Вместе с Палишко было еще трое: огромный, веселый и красивый гармонист и песельник Шевченко, пожилой Кошевец и маленький сержант Сережа Войцицкий, паренек из ближнего села, путающийся в полах большой для него шинели. Палишко и Шевченко стреляли, Кошевец и Сережа заряжали винтовки Палишко стрелял зло, яростно. Шевченко - весело, Кошевец что-то бормотал себе под нос да изредка вздыхал или охал, а Сережа весь отдался делу: все боялся он, что не поспеет зарядить и Шевченко скажет ему: эх, ты, сопля. Когда неприятели совсем окружили дзот, Палишко сказал Шевченко:
- Ну, брат, пошли, встретим гостей.
Они взяли с собой гранаты и выбежали из дзота.
Сережа услышал, как громыхнули гранаты, как завизжали фашисты, как что-то крикнул Палишко, потом все стихло. Ни Шевченко, ни Палишко не вернулись Сережа взял винтовку и припал к амбразуре.
- Теперь будем мы с тобой, старичок, стрелять, - сказал он, и радость обожгла его.
Наконец-то он будет стрелять, вести бой. Важно ухмыльнулся он и вдруг увидел прямо перед собой у амбразуры вражеского офицера. Рыжим был этот фашист - только и успел заметить Сережа и выстрелил. Офицер упал.
"Моя пуля сшибла!" - в восторге подумал Сережа. В этот момент его ранило в руку.
В дзот ворвались гитлеровцы.
Сережу выволокли из окопа. Он увидел: поле боя, там и сям валялись мертвые враги. Сережа насчитал их до сотни. Со всех сторон неслись стоны и проклятья раненых, санитары не успевали их подбирать. Оккупанты бродили по высоте, о чем-то громко "хайкали", но наступать дальше не собирались, слишком дорого обошелся бой с боевым охранением. На высоте царила суматоха, как всегда бывает после трудного боя, и Сережа, воспользовавшись ею, бросился вниз с обрыва, покатился кубарем, сквозь колючий кустарник, вслед за ним загрохотали камни, понеслись вниз, обгоняя его, засвистели пули. Сережа ничего не слышал. Только внизу, в каком-то высохшем ерике, он пришел в себя, нашел тропинку и пошел по ней. Здесь, на тропинке, он и нашел Палишко.
Палишко полз медленно, трудно и, странное дело, молча. У него была раздроблена нога, и кровавый след тянулся по дорожке. Когда Сережа наклонился над ним, Палишко сказал ему:
- Вот и хорошо. Теперь хорошо.
- Что хорошо, дядя Палишко? - спросил Сережа.
- Меня не тащи, не надо, - сказал Палишко, - мне уж срок вышел. Партбилет возьми, отнеси в часть, пусть отдадут его тому, кто мне его давал. Там знают.
Сережа принес партбилет.
Вот и все о бое на Безымянной высоте, о бое, который случился в день 24-й годовщины части.
В этот же день из рейда вернулись разведчики, хозяева горных троп, гроза вражьего тыла. Они пришли усталые, голодные, забрызганные грязью и веселые. Пришел Филипп Кононов, который говорит о себе: "Я воевать любитель", пришли шахтер Иван Казаков и огромный баюк, считающий, что нет для разведчика оружия лучше, чем острый нож, пришли бойцы Ломоновского. Жадно набросились они на котелки с дымящейся кашей. Их окружили товарищи. И разведчики, глотая горячее пшено, стали рассказывать об очередном набеге, показывать трофейные зажигалки, хвастаться захваченным оружием.
Их слушали с завистью. Всякому бойцу лестно побывать в веселом лихом деле, налететь, как Кононов, на карательный отряд и разгромить его, ворваться, как Ломоновский, в станицу, занятую неприятелем, и нашуметь там. Всякому лестно отбить обоз, попробовать чужеземного вина и хвастнуть трофейной штучкой. И многие бойцы просятся: возьми, научи, поведи в рейд. Кононов долго присматривается к людям. Ему храбрецы не нужны, ему нужны толковые ребята. Иной "храбрец" всех подведет и погубит. Разведчику нужна храбрость умная. И Кононов еще долго рассказывает окружившим его людям, какая это хитрая, интересная, веселая профессия - разведчик-истребитель.
