Над украинской степью, над боевыми порядками наступающей армии гремит лихая, насмешливая частушка:
Мы в степях Кривого Рога
Скрутим их в бараний рог...
1944 г., март
ХЕРСОН
Древняя таврическая земля. Щедрая, тучная, богатая. Добрым жиром лоснится ее чернозем. По колени в талой воде стоят ее сады. Навстречу весне и солнцу распахнуты ее зеленя. Это - земля-работница. Самолет летит над степью час, второй, а все нет ей ни конца, ни края.
Но сейчас подымается над нею не сытный пар, а горький дым. Поля ее истерзаны, села сожжены, пашни вытоптаны. Повсюду следы борьбы. Рубцы. Раны. Все тело ее избито, исковеркано, изуродовано воронками. Огромными там, где упала бомба, глубокими, уже полными воды там, где врезался снаряд, маленькими и частыми, как оспинки, там, где рассыпались мины. Вся степь вокруг изрыта окопами и блиндажами, хитрыми зигзагами ходов сообщения, прорезями щелей, подковами пулеметных гнезд, рвами, траншеями и эскарпами. На теле этой равнины можно прочесть всю историю боев: и то, как враг жадно вгрызался в землю, цепляясь за эту богатую, жирную, изобильную степь, и то, как, ломая врагу хребет, выковыривая его из нор, шел и шел за запад наш пехотинец. Кажется, что каждая ячейка, в которой лежал перед новым броском наш наступающий боец, еще хранит тепло его горячего, возбужденного тела.
Это дорога войны. Нам всем суждено было пройти этой дорогой дважды: первый раз на восток, второй - на запад. Мы прошли этой дорогой в горьком августе 1941 года. Помню притихший перед бедою Херсон, пыль на дороге, скопище машин в Бериславе у переправы и злорадный рев "хейнкелей" над днепровскими паромами. Тогда мы уходили на восток, за Днепр. На стрежне реки под вой чужих бомбардировщиков мы давали в душе молчаливую клятву: вернемся. Вот мы вернулись. Теперь и небо наше, и река наша, и дорога на запад наша, наша, как бы ни сопротивлялись враги. Самолет проходит Каховку, идет над Днепром, гордо вздымается вверх над высоким берегом у Берислава и берет курс к Херсону.
Херсон возникает под нами, весь окутанный дымом пожарищ. С крыш высоких зданий к нам тянется пламя. Столбы дыма, как кулаки, подняты в небо. Проклятые оккупанты - грозится город - проклятые!
Самолет идет низко, как только можно низко. Сквозь дым видны улицы города. Они пустынны. Ни одного человека не видно. На этот город страшно смотреть. Теперь мы летим над центром. Здесь почти нет пожаров. Мы видим много уцелевших чудесных зданий. Но люди, где люди?
И только, когда, сев на окраине, мы пошли в город, мы узнали, где люди Херсона, что с ними и их городом сделал враг.
Но прежде чем увидеть людей, мы увидели объявление. Гитлеровский комендант объявлял жителям, что "серьезность положения требует некоторой строгости", поэтому "появление на улицах запрещается от трех часов пополудни до пяти часов утра. Лица, находящиеся в эти часы вне своих жилищ, будут судимы", то есть расстреляны. Это объяснили нам уже люди, выползшие откуда-то из подвалов. Они и рассказали нам о том, почему пустынен Херсон.
Четыре месяца назад у оккупантов в Херсоне была "паника": наши войска форсировали Днепр, взяли Киев, Днепропетровск, вышли к Днепру напротив Херсона. Под ногами врагов горела почва. Тогда-то и появилось объявление коменданта. Людей загнали в дома. После трех часов пополудни Херсон становился мертвым городом - только патрули тревожно проходили по улицам. Берег Днепра был весь опутан колючей проволокой.
Но и тогда не успокоились оккупанты. Наши люди, даже запертые в дома, пугали их. И они стали выселять людей из домов, гнать их прочь из своего города. Делалось это так. На улице вдруг появлялась "машина с трубой" - так называли все в городе этого вестника несчастья. Пронзительный крик трубы, как крик беды, гремел над притихшей улицей. Старухи крестились - то была труба страшного суда. Женщины прижимали к себе детей.
