Это был, без сомнения, бар для моряков и, подчинившись чему-то похожему на любознательность, я открыл дверь. Я даже и войти не смог, такое меня охватило враждебное отвращение! Была там стойка, расставленные по стеклянным полкам бутылки, был бармен в белой куртке, были, сидевшие на высоких стульях, размалеванные женщины, все, как по команде, обернувшиеся в мою сторону, были красные щеки и резкие черты моряков... Я захлопнул дверь. Вдоль по улице дул прохладный и мокрый ветер, в некотором отдалении мерцали фонари, поблескивала сырая мостовая. Пусть все это было только случайным, сокращенным, сведенным к минимуму образом всего одной из сторон жизни моряков. Пусть я не имел права делать никаких обобщений. Все равно! Это до такой степени противоречило тому, что я искал, что сами по себе отпали, - если они еще во мне шевелились, - всякие поползновения задуматься о бегстве в далекие страны, о приключениях, о неделях между морем и небом и о портовых притонах...
Я вышел на бульвар. В ярко освещенных кафе, в некоторых из которых гремела музыка, сидело множество, видимо всем довольных, посетителей, которым подавали разноцветные напитки. Ускоренными, большими шагами я прошел мимо, чуть что не отворачиваясь, и снова направился к морю. Услыхав как шумят и рушатся на гальку невидимые в темноте волны, вдохнув буйный воздух, я постарался представить себе каким может быть последнее мгновение тех, которые, бросившись с корабля (как то сделал отец моей жены, учитель истории Шастору) вдруг понимают, что спасения нет, что наступающее окончательно? Напиравшие на меня образы прошлого, у которых теперь возникало непостижимое продолжение, и совершенная растерянность моя, мое недоумение перед ничем не заполненным временем, и острая душевная боль физически толкали меня на самоубийство. Освобожденная от своей матерьяльной оболочки душа, не безразлична {125} ли она ко всему тому, что через тело могло ее терзать до этого освобождения? По совести могу сказать, что я был очень близок к тому, чтобы броситься в волны, и что только страх, самый простой, самый подлый страх меня удержал.
Я зашагал к гостинице.
Мне никогда не приходилось сидеть в тюрьме и у меня нет опыта, чтобы судить, распространяется или не распространяется заключение тела на свободу духа? Запертая снаружи дверь, кажется мне, должна быть символом чужой воли, - это все, что я могу предположить. Зато могу сказать что когда, чтобы спрятаться от жизни, дверь запираешь сам, и она оказывается символом своей собственной воли, то налицо тюремное заключение духа. Не в том дело, чтобы не выходить, а в том, чтобы не допустить до себя никаких внешних отблесков и отзвуков. Так именно все сложилось в течение ночи, последовавшей за моим приездом в приморский город, в течение всего последовавшего за тем дня, и второй ночи.
К пище, которую мне приносили, я не притрагивался, почти все время лежал и ничего, кроме внутренней муки, не чувствовал.
Я не знаю даже, шевелились ли тогда во мне членораздельные мысли. Моя воля была в параличе, моя предприимчивость разбита.
Время от времени я говорил себе, что надо "дождаться случая". Но это было всего попытками самоутешения. В сущности, я от всего отрекся. Я хотел кому-нибудь или чему-нибудь подчиниться, но не знал ни кому, ни чему.
31.
К концу второй ночи воля стала возвращаться. Когда я восстановил в памяти все, что произошло, то почувствовал сильнейшее раздражение. Как то уже со мной случалось дома, я проскрежетал, несколько раз подряд, слово "хам", и, погрузившись в ванну, продолжал срывать злобу на этом ''хаме". Моя досада возросла почти до пароксизма, когда я оказался вынужденным надеть вчерашнее белье. Затем молоденькая и улыбающаяся горничная подала чай.
- Если угодно, я могу принести газету, - сказала она. - Местную или столичную?