А во взводе Ломоновского бойцы провожают своего командира в госпиталь. Из очередного рейда Ломоновский вышел раненым. Не тяжелая рана, а без госпиталя не обойтись. Ломоновский сдал взвод новому командиру, все объяснил, но не торопится отъезжать. Вокруг его повозки собрался весь взвод. Все взволнованы. У многих слеза блестит в ресницах. Сам Ломоновский взволнован тоже - ему до смерти горько расставаться с ребятами. Дрогнувшим голосом говорит он новому командиру:
- Возьми моих мальчишек, детишек моих возьми и действуй, как мы действовали.
Новый командир обещает.
- При всех обещаю! - волнуясь, повторяет он.
Ломоновский вдруг весело улыбается.
- Врага бей, как мы били. Жалеть его нечего. Ну, - кричит он ездовому, - трогай!
4
Эхо сталинградского удара громко отозвалось в Кавказских горах. Оно вызвало в сердцах бойцов радость, гордость и... зависть. Хорошую военную зависть. "Эх, отчего я не там! - восклицает каждый. - Эх, когда же наш черед?!"
Никогда не угасал в сердце русского воина наступательный порыв. Скоро ли, скоро ли? - этот вопрос всегда на устах. За встречу в Киеве пьют в землянке украинцы. О походе на Запад мечтают молодые советские офицеры. Не найти воина, который не верил бы в наше победоносное шествие по освобожденной земле, не найти воина, который не обрадовался бы приказу наступать.
Наступать - значит освобождать. Что может быть священнее?
Наша зависть понятна. Каждый хотел бы, как сталинградцы, идти по снежной, из пепла и крови подымающейся земле.
- Да, - говорят в блиндажах люди переднего края, - на улицах Сталинграда уже праздник: ишь как весело врага бьют! Ну, и у нас в горах дождемся праздника. Будем и мы врага бить на улицах Майкопа и Краснодара!
1942 г., декабрь
ФРОНТОВОМУ ЖУРНАЛИСТУ
Когда думаешь над тем, какие чувства движут нашим народом в войне, ведут воина на смертный бой, вдохновляют героя на подвиг доблести, вдову или мать героя на подвиг мужества, работника тыла на подвиг труда, видишь их, этих чувств, два: любовь и ненависть. Великая любовь к Родине, великая ненависть к врагу.
Мы много говорим о любви, товарищ. Давай поговорим о ненависти.
Велика сила ненависти! Она мирного, глубоко штатского человека превращает в воина, скромного солдата - в героя, старика пасечника - в народного мстителя, девочку школьницу - в Зою Космодемьянскую.
Когда побываешь в районах, освобожденных от оккупантов, когда сам, своими глазами увидишь кровавые следы зверя, сожженную и поруганную землю, костры и виселицы, трупы детей в шурфах шахт, когда сам, своими трепетными руками прикоснешься к ранам народным, - кровь застывает в твоих жилах, твои кулаки сжимаются в ярости, месть начинает стучать в твое сердце. И ты понимаешь: это нельзя забыть, это нельзя простить врагу. Об этом надо кричать, кричать с такой страшной силой, чтобы весь мир содрогнулся, чтобы нигде на земле не осталось спокойного и равнодушного человека. Кровь вопиет о возмездии.
А когда после этого читаешь иные очерки и корреспонденции в наших газетах, где о муках народа рассказывается так же вяло, безжизненно и казенно, как о сборе утиля, в тебе рождается чувство обиды за кровь народа, чувство досады на слишком спокойного журналиста. Оказывается, можно привыкнуть даже к ужасам? Оказывается, можно даже о страшном писать равнодушно? А у народа сердце сочится кровью. А у народа душа горит лютой ненавистью к врагу. Что ж мы, товарищи писатели?
Чего ждет, чего требует от нас, журналистов, народ? Правды. Только правды. Нас, военных корреспондентов, судьба поставила свидетелями и участниками великой битвы. Мы многое видим. Мы многое знаем. И мы - люди. И у нас при виде фашистских зверств обливается сердце кровью и благородная ненависть неугасимо горит в душе. Отчего же часто пишем мы рыбьими словами, с рыбьим спокойствием и равнодушием?