Труба объявляла: всем жителям этой улицы приказано немедленно оставить свои дома. Всем. Немедленно. Или расстрел.
Люди должны были покинуть свои жилища. Им не разрешалось брать с собой вещей. Их просто изгоняли из города, в котором они родились, который они строили. Их гнали этапом. Их запирали в лагери. Когда лагери переполнялись, им разрешалось жить в пригородах. Многие, не дожидаясь, разбегались по селам. Другие прятались. Были такие, которые замуровывались в стенках, их тайники знали только жены. Тайком ночью проносили им пищу. Если жена попадалась, замурованный умирал в своем заточении. Мы видели молодого юношу Леонида Винниченко, он с восемью товарищами, среди них одна девушка, четыре месяца прожил в не известном никому подвале. Всех их кормила его сестренка. Сегодня Леонид впервые за четыре месяца увидел свет солнца.
Старик Залевский с товарищами прятался в плавнях. Оккупанты обнаружили их. Началась малая, но жестокая война. Плавни могут многое рассказать об этих многонедельных боях горсточки отчаянных стариков с фашистскими псами. Плавни побурели от крови.
Кто мог, старался уйти к нашим. Стоило только переплыть Днепр. О "том береге" мечтали. "Тот берег" был символом свободы и жизни. Но не все могли достичь "того берега". Прятались здесь. Жандармы дымом выкуривали их из подвалов, сжигали дома непокорных, убивали, расстреливали - люди не покорялись. Они хотели жить в своем городе. Жить или умереть в нем.
Изгнав людей из их жилищ, оккупанты приступили к систематическому грабежу пустого города. Мы видели города разрушенные, изуродованные и даже начисто сожженные врагами. Теперь мы увидели город, начисто обворованный.
В городе буквально нет ни одного не разграбленного общественного и частного дома. Ни одного.
Сегодня, в первый день освобождения города, уцелевшие жители после четырех месяцев изгнания явились в свои дома. Мы увидели картину чудовищного разгрома. Все мало-мальски ценное - мебель, одежда, даже посуда - похищено оккупантами. Все остальное перебито. Пух из перин. Обломки зеркал. Ножки разбитой табуретки, обрывки книг. Всеразбито, загажено. И так буквально в каждой квартире города. Мы заходили в десятки домов, видели выпотрошенные внутренности квартир. Мы встретили Анфису Ивановну Максимову. Она плакала не над крушением годами сколачиваемого дома - она плакала от обиды. Враги растоптали дорогие ей и ненужные им вещи. Мы видели старуху, она прижала к груди растрепанный семейный альбом и пучок бумажных цветов - все, что она нашла у себя дома. Мы шли по разграбленным улицам, усыпанным обломками стекла и зеркал, и видели выброшенные оккупантами из домов детское креслице, чучело птицы и другие вещи - такой картины грабежа и разгрома нам еще не приходилось видеть.
Враги успели начисто ограбить город и его граждан - сжечь город они не успели. Они сожгли вокзал, взорвали завод имени Петровского, хлебозавод, электростанцию, мельницу - они сожгли бы все, если бы неожиданный и стремительный удар наших войск не вышвырнул громил из города.
Бойцы гордо проходят по улицам этого маленького, но красивого, приветливого и какого-то очень уютного города. Бойцы могут сказать: "Мы спасли вам ваш театр, ваши больницы, ваши общественные здания, ваши чудесные уютные дома". Но бойцы ничего не говорят - они уходят дальше, на Николаевское шоссе.
Затихают пожары. В город возвращаются люди. Еще в разбитых окнах тонко свистит ветер, еще хлопает оторванными ставнями, еще падают тут и там с шипением головешки, распространяя горький чад вокруг, - но в городе уже возникает жизнь. Властей еще нет, но на улице уже промаршировал отряд милиции во главе с майором Кук. Подле развалин собираются люди. Еще час тому назад совершенно мертвые, пустынные улицы наполняются людьми.
