пользу подозреваемого. Такие суды знали обычно только один приговор, не ведавший ни милости, ни пощады. И чаще всего творились они от имени светской власти. В 1024 году князь Ярослав переловил в Суздале всех волхвов. Одних казнил, других обрек заточению, судя по всему, пожизненно. В 1071 году, повествует летопись, неведомо откуда появившись, волхвы поднялись по Шексне и пришли на Белоозеро. Воевода князя Святослава Ярославича велел схватить их, и все они были казнены. В том же году некий волхв появился в Киеве, смущая народ. В одну из ночей он пропал. И хотя в летописи не говорится, что постигло его, по участи других волхвов можно догадаться и о его судьбе.
Особую роль в таких расправах играл огонь. Древнейший языческий культ огня воскрешался при этом как средство очистительной казни. Огонь и только огонь мог защитить тех, кто решились противостоять колдуну, от последующей, может, посмертной его мести. В 1227 году новогородцы сожгли колдуна на базарной площади, в 1411 году псковичи возвели на костер «жонок», повинных, как полагали они, в моровой язве, а еще раньше суздальцы избивали (убивали) «старую чадь» (старух), видя в них виновниц неурожая.
Только малая часть таких судов и расправ оказалась известна нам. Обыденность подобных самосудов не давала повода, надо думать, заносить их в летописи или в какие-то тексты, которые дошли до нас.
Когда в 1591 году в Астрахани заболел сторонник Москвы, местный князь Мурат-Гирей, туда по слову царя срочно отправлен был Астафий Пушкин – учинить розыск с пыткою – кто подослал ведунов, чтобы болезнью погубить князя. Когда заподозренные под пыткой сознались, воеводы велели злых колдунов этих, наславших на князя вред, сжечь на поле.
Обязательно ли правдиво было такое признание, сделанное под пыткой? Когда в 1674 году в Тотьме некая Феодосья, после пытки приговоренная к сожжению, была возведена на костер, она кричала с помоста, что никакой порчи ни на кого не насылала, что поклепала на себя, не стерпев мук. Но признание это не изменило ее судьбы. Из двух утверждений, в застенке и принародном, предпочтение было отдано тому, которое возвело ее на костер. В делах о колдовстве любое сомнение, как говорил я, толковалось против обвиняемого.
Этот принцип исходной виновности настолько подчинял себе все, что даже если подозреваемый ни в чем не сознавался под пыткой, это понималось как еще более убедительное свидетельство его виновности, чем если бы он сознался. При всей явной нелогичности такого вывода, в нем был, однако, свой смысл. Тот, кто оказывался способен выдержать все пытки, проявить упорство и не сознаться, должен был, безусловно, обладать какими-то исключительными способностями, недосягаемыми для обычного человека. А если он оказывался так непохож на остальных, кем еще мог бы он быть, как не чародеем и колдуном?
Вот почему, когда крепостной Василий Каменец-Подольского помещика Верещатынского, подвергнутый пытке по подозрению в краже волов, не высказал никаких наружных признаков страдания, он подписал себе тем самым смертный приговор. То, что при растягивании членов и при жжении огнем Василий «проявил завзятое терпение, необычное в человеческом теле» понято было, как несомненное свидетельство, что он «несомненно имел при себе чары». Вопрос о пропавших волах был забыт и отброшен. Перед лицом столь неопровержимого свидетельства этой неожиданно вскрывшейся страшной его вины суд приговорил его к казни.
Когда в ходе суда при колдунах и подозреваемых находили какие-то рукописи или книги, «волшебные тетради», их жгли вместе с ними. Само знакомство с такой литературой, интерес к ней уже служили доказательством причастности к волшебству, а значит, к наведению болезней и всякого зла. Потому-то указ 1682 года царя Федора Алексеевича об основании в Москве Славяно-греко-латинской академии, запрещая держать в академии волшебные, чародейские и богоненавистные книги, предписывал «аще же таковые учители где обрящутся, и они со учениками, яко чародеи, без всякого милосердия да сожгутся».