Как и всякий военный журналист, я много видел людского горя. Я видел костры и виселицы, землю под пеплом, людей без крова, детей без детства. На это никогда не можешь глядеть спокойно, к этому нельзя привыкнуть. И когда я сижу и пишу об этом, я сам чувствую: жалки мои слова. Не могут они даже в малой степени передать то, что сам же я видел. Не могут косноязычные писания мои передать те чувства, которые во мне самом бурлят при виде кровавых вражеских следов. Мой язык беден, и талант мал, и мое искусство немощно. И это не дает мне покоя. Кровь замученных стучит в сердце и заставляет искать и искать такие слова, чтоб, прочитав их, никто нигде, даже в самом далеком от войны тылу, не смел остаться спокойным.
Народ требует от нас только одного - правды. Велика сила правды. Она рождает ненависть к врагу. Правда обвиняет, уличает и клеймит фашиста. Правда пригвождает его. Правда - на нашей стороне. Правда - на нашем вооружении.
И мы, военные писатели и журналисты, должны уметь увидеть эту правду, понять ее и донести людям.
Мы много, хотя и недостаточно, пишем о фашистских зверствах, о расстрелах мирных людей, о крови детей и слезах женщин. И все это - правда. Страшная правда, страшнее не было на земле ничего.
Но вот в Ворошиловграде я видел семью, где оккупанты никого из близких не убили и не замучили. А жить было невозможно.
Было невозможно жить под гитлеровцами, было невозможно дышать воздухом, отравленным запахом фашизма. Не убили, но в любую минуту могли убить. Могли ворваться ночью, могли схватить средь бела дня на улице. Могли швырнуть в вагон и угнать в Германию. Могли без вины и суда поставить к стенке; могли расстрелять, а могли и отпустить, посмеявшись над тем, как человек на глазах седеет. Могли - и это было хуже, чем если б уж убили. Над каждым домом в городе черной тенью навис и распластался страх.
Законов не было. Суда, права, порядка не было. Были только приказы. Приказы точно устанавливали, каких человеческих прав лишен человек.
И вся жизнь горожанина состояла в том, чтоб спрятаться. Спрятаться от оккупанта, посторониться, когда он шагает по улице, укрыться, когда он входит к тебе в дом, уклониться, когда он тебя ищет. Жить было невозможно.
Мы часто пишем, хотя и недостаточно, об ужасах гестаповских застенков. И все это - правда. Страшная правда, от которой кровь леденеет в жилах.
Но в том же Ворошиловграде жители с еще большим ужасом рассказывали мне о бирже труда.
Только фашисты умеют мирные слова наполнить ужасом. Только фашисты умеют все превратить в застенок. Застенком, где пытали ребячьи души, была школа. Застенком, где на русских больных гитлеровские врачи пробовали свои яды, была больница. Застенком были театр, церковь, улица. И самым ужасным застенком была биржа труда.
Сюда никто не приходил по доброй воле. Сюда волокли схваченных в облаве, изловленных на улице, вытащенных из подвалов и погребов людей. Еще час назад у этих людей было жалкое подобие свободы. У них были имя, семья, дом, мечты, надежды. Здесь, на бирже труда, все было кончено для них. Вместо имени - бирка, вместо дома - вагон с решетками, вместо воли - каторга, вместо семьи - чужбина. Здесь, на бирже, происходило мучительное расставание людей с волей - в судорогах и борьбе. Люди с ужасом отталкивали ярмо от своей шеи. Они кричали о своих правах человека, и их жестоко, до полусмерти избивали.
И когда слушаешь простые, правдивые, бесхитростные рассказы людей о том, как жили они под оккупантами, как издевались фашисты над душой человека, как топтали, калечили детей, - понимаешь: страшна смерть на виселице, но жизнь под Гитлером хуже самой мучительной смерти.
И об этом надо рассказать, - рассказать всем, кто этого не знает, кто не испытал сам, но должен знать, чтоб где-нибудь в Сибири или на Урале, отливая сталь для наших танков, чувствовал: это - возмездие фашистам, это наша расплата с ними. И не успокаивался бы и работал бы яростно, себя не жалея.
Давай же, товарищ по перу и оружию, рассказывать ярче, талантливее и беспощаднее правду о врагах, страшную правду о зверях, которых во имя гуманности надо уничтожить.