Возле парка стоит старик и смотрит на деревья. Много срублено гитлеровцами.
- Что рассматриваете, дедусь? - спрашиваем его. Он молчит. - А где ваш дом, диду?
- Нема дома. Спалили.
- А семья где?
- И семейства нема. Угнали.
- Ну, хоть имущество какое осталось?
Он не отвечает, все всматривается старыми, больными глазами. Вдруг он восклицает радостно:
- Цел, цел! - и довольно улыбается в усы.
- Кто цел?
- Дуб наш цел. Знаменитый херсонский, - и он показывает нам дуб. - Все срубили, все сломали, - говорит он, - а дуб цел. Нет, нас, стариков, не сломишь, не вырубишь. Мы - дубы. Он мне ровесник был, а может, и старше.
Мы стоим на вышке здания торгового порта - отсюда отлично видны и город и река. Вот он, Херсон, чудесный, теплый, прекрасный наш город, - теперь навсегда наш. Вот он, Днепр, - могучий, вольный, широкий, наш до самого моря, навсегда наш.
1944 г., март
ВЕСНА НА ЮГЕ
Я не знаю, что это было, - мечта, вера, уверенность, знание. Но даже в самые горькие дни отступления мы ни на минуту не сомневались: мы вернемся. Мы вернемся к тебе, Одесса. Мы увидим твои лиманы, Николаев. Мы еще будем пригоршнями пить воду из Южного Буга.
Нет, я не обижу наше чувство. Слово "вера" к нему не подходит. Этого слова мало. Сила нашей правды - вот что жило всегда в нас. Грозная сила правды. Правда не могла не победить. Правда нашего дела.
Убежденно пели мы в те дни:
Нас опять Одесса встретит, как хозяев,
Звезды Черноморья будут нам сиять,
Славную Каховку, город Николаев,
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать
Эта песня родилась у нас на фронте в дни, когда мы отступали. Ее потом стали петь на всех фронтах, но она всегда оставалась песней южан по преимуществу. В промерзших блиндажах обороны на Миусе пели ее. По дорогам отступления на Дону и Кубани пели ее. В горящем Новороссийске вспоминали Николаев. Обороняя Туапсе, защищали Одессу и наше право прийти туда. И тут и там было Черное море. И тут и там были наши люди.
Казалось: невыносимо долог и тяжек путь от Туапсе до Одессы. На карту было трудно смотреть. Далеко. Но мы прошли этот путь. Мы его прошли.
Нас опять Одесса встретит, как хозяев. Уже сияют нам звезды Черноморья. Две недели тому назад, по пути в Херсон, пролетал я над давно мирной Каховкой. Песок пылал под багровыми лучами солнца, а мне казалось, что выступила кровь павших. Много крови было пролито там, но сейчас мирно струится дымок над хатами. Волы медленно тащат плуги. И радостно парит теплая освобожденная весенняя земля.
Мы прошли этот путь. Прошли со славой. Войска генерала Цветаева, штурмом взявшие Николаев, еще так недавно брали штурмом Сталино. Сейчас они идут дальше. Их не остановит ни враг, ни грязь. Кто прошел такой путь, тот остановиться не может.
В Николаеве я видел могилу. Над ней - деревянный памятник, знак и на нем надпись: "Гвардии старший лейтенант Георгий Алексеевич Антюхин. Он первый с группой разведчиков вошел в Николаев и пал смертью героя". Эта надпись сделана карандашом. Потом ее повторят золотыми буквами на мраморе. Вместо деревянного временного знака будет монумент величественный и важный. И так же, как сегодня, будут сидеть у могилы женщины-матери и плакать о не известном им, но дорогом сыне.