Я попросил принести столичную, но не деловую, которую читал ежедневно, а популярную. И на первой же странице прочел большими буквами напечатанный заголовок: "Исчезновение фабриканта шоколада". Ниже следовали подробности: третьего дня, в таком-то часу, по дороге на фабрику фабрикант вышел из автомобиля чтобы купить журналы. С тех пор его больше не видели. "Вечером, охваченная беспокойством, его жена обратилась в полицию, которая немедленно начала поиски. Преступление? Бегство? Если так, то объяснения надо, конечно. искать в критическом положении предприятия. Мы попытались {126} быть принятыми женой фабриканта, - но безуспешно. Двери ее квартиры оказались запертыми, на звонки не ответили, и телефонные вызовы не привели ни к чему". И все таким же пошлым и неуклюжим жаргоном.
Больше всего указаний дал торговец газетами и журналами, который, очень довольный тем, что о нем будет упомянуто в прессе, охотно рассказывал обо всем, что видел. Он отлично помнил, что покупатель не взял ни журнала, ни сдачи. Через несколько минут после того, как он ушел, появился его шофер, который, прождав приблизительно полчаса, протелефонировал на фабрику и на квартиру; ему и тут и там сказали, что фабрикант не появлялся. Из статьи явствовало, что я был владельцем не только шоколадной фабрики которая, по мнению корреспондента, была накануне банкротства, - но еще и художественного ателье. Само собой понятно, что журналист побывал в Ателье. Принявшая его там служащая пояснила, что директор болен, и что его жена, которая заведует частью художественной, - после обеденного перерыва не пришла. В Ателье об исчезновении впервые узнали от самого корреспондента.
До самого основания была разрушена моя жизнь, до самой ее подоплеки! Охапки накопленных минут, дела, которым нельзя было переступать через порог! Ничего от всего этого не оставалось! Зачем было спрашивать себя, можно или нельзя вернуться домой, если самого дома больше не было? Мой постоянный, ежеминутный отказ слушать голоса, доносившиеся из прошлого, жизнь, каждое мгновение которой требовало волевого напряжения, духовное усилие, позволявшее мне сохранять равновесие нужное для счастья и радости, - все шло насмарку. Почему-то (почему?) я не мог больше закрывать глаза, я дрогнул и последовало крушение.
Я сказал ceбе тогда, что из-за первоначальной ошибки, - т. е. опрометчиво данного у постели умирающего обещания, - моя жизнь пошла по пути, который не был ее настоящим путем. Я сделал ставку и проиграл. В течение долгих лет я подчинял себя самого себе самому так беспощадно, что было ото почти искуплением. Но с мгновения покупки журнала я перестал идти против течения и принял то, что мне было действительно предназначено...
- Если когда-нибудь, - сказал я себе, - Аллот захочет заняться моим сюжетом, то ничего прибавлять ему не придется. Довольно будет изложить все так, как было на самом деле.
Несколько позже я решил выйти чтобы сделать необходимые покупки: чемодан, белье, туалетные принадлежности, рабочее платье. В портовом ресторанчике, где я позавтракал, мне порекомендовали скромную гостиницу. Отведенная мне в ней комната, с выцветшими обоями, накрытой пестрым ситцем кроватью, небольшим умывальником, не слишком устойчивым столиком, с облезлым половичком и шкафом из желтой фанеры, ровно ничем к себе не привлекала. Я оставил чемодан, сходил в палаццо чтобы заявить об отбытии, и, вернувшись, {127} поспешил переодеться. Бархатные штаны, здоровенные башмаки на гвоздях, каскетка... Посмотревшись в зеркало я подосадовал на то, что все было таким новым. Но что было делать? Решиться на покупку подержанного платья я в себе сил не нашел. Что до лица, то чтобы насколько возможно его изменить, я решил больше не бриться.