Ничто, как страх перед вредоносным воздействием разного рода колдунов и чародеев побуждал правительство снова и снова подтверждать свою беспощадность к ним. Даже Воинский устав Петра 1 в числе прочих воинских преступлений называл чернокнижие и колдовство. Такой злоумышленник «по состоянию дела в жестком заключении, в железах, гонянием шпицрутен наказан или весьма сожжен имеет быть». «… Весьма сожжен имеет быть?» Сегодня тpуднo судить, сколь преувеличены были опасения по поводу разного рода чародейств, волшебства и порчи. Единственное, что можно сказать с уверенностью, это то, что возникли они не из НИЧЕГО и строились не на пустом месте. Этот страх перед порчей, наговором, сглазом разделяли равно люди как низкого социального звания, так и верхи общества. Как всегда в такой ситуации, особую настороженность и подозрение вызывало все незнакомое, чуждое. Олеарий рассказывал об иностранце-цирюльнике, имевшем неосторожность привести с собой в Москву скелет. В глазах москвичей – более убедительным свидетельство его союза с темными силами не могло и быть. Костра цирюльнику избежать, правда, удалось, сожгли только скелет. Самому же ему пришлось спешно бежать из Москвы и вообще из России. В другом случае во время пожара у немца-художника увидели старый череп. Еще немного, пишет Олеарий, и самого художника бросили бы в огонь.
Вот почему, когда случалось, что заподозренный в колдовстве не попадал на костер и не оказывался на плахе, это можно было считать великим везением. Даже счастьем. Стоило Афанасию Наумову (Афоньке Наумђнку, как именовался он в сыскном деле) сболтнуть, что он-де умеет готовить колдовское зелье из лягушачьих костей, как на него тут же заведено было дело, и сам он оказался в застенке. Там, как легко было догадаться, он быстро сознался не только в колдовстве и порче, но от боли и ужаса оговорил множество людей.
Дело тянулось более года, после чего бояре рассудили: чтобы другим неповадно было, надлежит отсечь ему, Афоньке, руку, а также ногу, после чего сжечь его. Приговор поступил государю, который проявил, однако, неожиданное и редкое в таких делах милосердие – вместо казни навечно сослать злодея в Сибирь. Но даже за решеткой и в кандалах Афонька продолжал быть опасен. Особая «память» за подписью думного дьяка предписывала «его держати в тюрьме до государева указу с большим же береженьем, чтоб он из тюрьмы не ушел, и к тюрьме, где он Афонька посажен будет, никаких людей припускати и говорити с ним ни о чем давати не велети, так же и в дороге, как его в Сибирь повезут, никаких людей к нему припускати и говорити с ним никому ни о чем давати не велети ж».
Такими историями, часто с куда менее благополучным исходом, полны папки архива сыскных дел и Тайной канцелярии. Попавшие по колдовскому делу шли в застенок, на плаху или костер, не вызывая ни малейшего сочувствия у современников. Столь велик и небезосновательно, был страх перед творимым ими злом. С торжеством и ужасом смотрели прохожие на злодея, которого на телеге везли на казнь, не отличая при том невинного от виноватого.
Одним из тех, кто и сам не без удовольствия, надо думать, наблюдал такие сцены, был некий Федор Иванов Соколов, по должности подъячий Саранской воеводской канцелярии. История того, что произошло с ним, сохранилась и известна из тех же папок сыскных дел, которые упоминал я.
Года через три после женитьбы подъячий стал замечать со стороны жены некоторую холодность. Он попробовал было привязать жену подарками. В 1715 году, съездив по делам службы в Казань, он привез ей «полушлафрок, объяриновый, померанцевый, кругом обложен сеткою серебряной», за баснословную цену – 60 рублей. Подарок, очевидно, возымел эффект, но, как можно полагать, ненадолго.
Столь большие траты, которые позволял себе влюбленный подъячий, шли, как можно предположить, не из скудного его жалования. На мысль эту наводит тот факт, что не прошло и года, как претерпел он неприятность по службе и попал в тюрьму. Неприятность эта повлекла за собой другую, куда более серьезную. При обыске в платье его найдены были пять «писем» (записок), написанных его рукой: «На море, на окиане, на острове на Буяне, и тута ходил и тута гулял…»
«Письма» сочтены были «воровскими, заговорными, еретическими». Допрошенный по новому делу подъячий показал: «У меня с женою совета не было, что многим известно. Письма я переписал своею рукой и по часу твердил, чтобы жить с женою в согласии». Правду ли говорил подследственный или была это хитрая колдовская уловка, местное начальство окончательно решить не могло, и подъячий, по важности дела, отправлен был в Петербург. Там время от времени вызывали его в Синод, где снова и снова допрашивали о «волшебных письмах», как значится в его деле. Фемида не спешила. Шло время, месяцы складывались в годы. В 1724 году, как бы условно, он освобожден был из-под караула и «послан в адмиралтейство на работу». Снова шли годы. В 1727 году кабинет-секретарь доложил, наконец, о его деле государыне. Решение было продиктовано тотчас же и подписано ее рукой: «Понеже он пытан безвинно, то и его безвинное терпение и долголетнее под арестом содержание и по силе милостивых указов вину его отпустить, а что письма нашлись, яко волшебные, то для того его, Соколова, послать в Синод, чтобы учинил перед ним покаяние».