Много славных имен рождено для бессмертия в эту весну. Глядя на могилу героя, я думал, что рядом с памятником Антюхину надо ставить памятник капитану Феденко - богатырю, павшему в сорок первом году под Каховкой смертью, которой можно завидовать. Надо вспомнить одну славную дивизию, которая здесь, под Николаевом, у станции Грейгово, прорвала железное кольцо врага и дала дорогу нашей армии. Надо вспомнить знаменитую Иркутскую дивизию - здесь, в Николаеве, она впервые била танки Клейста. Много орденов украшают боевое дивизионное знамя Иркутской, много подвигов вписано в летописи. Слава героев наступления сорок четвертого года сливается со славой героев тяжелых боев сорок первого - сорок второго годов, и это - слава нашего оружия.
Сейчас на юге весна. Весна наступления. Весна освобождения. Сполз с полей снег, обнажились стосковавшиеся по сеятелю поля. Как снег, как грязь, исчезают с нашей земли оккупанты. Их дивизии тают. Трупами их солдат унаваживается почва. Безостановочно гонят врагов наши войска. К морю. В море. Это - возмездие. Начало возмездия. Я видел горы фашистских трупов в районе Шевченковских хуторов. Это место теперь в народе зовется просто: "Побоище".
Сейчас фашисты удирают к морю. Земля очищается навеки от вражеской парши. Возрождается жизнь. Теперь - не вслед за войсками, а вместе с войсками - идут строители, хозяйственники, советские и партийные работники. В Кривой Рог вместе с передовыми частями пришли шахтеры. В Апостолово и Долгинцево - железнодорожники. В Николаев - инженеры-кораблестроители. Я встретил здесь Прасковью Дмитриевну Гнеденко. Она пропагандист Николаевского обкома партии. Эта женщина прошла с войсками весь путь от Днепра до родного города. Она форсировала Днепр на лодке. В Херсон пришла пешком из Берислава вместе с передовыми частями. Под Водопоем вместе с секретарем обкома Филипповым пережила всю ярость последних отчаянных немецких контратак. Николаев еще горел, когда туда пришли она и Филиппов. Было страшно смотреть на развалины. Показалось: нет больше города, родного города. Так всегда кажется в первые часы. Каждая утрата остра и невосполнима. Каждый сожженный дом дорог.
Но дым рассеялся, и среди пепелища и развалин обозначились уцелевшие здания и районы. Люди обрадовались им так, как не радовались вновь отстроенным. Закопченные, но целые, эти дома казались милее и прекраснее, чем были прежде. Уцелело чудесное здание Дворца пионеров, цел знаменитый николаевский элеватор, не сожжена Слободка. Здание Госбанка стоит нерушимо среди разрушенных домов. Эти и многие другие здания сохранились не потому, что враг решил пощадить их. Если бы дать ему волю, он все бы сжег, обратил в пустыню. Во многих уцелевших зданиях мы видели выдолбленные оккупантами отверстия для закладывания тола. Все было подготовлено для взрыва, но поджигателей схватила за руки наша армия. Это Красная Армия спасла то, что уцелело. И, главное, спасла людей Николаева.
Врагу не удалось покорить жителей города Николаева. Они выходят сейчас из подвалов, убежищ. Они очень ослабли от голода. Я видел, как женщины везли своих мужей на тачках - двигаться сами они еще не могли.
- Вот выкопала, - сказала мне, гордо улыбаясь, женщина. - Он у меня закопанный был. Прятался.
Мужчина смущенно усмехается. Ему неловко, что его везет на тачке жена.
- Ослабел, - тихо сказал он. - Но ничего, отойду, еще повоюю.
Враги разрушили в Николаеве все, что сумели разрушить. Многое им удалось. Душу нашего человека разрушить они не смогли. Они взорвали электростанцию, и в городе сейчас нет электроэнергии. Но в людях освобожденного города аккумулированы такие огромные запасы человеческой деятельной творческой энергии, что можно горы своротить. Люди целы, значит, снова будут в Николаеве и верфи, и заводы, и школы, и театры. Люди стосковались по труду. Они приходят за работой сами. Их не надо агитировать, подымать, звать. Им надо только сказать, что делать. Они готовы строить все: дороги, мосты, аэродромы. Они так много видели разрушений, что стройка будет праздником для них. Почти три года на их глазах фашисты разрушали все, что можно было разрушить. Враги ничего не построили на захваченной ими земле, они разрушали и грабили. Они увезли из Николаева в Германию трамвайные вагоны в первые же месяцы своего владычества. Два с половиной года в городе не было трамвая. Оккупанты пришли на нашу землю не за тем, чтобы она расцветала. Они привезли сюда "душегубки" и сифилис, а вывозили отсюда заводы, мясо, сало, хлеб. Они выколачивали из деревни хлеб кнутом, народ отвечал на кнут мужицкой лопатой и партизанским динамитом. Я видел, как в освобожденных селах колхозники первым делом брались за лопату: откапывали зарытый хлеб.