Я отправился тогда в порт, расспросил как пройти на мол, обошел бассейны, огороженные заборами склады угля, груды ржавого железа, кладбища устаревших паровых машин и котлов, бочек и бревен, и побрел но молу, в самом почти конце которого велись работы. По левую сторону колыхалось серое море, справа была песчаная отмель. Паровой ворот, шипя и выпуская клубы пара, тащил через эту отмель, при помощи толстого металлического троса, какую-то бесформенную массу. Присмотревшись я отличил в ней кусок киля. Дальше виднелся разобранный корабль и я подумал, что это наверно проданный на слом больше непригодный миноносец. До безнадежности у всего этого был грустный вид! Но шел дождь, чему я обрадовался: новизна моего наряда делалась не такой вызывающей. Внезапно я услыхал резкий свисток и, обернувшись, увидал как по узкоколейной дороге, проходившей по молу, по шпалам которой я шагал, прямо на меня бежит поезд. Я только успел прижаться к уступу. Машинист, с разъяренным лицом, погрозил мне кулаком. Когда я дошел до места работ, каменщики стояли под брезентовым навесом: из-за все усиливавшегося дождя работы приостановились, и только паровой ворот продолжал пыхтеть и протянутый от него к килю трос, вздрагивать.
Найти в этом унылом пейзаже свое место, приходить сюда утром, возвращаться в гостиницу усталым, продрогшим, голодным, ложиться спать, стараясь ни о чем не думать, и так как можно дольше, и так навсегда, чтобы как раз все обратно было зачарованному городу на берегу синего моря, обратно моему медовому месяцу - разве не это мне теперь стало нужно?
Я понимал, конечно, что починка мола была поручена специальному предприятию и что найм рабочих производится в конторе. Сам бывший фабрикант, я знал распорядки. Теперь я хотел лишь навести справку, завязать знакомство с надсмотрщиком, узнать нет ли спроса на труд где-нибудь в другом месте, если тут рассчитывать не на что.
Попросив разрешения укрыться от дождя, я присоединился к жавшимся под брезентом рабочим. Из стоявшего почти рядом паровозика машинист, с подчеркнутой зычностью, выразил мне порицание.
- Еще немного, - крикнул он, - и ты был бы обращен в говядину. Тебе-то это безразлично! Но мне - нет! Хорош я был бы с твоим трупиком на шее? А? Что скажешь? Только подумать, что из-за такого балды...
Обратились тогда в мою сторону более, впрочем, любопытные чем враждебные взгляды. Все эти краснолицые, мокрые, огромные молодцы казались добродушными. Машинист рассказал как все было.
{128} Я попробовал оправдать мою неосторожность неопытностью, и тотчас же установилось взаимное расположение.
Я спросил, нет ли работы? Мне сказали, что надо обратиться в центральную контору, адрес которой с подробностью и благожелательностью объяснило сразу несколько человек, тут же, впрочем, выразивших сомнение, что ремесло каменщика по мне. Я возражал, уверяя, что сил у меня хоть отбавляй, расправлял плечи, предлагал пощупать мускулы. Но ни говор мой, ни, вероятно, черты моего лица, ни, хоть и промокшая, но совершенно новая одежда, не были тем, что нужно, и за своего брата меня не приняли. Я направился тогда, под все усиливавшимся дождем, к застекленной будке, в которой у пюпитра перебирал бумаги заведующий работами. Он мне сделал знак, разрешая войти, и в ответ на мою просьбу принять на работы, повторил то же, что я выслушал под брезентом; по его мнению, шансы мои были невелики, так как выбирали профессиональных каменщиков, привычных к тяжелому труду.
- Но мы едва начинаем, - добавил он. - Быть может для вас найдется место по части счетоводной?
Сидеть в бюро меня не устраивало, но высказывать свои соображения было не к чему. Дождь все усиливался; кругом стояли лужи, текли ручьи. Даже железные брусья, лежавшие в вагонетках, нельзя было начать выгружать. Паровой ворот продолжал вздыхать и, врезавшись в песок, ржавый киль медленно продвигался в сторону мола. Я подумал, что управлять такой машиной мне подошло бы как нельзя лучше...
- Если ветер еще окрепнет, - сказал один из рабочих, - брезент сорвет и тогда мы все хорошенько промокнем.
- Кроме этого, - указал другой на надсмотрщика в будке, - но он согреет красного нам винца, чтобы мы не чихали.