Пусть душа журналиста, переполненная ненавистью к врагу, подскажет нам огненные слова, слова-бичи, слова-снаряды. Чтоб били они по врагу, чтоб сжигали, испепеляли врага, чтоб, как набат, гремели они. Нельзя, невозможно успокаиваться. Товарищи, пока еще стоит гитлеровская Германия, пока еще катует над нашими людьми злобный враг, пока еще топчут нашу родную землю фашистские полчища.
За ненависть - она закаляет воинов!
За ненависть - она несет гибель врагу!
1943 г., май
МАРИУПОЛЬ
Этот город когда-то считался самым веселым в Донбассе. Приморский, зеленый, вечно смеющийся, вечно поющий Мариуполь. Заводы и виноградники. Домашнее, уютное Азовское море. Портовые парни, черноглазые быстрые девчата, веселая комсомолия Азовстали. Да, это был хороший, веселый город. Последний раз я был здесь два года назад. Здесь еще пели, немного тревожно и грустно, - но пели. Город еще не знал своей судьбы.
Догорают пожары в Мариуполе... К нашей машине подходит оборванный, черный, бородатый человек. Всклокоченная, почти седая борода. Остатки зубов во рту. Он смотрит на нас влажными, сияющими глазами.
- Я комсомолец.
С ужасом гляжу я в его старческое лицо. Он грустно улыбается.
- Гестапо, лагери, два года под гитлеровцами...
Два года... А словно века. Состарились люди, состарился город. Обветшали здания. Бурьяном заросли трамвайные пути. Под воздействием фашистской "культуры" одичали люди.
Город принадлежал солдатам. Главная улица называлась улицей германской армии. Лучшие кинотеатры служили только солдатам - "Солдатенкино". Русских туда не пускали. Солдатские публичные дома располагались в школах и клубах. Школы были закрыты. На садовых скамейках, в скверах красовалась надпись по-русски и по-немецки: "Только для немецких солдат".
Для русских людей Мариуполя были подневольные, каторжные работы, лагери, тюрьмы. Для непокорных - могила в противотанковом рву. Вероятно, немного найдется в городе людей, не перепоротых гитлеровцами. Били все - от солдата до главного коменданта, били за все - за слово, за жест, за взгляд. За популярную в Донбассе песню "Позор девушкам, гуляющим с гитлеровцами" карали особо сурово.
И все-таки Мариуполь верил, что увидит лучшие времена, дождется своих избавителей. По рукам ходили наши листовки. Летчики сбрасывали их над городом и окрестными селами. Иногда ветер относил их в степь, и тогда из города на поиски листовок отправлялись целые экспедиции. Находили. Приносили, спрятав на груди. Читали друг другу. Дожидались, пока постояльцы, немецкие офицеры, отлучатся с квартиры, и жадно бросались к их радиоприемникам. Ловили Москву. Однажды старик Андрей Удовиченко услышал по радио голос своего сына Святослава, красного офицера. Старик расплакался от счастья. Потом он часто рассказывал о сыне людям.
О "тиграх" гитлеровцы писали в своих газетах, как о непобедимых машинах. Мариупольцы с удовольствием разглядывали пробоины на "тиграх" и восхищались: "Аккуратная работа!" - и ждали страстно, неистово, самозабвенно прихода наших войск. Подымались на курганы, прислушивались: не слышно ли артиллерии. Вглядывались в море: не видно ли десанта с кубанского берега. И твердили друг другу: скоро, теперь скоро...
Объявления городской управы заклинали: "Мариуполь далек от фронта" - и умоляли жителей не верить слухам.
А народ принимал свои меры. Он знал, что грозит ему: уходя из города, оккупанты будут угонять мужчин с собою.
Семья Кочеджи заранее вырыла себе туннель в горе. Здесь скрывались они и соседи. Выходили только по ночам - на огороды и по воду. У кого пещер не было, прятались в кукурузнике, в камышах, некоторые даже в речках, в воде. Город опустел. Только дети да старухи еще ютились кое-где в подвалах, дрожали от страха и жарко молились о скорейшем приходе Красной Армии.
Тогда-то оккупанты и выпустили на улицы беззащитного города своих "факельщиков".