- Земля дала хлеб, земля и схоронила, - говорили они и хитро усмехались при этом. - Нет, никогда гитлеровцам не перемудрить мужика. Вот он, хлеб, к весне цел, не достался проклятому. Теперь его не к чему прятать. Наша земля, наша воля, наше будущее.
Пошли в ход лопаты и в Николаеве. Рабочие откапывают станки. Врачи сумели спасти и сберечь медицинский инвентарь и медикаменты. Научные сотрудники Исторического музея хотят открыть в ближайшие дни музей - все экспонаты его они сумели спрятать от оккупантов. Сейчас все, что спасено, сносится на заводы, в учреждения, в школы.
При мне в типографию наборщики принесли закопанный ими шрифт. Типография уцелела чудом, оккупанты не успели или в панике забыли ее разрушить. Целы машины цеха, наборные кассы. На валах ротации еще лежит последний номер поднемецкой газетки "Новая мысль". Я сдираю ее с валов и читаю: "Большевикам за эту зиму не удалось добиться существенных стратегических успехов".
Наборщики смеются над этими строчками вместе со мной. Они испытывают сегодня то же чувство, что и я, - чувство возвращения. Они не были в этой типографии с тех пор, как пришли фашисты. Я был здесь в последний день перед оставлением нашими войсками Николаева, в августе сорок первого года. Здесь выходила наша фронтовая газета. Наборщики помнят ее и ее работников. Они нетерпеливо спрашивают: ну что же, скоро газету будем печатать?
Скоро. Это можно твердо сказать. Жизнь возрождается в освобожденных городах со сказочной быстротой. Армия такими темпами гонит врага на запад, что освобожденный вчера город сегодня становится тыловым. Еще месяц назад в Кривом Роге на улицах запросто разрывались вражеские снаряды - сегодня это глубокий тыл. Вчера еще догорало зарево в Николаеве - сегодня женщины метлами и вениками подметают улицы, прихорашивают город. Мальчишки, чистильщики сапог, бойко стучат щетками о свои ящички.
Здесь все охвачено жаждой восстановления. Труд стал праздником, пуск каждого, даже небольшого предприятия - всеобщим торжеством. И это понятно. Тот, кто был здесь в те дни, когда еще догорали пожары, оценит, что это значит: первый рейс трамвая в Днепропетровске, первый кусок руды в Криворожье, первый паровоз на рельсах, первая советская школа в Николаеве, первая колхозная пахота за Бугом.
Раны заживают. Кирпичи разрушенных домов складываются в штабеля - из них будут построены новые здания. Плуг перепахивает поле недавнего боя. Под стальным лемехом исчезают минные воронки. И в этом есть великое торжество труда. Ради этого мы и воюем - ради будущего.
Я спросил у николаевского юноши Виктора:
- Думали же вы о будущем, о своей судьбе все это время, что жили под властью фашистов?
Он горько, не по-детски усмехнулся:
- Какая же может быть судьба у советского юноши при оккупантах? Карьера? Будущность? Нет, не думал. Мы только ждали и верили, что наши вернутся. И боролись, как умели.
Мы ходили с ним долго по городу, и он читал мне свои стихи. Он был рад, что может их, наконец, читать. Ему восемнадцать лет, но на вид он гораздо старше. Горькая морщинка на переносице. И черные пушистые усики.
- А усики вам зачем, Виктор?
- Я теперь их сбрею, - смущенно, совсем по-детски обещает он.