Все дружно рассмеялись.
Минут через двадцать дождь утих и все принялись за разгрузку вагонеток. Распрощавшись общим поклоном я зашагал назад.
- Смотри, не попади под колеса! - крикнул машинист.
В гостинице, куда я, совершенно промокши и продрогший, поспешил, мне дали полицейскую фишку. Один вид ее меня раздражил! Снова мне предстояло фальшивить. Взяв бумажку, я поднялся к себе, положил ее на стол и стал мысленно подбирать фамилию, место, день и год рождения, профессию, - вообще все, что нужно, чтобы ответить на вопросы. И колебался, не зная, что может навести на подозрения, и что правдоподобно! А так как колебание мне никогда свойственно не было, то, по мере того, как шло время, я все больше и больше раздражался. Раздражала меня и непривычная, намокшая одежда, и окружавшие меня, до последней степени безличные предметы, безвкусные обои, раздражала недостаточно яркая лампа, еле греющий радиатор.
А висевшее возле двери мое хорошо сшитое пальто наводило на мысль о маскараде.
{129} Сверх того я умирал с голоду! Однако, идти в рабочий ресторан я не хотел. "Хорошо есть можно только дома", - подумал я, и представил ceбеt нарядную столовую, Мари, девочек... Внезапно обозлившись, я заполнил фишку как попало, снял, для памяти, копию, отнес в бюро и, в ближайшей лавке, купил вядчины, сыра, фруктов, сухарей и вина. Отсутствие штопора помешало мне открыть бутылку, так что я все съел сухачем.
Дрожа от холода и раздражения, я разделся и лег в сырые простыни. Кровать была неровной, неудобной, одеяло недостаточно плотным...
32.
Ночью я проснулся, но не сразу, а постепенно. Оттого, что одни области моей памяти открылись, другие же продолжали оставаться в бездействии, я не смог уловить всех данных времени и места, не совсем понимал, что со мной случилось и удивлялся. Несколькими мгновениями позже, откидывая одеяло, я почувствовал головную боль, которой до сих пор не знал. К новизне этого ощущения прибавился насыщенный незнакомыми запахами воздух; а когда я включил электричество, увидал нелепые обои, пошлую обстановку, валявшуюся на полу рабочую одежду, а на столе остатки вчерашней закуски, то недоумение мое еще возросло. Теперь думать и все нормально воспринимать мне мешали уже не охвостья сна, а фрагменты реальности. Контраст с тем, от чего я ушел, был подавляющим. Потом меня хватило ознобом и пришлось признать, что я простужен, что я болен, что у меня жар. Я выключил электричество и заснул.
Воровато пробираясь в окно, ставни которого я забыл вечером закрыть, бледный утренний свет разбудил меня с некоей, если можно так выразиться, враждебной осторожностью.
Я лениво подумал, что теперь грозят новые трудности: если придется ложиться в госпиталь, то скрыть мою настоящую фамилию будет, пожалуй, невозможно. Не найдя в себе обычного духа предприимчивости, я готов был покориться судьбе: будь мол что будет. Мне пришло в голову позвонить - но никакой кнопки в комнате не оказалось. Через некоторое время до меня донеслись первые шумы улицы, потом шаги в коридоре, журчание воды в умывальниках, восклицания... Все это мне подсказывало, что надо к чему-то приступить и прежде всего выбраться из постели. Но при всяком движении голова, казалось, была готова треснуть. Покрытый испариной, с отвратительным вкусом во рту, немытый и с замутненным духом, я, как мог, срывал злобу на все том же неопределимом "хаме". Когда же, встав и одевшись во все еще мокрое рабочее платье, я приблизился к зеркалу, то такое на меня из него глянуло отражение, что я поспешно отвернулся! Взяв себя в руки и собрав что мне оставалось сил, я спустился и вышел на улицу.
{130} Шел мелкий, холодный дождичек.
"Что ж это, всегда значит идет дождик в проклятом этом городе?" прошипел я.