Описать это почти невозможно. Три дня над городом, словно черная туча, стоял дым. По улицам метались пьяные солдаты, поджигатели. Врывались в дома, выплескивали на комоды, постели, шкафы бензин, зажигали и бросались дальше. Женщины падали на колени, умоляли пощадить их жилье, протягивали грудных детей. Враги хватали ребенка и швыряли в огонь. Шипело человеческое мясо, полузадушенные люди выбегали из дома под пули автоматчиков. Мать Галины Ренской начала было спасать свой домишко - ее пристрелил гитлеровец. По всему городу металось черное пламя, в огне и дыму с хохотом и свистом, как дикари у костра, носились, приплясывая, пьяные, бесноватые, одержимые демонами разрушения фашисты.
Нет, это не солдаты. Это дикари, пляшущие у костра, каннибалы, пьянеющие от запаха жареного человеческого мяса. Люди, лишенные самых элементарных зачатков цивилизации, не знающие ни жалости, ни чести, ни воинского долга.
Из кукурузников, из камышей, из пещер возвращаются в город люди. Врагам не удалось их угнать. С тощим узелком идет меж развалинами Ольга Володина. Узелок - вот все, что осталось у нее. Восьмилетняя девочка несет штору с алым бантом, ищет мать. Около полусожженных кроватей на пепелище возятся люди. Кто-то разгребает золу. Мужчина с ожесточенными, сухими глазами рубит обгорелые бревна. Он хочет сколотить пока хоть конуру.
В парке, на заводе имени Ильича в первый раз за два года гремит радио. Только что закончился митинг. Сейчас будут выступать приехавшие в Мариуполь артисты армейского ансамбля. Народ нетерпеливо ждет. Он еще не верит, что это возможно.
Этот город снова будет самым веселым в Донбассе.
1943 г., сентябрь
СОЛДАТЫ ИДУТ НА ЗАПАД
Они сидели в шахте и ждали. Там, наверху, на земле шел бой. Уже третьи сутки над Сталино висело зарево пожаров. Пьяные факельщики метались в дыму, поджигали дома, хватали мужчин, угоняли женщин, убивали детей.
Шахтеры спасались в старой шахте. Их было здесь более двухсот человек. Прислонившись к мокрым стенам квершлага, сидели люди. По-забойщицки, на корточках. И ждали. Смерти или воли.
Над их головами гудела и содрогалась земля. Оккупанты взрывали шахту. Со стоном рухнул копер. Словно капкан захлопнулся. К инженеру Симонову подполз старик Задорожный и взволнованно сказал:
- Я выработки смотрел... Филипп Иванович!
- Ну? - не понял инженер.
- Удивления достойно! Выработки-то целые...
- Как целые?
- Идем покажу!
И старики поползли по шахте смотреть горные выработки. Они забыли о врагах, о горе, о капкане. Они думали сейчас только о сохранившихся чудом выработках.
Там наверху шел бой. Еще неизвестно было, чем он кончится. Наши ли осилят неприятеля, или ему удастся устоять на нашей земле. А старики ползли по выработкам и мечтали о том, как они начнут восстанавливать шахту.
Они верили: наша армия прогонит врага. Они знали: наша сила одолеет!
Может, им, старикам, не удастся выкарабкаться отсюда, из капкана. Ну что ж! Но выработки, выработки-то целы! Другие шахтеры придут в забои. Другие шахты станут "качать" уголь.
Я встретил этих стариков в те дни на шахте и не забуду никогда. Незабываемые сентябрьские дни 43 года! Освобождение Донбасса.
Я узнал тогда, в те дни, силу жажды. Жажду боя у воина. Жажду труда у шахтера. Это - великая сила. Она движет.
Солдаты идут на запад. Строители приходят на шахту. И это самое волнующее, что видел я на войне.
1944 г., февраль
ЧУВСТВО ДВИЖЕНИЯ
В Кривом Роге люди, два с половиной года судорожно жившие под страшной властью оккупантов, сейчас дрожать перестали. Многие месяцы прожили они в тоске и страхе. Шахтеры прятались по шахтам. По ночам вылезали "на-гора", прислушивались к артиллерийскому грому. Он приближался, он нес им спасение. Они привыкли к шагам канонады - она шла к ним. На выручку. Они жадно ждали.