Теперь усики можно сбрить. К юноше вернулась юность.
Когда мы отступали из Николаева, этим мальчикам еще не было шестнадцати лет. Весна их совершеннолетия совпала с весной освобождения. Им повезло. Теперь у них есть будущее. Но они не хотят его получить даром. Все они хотят воевать. Впрочем, этим чувством охвачены все мужчины в освобожденных районах. Они требуют оружия. Они просят бросить их немедленно в бой. У них есть счеты с оккупантами, счеты еще не сведены. Мы видели группы добровольцев у военкомата. Они пришли, не дожидаясь повесток. Они хотят драться и гнать врагов.
Гнать гитлеровцев в море - этим живет сейчас и народ, и армия Юга. В одесской степи день и ночь наши войска неотступно преследуют удирающих врагов.
- Ходко бежит фашист! - смеются солдаты. - Врет, от смерти не убежит.
Возмездие настигает и разит врага и на земле и с воздуха. Не добьет красноармейская пуля - дорубит казацкая шашка. Гвардейцы-конники снова пошли в рейд. Их клинки уже свистят в одесской степи. Через бугские переправы сплошным потоком льются войска. В эти горячие дни напряженно работают все рода войск: саперы, понтонеры, летчики, службы тыла. Все движется на запад. К Одессе. Какой-то кучерявый боец на ходу растягивает мехи трофейного аккордеона и напевает:
Нас опять Одесса встретит, как хозяев,
Звезды Черноморья будут нам сиять
1944 г., апрель
ЛАГЕРЬ НА МАЙДАНЕКЕ
1
Когда с Майданека налетал ветер, жители Люблина запирали окна. Ветер приносил в город трупный запах. Нельзя было дышать. Нельзя было есть. Нельзя было жить.
Ветер с Майданека приносил в город ужас. Из высокой трубы крематория в лагере круглые сутки валил черный, смрадный дым. Дым относило ветром в город. Над люблинцами нависал тяжкий смрад мертвечины. К этому нельзя было привыкнуть.
"Печами дьявола" звали поляки печи крематория на Майданеке и "фабрикой смерти" - лагерь.
Немцы не стеснялись в своем генерал-губернаторстве - в Польше. Они даже желали, чтоб поляк повседневно дышал запахом смерти, - ужас усмиряет строптивые души. Весь Люблин знал о фабрике смерти. Весь город знал, что в Крембецком лесу расстреливают русских военнопленных и заключенных поляков из Люблинского замка. Все видели транспорты обреченных, прибывающих из всех стран Европы сюда, в лагерь. Все знали, какая судьба ждет их, газовая камера и печь.
Ветер с Майданека стучал в окна: поляк, помни о печах дьявола, помни о смерти! Помни, что у тебя нет жизни, - есть существование, временное, непрочное, жалкое. Помни, что ты только сырье для печей дьявола. Помни и трепещи!
Трупный запах стоял над Люблином. Трупный запах висел над Польшей. Трупный запах подымался над всей замордованной гитлеровцами Европой.
Трупным запахом хотели оккупанты удушить людей и управлять миром.
2
"Дахау № 2" - так сначала называли фашисты концентрационный лагерь войск СС под Люблином. Потом они отбросили это название. И по своим размерам и по размаху "производства смерти" лагерь на Майданеке давно превзошел страшный лагерь в Дахау.
Мы нашли здесь пленников Дахау, Бухенвальда, Освенцима.
- Здесь страшнее! - говорят они. - О, здесь!..
На двадцать пять квадратных километров раскинулась эта фабрика смерти со своими агрегатами: полями заключения, межпольями, газовыми камерами, крематориями, рвами, где расстреливали, виселицами, где вешали, и публичным домом для обслуживания немецкой охраны лагеря.