Минул еще год, хмурым ноябрьским утром под караулом Соколов доставлен был в Большой Успенский собор и под караулом препровожден к самому амвону. Здесь, в соответствии с суровым церковным правилом, состоялся акт покаяния. После этого, все так же под караулом он был возвращен в место, где содержался все эти годы.
Прошел еще год. В августе, наконец, состоялось долгожданное решение Сената: Соколова освободить, а «волшебные письмишки истребить через палача». Так, через тринадцать лет вернулся он обратно в Саранск. Дождалась ли его супруга, из-за равнодушия которой и принял он свою муку, как встретились они, ничего этого нам знать не дано. Известно только из того же дела, что в том же решении Сената сказано было, что «жить ему в своем доме в Саранске безотлучно и в Москве не бывать». Прощенный и оправданный, прошедший покаяние, он попрежнему продолжал почитаться лицом опасным.
Знаменовало ли появление таких дел с относительно благополучным исходом известное ослабление гонений на колдунов и насылателей порчи? С полной уверенностью я бы этого утверждать не стал. Я высказал бы, пожалуй, лишь предположение, что общее смягчение нравов коснулось, возможно, и этой сферы. А может, и те, кто в силу исключительных своих способностей могли наводить порчу и творить наговор, сколько-то реже стали прибегать к этому.
Общая тенденция эта к смягчению не исключала вспышек взаимного ожесточения, проявлявшихся время от времени. В том числе попыток оградиться от порчи и зла, как некогда, огнем. Об одном из таких случаев рассказывает издававшийся в Петербурге «Правительственный вестник»:
«В середине января крестьянка Игнатьева приходила в дом к крестьянину Кузьмину и просила творогу, но в этом ей отказали. Вскоре после этого заболела его дочь, которая в припадках выкрикивала, что попорчена Игнатьевой. Такой же болезнью была больна крестьянка деревни Передниково Марья Иванова. Наконец, в конце января в деревне Врачеве, где жила Игнатьева, заболела дочь крестьянки Екатерина Зайцева, у которой ранее того умерла от подобной же болезни родная сестра, выкликавшая перед смертью, что попорчена Игнатьевой. Муж Зайцевой, бывший солдат и потому грамотный ( в русской армии солдат учили читать и писать), подал жалобу в местную полицию. Когда полицейские чины приехали в деревню, крестьяне в один голос просили, чтобы те защитили их дочерей и жен от „черной бабки“. Полицейские оказались в трудном положении и обещали узнать, что скажет на это начальство. Крестьяне подождали еще какое-то время, когда же терпение их, подгоняемое тревогой за близких, иссякло, они „черную бабку“ заперли в хате, заколотили окна и сожгли». По суду, состоявшемуся после этого, трое участников приговорено было к церковному покаянию, а остальные признаны невиновными.
На подступах к трону
Знаменитая фраза Людовика XIV «Государство – это я», по поводу которой публицисты и политологи не могут успокоиться уже почти три столетия, была совершенно не смешна и отнюдь не шокирующа в то время, когда она была сказана. В авторитарных системах личность правителя, вождя, монарха, действительно и совершенно искренне идентифицируется с самой системой, будь то тоталитарное государство, африканское племя или любая империя. Благополучие и безопасность правителя понимались как нечто равнозначное безопасности и благополучию того, что он олицетворял, то есть – государства. Как ни парадоксально, очевидно, это та самая ситуация, когда в отличие от демократических систем, охрана такой первой личности может быть действительно связана с понятием государственной безопасности.