Потом я купил газеты: вчерашние вечерние и только что полученные утренние. В кафе, до которого я доплелся, чтобы выпить чего-нибудь горячего, я посмотрел на заголовки.
"Исчезнувший фабрикант" "Бегство владельца шоколадной фабрики", "Таинственное исчезновение директора завода"... и другие, в таком же духе.
Головокружение так усилилось, что я вынужден был опереться о прилавок и так простоять минуту-две. Потом, с все возраставшим трудом, я поплелся к гостинице, еле-еле поднялся по лестнице и лег, не скинув даже куртки, прямо на неубранную постель. Теперь было ясно, что я не только болен, но сильно болен. "Хам, хам", - бормотал я, - "хамское отродье, Отец-хам!". Но сил оставалось так мало, что даже злости своей я как следует срывать не ухитрялся.
Немного очухавшись, я разделся и лег совсем. Свет падал так, что читать было неудобно, - но все-таки я развернул газеты и обнаружил на первой же странице мою фотографию, под которой стояли имя и фамилия. Фотография была очень плохая, снятая несколько лет тому назад журналистом, пришедшим для репортажа насчет переоборудования шоколадных фабрик. Вид у меня был грабителя, или убийцы, или того и другого вместе. Вечерние газеты повторяли то, что я уже читал, но в утренней стояло жирными буквами: "Денежные затруднения или злостное банкротство?" И пояснялось, что полиция продолжает наводить справки. Головокружение мешало мне читать. И, кроме того, все это меня теперь не касалось. Покупая газеты я поддался праздному любопытству, не больше. Не покинул ли я прошлое с тем, чтобы задернуть его занавесом и о нем навсегда забыть?
За стеной раздались легкие шаги, я слышал как открывали и закрывали дверь, как текла вода в умывальнике. Я решил, в крайнем случай, постучать в стену. Головная боль и тошнота, между тем, так усиливались, что я подумал, что если бы меня бросили в море, - то чтобы только не шевельнуться, я послушно пошел бы ко дну!
Женский голос за стеной что-то запел. Потом пришли убирать комнату.
- М-сье болен? - осведомился уборщик.
- На все срок и везде природа, - прошипел я.
Уборщик прошел в соседнюю комнату. Пение прекратилось, и я слышал как там происходит оживленный обмен мнениями.
Я взял тогда утренние газеты и к большому своему удовлетворению, обнаружил, что других моих фотографий не помещено. Зато текст депеш меня раздражил очень.
В разных терминах, и с разной хлесткостью, газеты повторяли то же самое. Почти передо мной извиняясь, корреспонденты сообщали, что были приняты моим помощником, который их заверил, что не только нет никакой речи о банкротстве, но что, наоборот, предприятие {131} "процветает, что оборот беспрерывно растет, что незадолго до непонятного моего исчезновения я сам проектировал постройку и оборудование архи-современными машинами нового отделения, за городом. Что ни он сам (мой помощник), ни кто другой из моих сотрудников не замечали в моем поведении никаких странностей и предполагали, что я всего на время отлучился по каким-нибудь привходящим и срочным причинам, и вскоре снова появлюсь. Что дирекция принимает меры к тому чтобы производство не приостановилось, и чтобы ни один служащий или рабочий не остался без заработка. На вопросы касавшиеся моей личной жизни, мой помощник отвечать отказался. Далее приводились заявления полиции. У нее было несколько предположений, о которых она чтобы не вредить следствию, предпочитала пока умолчать.