Лагерь расположен в двух километрах от Люблина, прямо у шоссе Люблин Хелм. Его сторожевые вышки видны издалека. Его бараки - все одинаковые выстроены в ряд с линейной точностью. На каждом - четкая надпись и номер. Все вместе они образуют "поле". Всего в лагере шесть полей, и каждое особый мир, огражденный проволокой от другого мира. В центре каждого поля аккуратная виселица для публичной казни. Все дорожки в лагере замощены. Трава подстрижена. Подле домов немецкой администрации - цветочные клумбы и кресла из необструганной березы для отдыха на лоне природы.
В лагере есть мастерские, склады, - враги называли их магазинами, водопровод, свет. Есть магазин, где хранился в банках "циклон" для газовых камер. На банках желтые наклейки: "специально для восточных областей" и "вскрывать только обученным лицам". Есть мастерская, где делают вешалки. На них - значок СС. Эти вешалки выдавались заключенным перед "газованием". Обреченный сам должен был повесить свое платье на свою вешалку.
На полях лагеря буйно цветет капуста. Пышная, грудастая. На нее немыслимо смотреть. Ее нельзя есть. Она взращена на крови и пепле. Пепел сожженных в крематориях трупов разбрасывался гитлеровцами по своим полям. Пеплом человеческим удобрялись огороды.
Весь лагерь производит впечатление фабрики или большого пригородного хозяйства. Даже печи крематория кажутся, - если не слышать трупного запаха, - маленькими электропечами для варки стали. Германская фирма, изготовившая эти печи, предполагала в дальнейшем усовершенствовать их: пристроить змеевик к печам для того, чтобы всегда иметь бесплатную горячую воду.
Да, это фабрика, - немыслимая, но реальная, - фабрика смерти. Комбинат смерти. Здесь все - от карантина до крематория - рассчитано на уничтожение людей. Рассчитано с циркулем и линейкою, начертано на кальке, проконсультировано с врачами и инженерами, словно речь шла о бойне для скота.
Гитлеровцам не удалось при отступлении уничтожить лагерь. Они успели только сжечь здание крематория, но печи сохранились. Уцелел стол, на котором палачи раздевали и рубили жертвы. Сохранились полуобгоревшие скелеты в "складе трупов". До сих пор стоит над крематорием страшный запах мертвечины.
Сохранился весь лагерь. Газовые камеры. Бараки. Склады. Виселицы. Ряды колючей проволоки с сигнализацией и дорожками для собак. Остались в лагере и собаки - немецкие овчарки. Они исподлобья глядят из своих будок и, может быть, скучают без дела. Им не надо теперь никого рвать и хватать.
Спасены уцелевшие в лагере заключенные. Есть свидетели, их много. Схвачены палачи.
Мы говорили и с теми, и с другими, и с третьими.
- Я это пережил! - говорит спасенный и сам удивляется тому, как он сумел все это пережить.
- Я это видел! - говорит свидетель и сам удивляется: как же он не сошел с ума, видев то, что он видел?
- Мы это делали, - тупо признаются палачи.
Каждое слово из того, что будет рассказано дальше, можно подтвердить документами, показаниями свидетелей, признаниями самих немцев.
Уже можно приподнять завесу над Майданеком и поведать всему миру страшную повесть о Люблинском лагере - "лагере для уничтожения".
3
Лагерь для уничтожения. Фернихтунгслагерь.
Международный лагерь смерти.
На воротах его можно было бы высечь надпись: "Входящий сюда, оставь все надежды. Отсюда не выходят".
Из всех стран оккупированной Европы приходили сюда транспорты обреченных на смерть. Из оккупированных районов России и Польши, из Франции, Бельгии и Голландии, из Греции, Югославии и Чехословакии, из Австрии и Италии, из концентрационных лагерей Германии, из гетто Варшавы и Люблина прибывали сюда партии заключенных. Для уничтожения.