В перечне тех опасностей и угроз, оградить от которых надлежало это первое лицо, не последнее место занимала опасность порчи и колдовства. Логично, что в таком авторитарном государстве, каким была Российская империя, этой стороне безопасности государя уделялись усердие и внимание, которые значительно превосходили то, что делалось в этом отношении в других странах.
Когда противоборство между царевной Софией и ее братьями Иваном и Петром Алексеевичем, завершилось в пользу братьев, тут же припомнили глухие толки, что царевне-де помогала в богомерзких ее делах какая-то бабка-ведунья. Волнуемые этим слухом, сотни доброхотов-москвичей собрались как-то перед стрелецким приказом, горя желанием разыскать злодейку-колдунью и расправиться с ней. Можно догадаться, окажись победительницей царевна София, а не Петр с братом, не меньшая толпа собралась бы, наверное, исполненная не меньшей жажды расправы. При этом не сомневаюсь и в том, что многие лица из одной толпы оказались бы и в другой.
Такие ситуации во все времена выталкивали на поверхность фигуру сыщика-любителя, доносителя-энтузиаста. Так было и на этот раз, когда в приказе перед боярином Василием Семеновичем Вольским предстал бравый молодец поморец Евтюшка. Он, мол, доподлинно знает эту бабку-ведунью. Предшествуемая Евтюшкой разъяренно-ликующая толпа бросилась, куда он повел, и выволокла из избы некую Марфушку. Та все отрицала и, даже когда дано ей было 32 удара кнутом, стояла на том же. Народ в извечной своей жажде справедливости стал громко требовать ее «огнем жечь крепко». И это было бы несомненно проделано, не скончайся она сама, не выдержав пытки.
Через двадцать лет зло, сотворенное Евтюшкой, по тому же кругу, вернулось к нему. Другой наветчик, выкрикнув «слово и дело», показал под пыткой, будто давал Евтюшка дворцовой постельнице два кусочка воску наговоренного, чтобы она налепила, где знает, да еще упоминал Евтюшка при том «имя государево неведомо для чего». Теперь настала очередь поморца. Он тут же был взят в застенок для дознания, но, так и не успев ни в чем повиниться, не выдержав пытки, умер. Жена же его на трех пытках держалась упорно, отвергая все обвинения против своего мужа, не зная даже, что это ничем уже не могло помочь ему. Но и после этого продолжали ее содержать под стражей, пока летом 1700 года из Преображенского приказа не вышла бумага: «Бояре приговорили: Анютку, жену Евтюшки освободить потому, что она в том деле очистилась кровью».
Особым обстоятельством, и вызвавшим столь большое внимание к этому делу, было то, что упоминалось в нем «имя государево». Вот почему, выяснив досконально всю меру опасности и не пресекая ее полностью, никак невозможно было, чтобы хоть один человек, находящийся под сомнением, получил свободу. Правило это неукоснительно соблюдалось во всех делах такого рода.
Известно, каким противоборством, а порой и отчаянием встречали нововведения Петра Первого некоторые его современники. Перемены, рушившие вековой образ жизни, многими воспринимались как катастрофа их собственного бытия. Поэтому и впал в такое состояние стольник Андрей Безобразов, когда назначен был воеводою неведомо куда, на дальний Терек, где-то на самом краю земли. Ослушаться он не посмел, но сколько мог, постарался задержаться в пути, посылая с дороги на имя государей Петра и Ивана Алексеевичей такие слезные прошения: «Едучи на службу, я в пути заскорбел, и от той скорби стал дряхл, и глух, и беспамятен, и в уме крушился и глазами плохо вижу, потому что человеченко старой и увечной, руки и ноги переломаны, и иные многие болезни во мне есть, и на Коломне меня, холопа вашего, поновляли и причащали, и маслом святым святили. Умилителя, государи, надо мною, аки Бог! Не велите, государи, меня на Терек посылать».
Шел ему, Безобразову, тогда 69-ый год и жалобы его вполне можно понять.
Зная неуступчивость царской воли, Безобразов особо писал своей жене Агафье Васильевне: «Бей челом Авдотье Петровне, Авдотье Аврамовне. Съезди к Федоровым детям Полуектовича, к Артемонову сыну к Андрею Артемоновичу и им челом побей; да съезди к Автамону Ивановичу и ему побей челом. Съезди к князь Юрьеву сыну Рамодановскому, к князь Юрыо Юрьевичу и побей челом. К князь Михаилу Ивановичу Лыкову съезди и побей челом. К Александру Петровичу Салтыкову съезди и побей челом».