Все же полиция давала понять, что мое исчезновение носит характер интимный, и что идет опрос лиц, с которыми мне пришлось встречаться за последнее время. Судя по собранным сведениям мой образ жизни был очень правилен, и я был прекрасным семьянином. Но, прибавляли полицейские, иной раз в самых надежных стенах бывают трещины. Почти во всех газетах к этому было присовокуплено небольшое дополнение, сделанное в последнюю минуту. Из него явствовало, что хозяин ресторана с домоткаными скатертями, узнав меня на фотографии, счел долгом явиться в участок чтобы сказать, что я завтракал в его заведении в обществе молодой дамы. Дама эта показалась ему расстроенной. В один голос газетчики говорили, что все теперь зависит от того, найдут или не найдут таинственную эту даму! В одной газете было несколько строк о Мари, насчет которой корреспонденту удалось узнать, что она собиралась уехать с дочерьми в деревню. Другой корреспондент, по-видимому более предприимчивый, ухитрился быть принятым "прелестной директрисой художественного ателье Зоя-Гойя, мадам Аллот". Ее больного мужа. корреспондент повидать не смог, но сама Зоя сказала ему, что ничего, кроме того, что прочла в газетах, не знает.
Промолчала стало быть Зоя!
- Везде природа и всюду срок, - повторил я, почему-то мне понравившуюся, фразу.
Я не то заснул, не то впал в забытье. Перед тем, как сознание мое было задернуто мутноватой пеленой, я успел подумать о воде, о желтой воде, вливающейся в рот, ноздри, уши тонущего, воде которую стоит только в себя втянуть, чтобы сразу все устроилось: ни горя больше не будет, ни угрызений, ни паралича воли, ни опасения быть найденным, ни даже опасения быть вынужденным поступить в госпиталь...
Когда я проснулся (или очнулся?), у самой моей постели стоял хозяин гостиницы и, рядом с ним, молодая, черноглазая и черноволосая женщина. Оба на меня смотрели.
- Очнулся, - сказала женщина.
- Вы больны? - осведомился хозяин.
{132} Вид у него был озабоченный и враждебный.
Прежде всего прочего я испытал тревогу: не узнал ли он меня, увидав фотографии в газете? Но газеты оказались, аккуратно сложенными, на столе, так что, по-видимому, с этой стороны все обстояло благополучно. Тогда я произнес:
- Да. У меня сильная мигрень и большой жар. И меня тошнит.
- Хотите, чтобы позвали доктора?
- Я думаю, что надо позвать доктора.
- Я же вам говорила, - вмешалась брюнетка. - Я из своей комнаты слышала, как он бредит.
Хозяин оглянул ее с досадой и, обратившись ко мне, спросил:
- Как же насчет доктора? Да или нет?
- Да, конечно.
Хозяин вышел. Брюнетка, задержавшись, рассказала, что о моем состоянии ей, еще утром, сказал уборщик. Позже она услыхала мои стоны и выкрики и решила посмотреть сама. Когда она открыла дверь, то я лежал, сбросив одеяло, раскинув руки и тяжело дыша. Тогда она вызвала хозяина.
- Почему вы не послали за доктором с утра? - спросила она.
- На все свой срок и везде природа, - промычал я.
- Что?
- Ничего.
- Если вам что-нибудь нужно, постучите в стену. Я буду все время шить. И какое же стеснение между соседями? Надо друг другу помогать.
- Как вас зовут? - поинтересовался я.
- Заза.
- Спасибо, Заза.
- Так что помните: вам стоит постучать в перегородку и я приду. Она вышла, но через две минуты вернулась.
- Можно?
- Конечно можно.
- У меня есть минеральная вода. Хотите?
- Спасибо, Заза.
Она налила стакан, и я сделал несколько глотков.
- Вы право очень добры, - сказал я.
- Когда придет доктор я приду. Мне все слышно, когда я шью.
- Вы портниха?
- Нет, я продавщица в цветочном магазине, на пристани. Сегодня хозяйка уехала хоронить брата, и магазин закрыт.
- А завтра?
- Завтра она возвращается, но магазин откроет только после обеда.
- Принесите мне вечером цветов. Хорошо?
Я протянул руку к висевшей на спинке стула куртке и вынул бумажник.
{133} - Вот деньги, - сказал я.
Но Заза денег не взяла.
- Я принесу так, - промолвила она, - цветы всегда остаются. Мне они ничего не стоят.
Так как я начинал утомляться, то не настаивал.
33.