То, что фашистам неудобно было делать на западе или даже в самой Германии, можно было свершать здесь, в далеком восточном углу Польши. Сюда пригоняли на смерть всех, кто выжил, выстоял, вынес каторжные режимы Дахау и Флоссенбурга. Все, что еще жило, дышало, ползало, но уже не могло работать. Все, что боролось и сопротивлялось захватчикам. Все, кого гитлеровцы осудили на смерть. Люди всех национальностей, возрастов, мужчины, женщины и дети. Поляки, русские, евреи, украинцы, белорусы, литовцы, латыши, итальянцы, французы, албанцы, хорваты, сербы, чехи, норвежцы, немцы, греки, голландцы, бельгийцы. Женщины из Греции, остриженные наголо, с номерами, вытатуированными на руке. Слепые мученики подземного лагеря завода "Дора", где производились "ФАУ-1" - самолеты-снаряды. Политические заключенные с красными треугольниками на спине, уголовники с зелеными, "саботажники" с черными, сектанты с фиолетовыми, евреи с желтыми. Дети от грудных до подростков. Те, кому не было еще восьми лет, находились при родителях. Восьмилетние же "преступники" заключались в общие бараки. Совершеннолетие в лагерях смерти наступает очень рано.
Сколько сотен тысяч было уничтожено в этом международном лагере смерти? Трудно сказать. Пепел сожженных развеян по полям.
Но сохранился страшный памятник.
На задворках поля за крематорием есть огромный склад. Он весь доверху заполнен обувью, раздавленной, смятой, спрессованной в кучи. Тут сотни тысяч башмаков, сапог, туфель...
Это - обувь замученных.
Крохотные детские ботиночки с красными и зелеными помпонами. Модные дамские туфли. Грубые простые сапоги. Старушечьи теплые боты. Обувь людей всех возрастов, состояний, сословий, стран. Изящные туфли парижанки рядом с чоботами украинского крестьянина. Смерть уравняла всех. Вот так же, в общий ров - тело к телу - ложились умирать владельцы этой обуви.
Страшно смотреть на эту груду мертвой обуви. Все это носили люди. Они ходили по земле. Мяли траву. Они знали: высокое небо над их головою. Эти люди дышали, трудились, любили, мечтали... Они были рождены для счастья, как птица для полета.
Откуда свалилась на них коричневая беда? За что скосила их смерть? Вот их нет теперь... Их пепел развеян... Только мертвая обувь, раздавленная, растоптанная, кричит, как умеют кричать только мертвые вещи...
Зачем фашисты сохранили этот страшный памятник? Зачем собирали они и хранили обувь в складе?
В дальнем углу барака мы находим ответ. Здесь лежат груды подметок, каблуков, стелек. Все тщательно рассортировано. Каждая партия - отдельно.
Все это шло в Германию. Как пепел на поля, как тепло из крематория в змеевик. Кровь на подметках не пахнет.
Нет, только фашисты способны на такое!
4
Заместителем начальника лагеря был эсэсовец Туман. Свидетели рассказывают о нем, что он никогда не расставался с огромной овчаркой.
Фашисты любят собак.
Они любят играть с ними, кормить их и ссориться с ними. С собаками у них быстрее находится общий язык. Шеф крематория Мунфельд имел комнатную собачонку. Начальник поля русских военнопленных играл с большим догом.
Эсэсовец Туман не пропускал ни одного расстрела, ни одной казни. Он любил лично присутствовать на них. Если автомобиль был доверху набит жертвами, он вскакивал на подножку и ехал на казнь.
Шеф крематория Мунфельд даже жил в крематории. Трупный запах, от которого задыхался весь Люблин, не смущал его. Он говорил, что от жареных трупов хорошо пахнет.
Он любил шутить с заключенными.
Встречаясь с ними в лагере, он ласково спрашивал:
- Ну, как, приятель? Скоро ко мне, в печечку? - и, хлопая побледневшую жертву по плечу, обещал: - Ничего, для тебя я хорошо истоплю печечку...
И шел дальше, сопровождаемый своей собачонкой.
- Я видел, - рассказывает свидетель Станислав Гальян, житель соседнего села, мобилизованный со своей подводой на работу в лагере. - Я сам видел, как обершарфюрер Мунфельд взял четырехлетнего ребенка, положил его на землю, встал ногой на ножку ребенка, а другую ножку взял руками и разорвал, - да, разорвал бедняжку пополам. Я видел это собственными глазами. И как все внутренности ребенка вывалились наружу...