Полагая, что просто так никто хлопотать не будет, он пишет своей жене в другом письме: «За Чачу незачто стоять, лише б только меня поворотили. Ведаешь ты и сама, что мне есть что дать: запас у меня есть… будет денги, – я и денег дам, ржевскую деревню продам, я. и тысячу дам! – А будет и деревня кому понадобится, я и деревню дам.»
Все ничего было бы, доехал или не доехал бы новый воевода до места своего назначения, ничто не послужило бы так к прискорбию и беде, не вздумай он обратиться за помощью к волхвам и ворожеям. Он же нарочно стал сыскивать таких по своему пути, спрося, чтобы наслали они по ветру тоску на царя Петра по нему, Андрею Безобразову, чтоб захотел бы царь его видеть при себе и вернул бы его в Москву обратно.
Предали же его холопы, его же дворовые люди, донеся на барина ради наград и милостей государевых. По доносу их тут же схвачен был «волхв Дорофейка». А после пристрастного допроса его и сам Андрей Безобразов доставлен был в приказ Розыскных дел. «А на очной ставке Андрей Безобразов вовсем запирался ж: что он его, Дорошку, и не знает. И с пытки Дорошка, после двух подъемов и одного удара, показал: Андрей Безобразов говорил ему ехать в Москву и там сделать, чтоб великие государи были до него добры.»
Важен был, очевидно, не смысл посыла, в котором не было ничего злого, ни вредного («чтобы великие государи были до него добры»), а само намерение, сама угроза воздействия. Если действительно можно заставить государя подумать или почувствовать так, как наводит на него волхв, тогда царь, а значит и вся страна, народ могут стать игрушкой, послушные чьей-то воле. Именно этим объясняется величайшая тщательность и беспощадность ведения таких дел.
Вскоре разысканы были и другие волхвы и ворожеи, к которым в отчаянии своем пытался прибегнуть старик. Все они приговорены были к отсечению головы. Волхвов же Дорошку и Федьку решено было «сжечь в срубе». Сделано это было в Москве, на Болотной площади, там, где сейчас сквер против кинотеатра «Ударник».
Площадь эта была традиционным местом казней. Здесь были лишены жизни многие, в том числе и Пугачев. Сейчас это трагическое место Москвы отмечено почему-то памятником художнику Репину, знаменуя тем полное историческое беспамятство не только правителей, но и народа.
В день, когда сожжены были волхвы, казнен был и сам Безобразов. «А жену Андрюшки Безобразова Агафью, – приговорено было, – сослать в ссылку в Новгородской уезд, в Введенский девич монастырь под начал, и быть ей в том монастыре по ее смерть неисходно.»
Величайшие опасения первых лиц государства по поводу всякого рода наговоров и порчи в свой адрес продолжались и в годы последующих царств и правлений. Утром 6-го октября 1754 года дворец Елизаветы Петровны охватил переполох. У всех дверей поставлены были караулы, встревоженные придворные, встречаясь в залах и в дворцовых переходах, выражали на лицах приличествующую озабоченность и тревогу. Прислуга и челядь затаились по своим клетушкам и, казалось, вымерли. Во дворце начинался повальный допрос и дознание.
В то утро, гласит запись, сделанная по этому поводу в Тайной канцелярии, «ее императорское величество изволили отдать графу Александру Ивановичу Шувалову найденный в опочивальне ее величества корешок в бумажке и приказали допросить камер-медхен Татьяну Ивановну и комнатных девок Авдотью и Катерину – не они ли подложили корешок и не видали ли корешка, когда убирали, наконец, не имеют ли оне какого сомнения в подложении кем-нибудь этого корешка?»
Дальнейший ход этого дела неизвестен. Исследователь, лет сто назад занимавшийся им, вынужден был констатировать, что бумаги, относящиеся к делу, настолько сгнили и слиплись, что разобрать что-либо нет возможности.
Лучше сохранились многие из других подобных же дел. Так, в одном речь идет о случае, когда придворные мастерицы, поссорившись между собою, обвинили одна другую в том, что та, мол, сыпала тайно пепел в след, оставленный государыней.