Едва Заза вышла, как стиснутый злобой я выскочил из постели, развернул газеты и с жадностью стал перечитывать телеграммы. Да, да, конечно там была моя жизнь! Я сам начал ее калечить, полицейские и репортеры всего продолжают. Опущенные ресницы Мари наверно опустились еще ниже, те самые ресницы, которые она, думая, что время все сглаживает, начинала поднимать все чаще и чаще. И накопленные минуты! И мои две девочки!
"Везде природа и на все срок'', - проскрежетал я. Схватив нераскупоренную накануне бутылку вина, я отбил ее горлышко о край умывальника, налил стакан, большими глотками выпил, налил еще, еще выпил, и снова налил. Внезапное и очень сильное головокружение и тошнота меня доканали, я шагнул к кровати, пошатнулся, схватился за стул, но все-таки равновесия не сохранил и упал. Дверь с силой распахнулась.
- Боже мой! - воскликнула вбежавшая Заза, - что вы сделали?
Она бросилась ко мне. помогла подняться, стала толкать к кровати, со страхом глядя на красные брызги на полу.
- Почему вы меня не позвали? - спрашивала она. - И откуда эта кровь?
- Это не кровь, - смог я пробормотать. - Вино.
Не было штопора. Я отколол горлышко.
Вытянувшись под одеялом, я чувствовал, - чуть что не слышал, - как лязгают мои зубы. Хорошенько меня прикрыв, Заза выбежала, вернулась со щеткой и тряпкой и стала вытирать пол.
- Почему вы меня не позвали? - повторяла она.
Я молчал. Я боялся сказать что-нибудь непоправимое, что-нибудь выдать. H так уже мои секреты были мной же самим предоставлены на растерзание досужему любопытству... Все в них могли теперь копаться, обсуждая, похихикивая, злорадствуя... От выпитых залпом двух стаканов вина голова кружилась все сильней и сильней, меня тошнило. Стыд, горе и бессилие раздирали мою душу.
- "Что им скажет Аллот?" - спрашивал я себя, теребя край одеяла, и чуть что мне не казалось, что сквозь сатурновые кольца головокружения, то тут, то там на меня смотрят беззрачковые глаза.
- Почему вы выпили вино? - настаивала Заза, взяв меня за руку. Чтобы ничего не отвечать я тихонько сжал ее пальцы. Мысли {134} мои, путаясь и распутываясь, лезли одна на другую. "Аллот больше не может угрожать разоблачением, правда мне и без него стала известной... - говорил я себе, и не выходит ли, что я с ним в заговоре? В заговоре с Аллотом! Хэ-хэ! Все-таки не вполне. Он ведь может явиться к Мари чтобы ее мучить и только для этого!.. Меня нет возле нее, я ей больше не опора, не защита... Вернуться? Снова все взять в свои руки?" - Но ответа на этот вопрос не находилось и все, вообще, казалось безнадежно запутанным. - "Взять в свои руки, - повторял я себе, - зачем? Чтобы охранять? Чтобы охранять то, чего охранить не сумел и что превращено в обломки? Хэ-хэ! Я откупался от него чеками, потом Ателье. Я был его покупателем, я у него покупал спокойствие Мари, и теперь я ничего у него купить больше не могу, а он никакого товара мне предложить не может. Хэ-хэ! Мы с ним на равной ноге".
- Скажите, - шептала Заза, - скажите, зачем вы выпили вино?
- Не знаю. Не спрашивайте. Я не могу ответить. Я не знаю. "Что он с нее может получить? - продолжал я свое внутреннее бормотание. - Я оплачивал спокойствие, я подписывал чеки. Кто и за что теперь будет ему платить?"
- Зачем вино? - настаивала Заза. - Зачем?
А я думал:
"Аллот кончен. Какие еще с Аллотом могут быть расчеты? Никаких!"
Заза стала собирать газеты.
- Я их хорошенько сложила, - сказала она, - я думала, что вы уже прочли.
- Я хотел прочесть еще раз.
- А вино? Наверно это вам вредно.
- Наверно вредно. Меня и без вина тошнило, а теперь тошнит еще больше.
- Так зачем же вы пили?
На лице ее были и вопрос, и осуждение.
Я не ответил, так как думал, что если полиция добралась до Аллота, то она, наверно, обошлась с ним вежливо, уж во всяком случае не могла его допрашивать так, как допрашивают злоумышленников. Проявить вежливость в отношении такой гадюки! Меня сжала злоба и я еще раз попытался сесть на кровати. Но Заза взяла меня за плечи и проговорила:
- Лежите, лежите.
- Я не понимаю почему. Везде природа и на все свой срок.
Она искоса на меня взглянула, и было в ее глазах вопросительное подозрение: не тронулся ли, мол, он?
А я продолжал не то думать, не то прислушиваться к каким-то бродившим во мне внутренним словам. "Его надо убить теперь же, - слагались во мне обрывки мыслей, - чтобы он не успел покаяться. Зоя мне сказала, что он ходит в церковь и молится. Надо его убить {135} до того, как он решится исповедаться и причаститься, чтобы он не успел получить отпущение грехов и попал в ад". Мне казалось, что он тут, рядом, и что в беззрачковых его глазах светится крайнее любопытство. Еще небольшое усилие и я, вероятно, голос его услыхал бы....
- Вам лучше? - спросила Заза.
- Да, немного лучше, - прошипел я.
- Я ненадолго уйду.
Оставшись один я глубоко вздохнул и с нарочитым наслаждением разрешил себе скользнуть под откос бреда. По ту сторону пояса головокружения я различил что-то знакомое, что-то нужное, что-то успокаивающее. Ровная, голубая вода, ели!.. Студеное мое озеро, свободной жизни край! "Вот в нем бы утонуть, - подумал я, - вместе с Мари". Она спускалась по зеленой тропинке, одна, без девочек. Было ясное, раннее утро, щебетали птицы. У берега в лодке ее ждали два молоденьких гребца, почти мальчики. Мари улыбалась, смотрела по сторонам и я понимал, что она так смотрит на настоящее, чтобы лучше забыть прошлое. Она что-то говорила, кажется, что ей светлое утро нравится, что ей хорошо, и что если бы не было сейчас так хорошо, то она "не могла бы". "Что она не могла бы?" - подумал я, и всем существом своим почувствовал, что, не зная вперед, как все будет просто и ясно, она не могла бы решить, уйти, добраться до озера, попросить мальчиков взять ее в лодку, и что теперь она о минувшем не думает, потому, что думать об этом слишком больно, и что она видит только ясное утро, голубую воду, ели, и мальчиков. Ступая в лодку, она закрыла глаза ресницами, как закрывала раньше. И как в ответ мелькнули глаза Аллота.
"Сюжет, сюжет-то какой", - сказал он, - или это мне показалось? "сюжет-то какой! Какой богатый сюжет". На смену этому сну, или этому видению, пришли тьма, молчание и холод, - что-то близкое к небытию. Потом раздались голоса и я увидал, что у постели моей стоят хозяин, Заза, и еще какой-то человек, в котором я сразу отличил доктора. Хозяин имел вид враждебный и недоверие и подозрение на лице его были совсем явственны. Заза объясняла доктору, что я, несмотря на сильный жар, выпил много вина. Не дослушав, доктор обратился ко мне и задал несколько вопросов, на которые я нехотя ответил. Потом он меня ощупал, сказал, что у меня сильнейшая форма скверного гриппа, который, как раз, гуляет по городу, порекомендовал крайнюю осторожность из-за часто случающихся легочных осложнений и спросил, кто за мной будет ходить?
- Я, - заявила Заза очень решительно.
Доктор дал указания, прописал лекарства, спросил меня имею ли я права социально-застрахованного, слегка удивился, узнав, что нет, получил гонорар и вышел, в сопровождении так ни слова и не проронившего хозяина и Заза, которая через полчаса вернулась, расположила на столе коробки с пилюлями и флаконы, и настояла на том, чтобы я проглотил несколько ложек бульона, разогретого ею, потихоньку, на электрической плитке в ее комнате.