Артиллерийская гроза прошумела над городом, как спасительный дождь, и прокатилась дальше. На запад. Это - неотвратимое движение. И люди в городе это знают. Никто не спрашивает: неужто гитлеровцы вернутся? Они уже видели врагов, спасавшихся бегством. Видели и наши войска и нашу технику. Чувство победы стало всеобщим, решающим чувством.
Вместе с войсками пришли в город старые криворожцы-руководители. Председатель горсовета Зиненко приехал из далекого Мурманска. Родной город тянет. Родной город ждет хозяев и работников. Зиненко двигался вместе с войсками вслед за артиллерийским громом - это было движение домой, к труду. Вот он пришел. Недолгие объятия с земляками, и за работу. Темпы восстановления жизни в освобожденных городах теперь куда выше, чем в первые месяцы наступления, - мы научились и этому. Наступление строителей на разруху по-военному размерено часами. Каждый час приносит победу. Уже есть телефон. Сейчас будет радио на улицах. Скоро будут вода, свет, печеный хлеб. Это всё крепости, и их берут с боя. Стосковавшиеся по труду люди работают жадно.
Из развалин своей редакции вытащил редактор Александр Криворог две печатные машины "американки". Наборщики разыскали шрифт в золе. Редакция ютится в уцелевшем сарае. Но первый номер газеты криворожцев уже вышел.
На шахту прибыл Алексей Семиволос. Он стосковался по родной криворожской руде. Богатая руда, такой нет в мире. Путь к ней лежит сейчас через развалины шахт, через море подземной воды.
Враг зверски разрушил шахты, заводы, поселки Криворожья. Но люди не плачут, не охают над руинами - они засучивают рукава. Можно разрушить дом нельзя испепелить жизнь. Мы видели бульвар в Днепропетровске. Над черными деревьями, изуродованными снарядами, поднялись уже тонкие руки новых ветвей. Сок бежит по древесным жилам. Это великое движение. Это - жизнь.
На железной дороге уже стучат кувалды. Темпы восстановления дорог поразительны. Мы любим благодушно, насмешливо поругивать наш "расейский беспорядок" и бездорожье - мы и не заметили, как в огне войны выковался такой порядок на наших дорогах, до которого немцам далеко. Но раньше железной вползла в Кривой Рог ВАД - военно-автомобильная дорога - с ее бесчисленными указателями, дорожными лозунгами, усатыми регулировщиками, бензозаправочными пунктами и даже с офицерской гостиницей. Дорога рвется через город на запад и на юго-запад. Регулировщик молодцевато салютует флажком танкистам. Все охвачено великим чувством движения. И это самое волнующее, что видишь здесь.
Движутся танки, орудия, обозы, забрызганные грязью грузовики везут боеприпасы. Идет пополнение. Оно идет хорошей дорогой - дорогой победы. Это не забудется в бою.
Дороги развезло. Оттепель. Туман. Грязь. И даже дождь в феврале. Грязь здесь густая, тягучая, мощная. Чернозем. Поля покрыты непрочным мокрым снегом и водой. Вода всюду. "По правилам" в такую непогодь наступать нельзя.
Но никто - ни командование, ни офицеры, ни бойцы - не говорит себе: нельзя наступать в такую погоду. Напротив, все охвачено наступательным порывом. Великое чувство движения вопию уже в кровь и плоть советского солдата. На запад - это не только лозунг, не только клич, это - импульс. Это - приказ сердца. Тот, кто видел развалины Кривого Рога, тот, кто прошел от Волги до Ингульца, тот не может медлить. Он торопится. Он знает, как ждет освобождения родная земля. Он к ней идет.
Люди тащат орудие на себе по грязи. Если же свое орудие подтащить трудно, то можно и у немцев взять. И берут. Артиллеристы Лукьянчикова захватили немецкую пушку, выделили для нее новый расчет и бьют врага из его же орудия. Тысяча снарядов уже полетела на голову неприятеля. Теперь артиллеристы собираются еще прихватить у врага пушчонку.
Ни дождь, ни грязь не могут остановить наших пехотинцев. Здесь говорят даже, что туман и дождь - не помеха, а скорее подспорье. Туман для внезапного налета хорош, а по грязи врагу удирать труднее. Пользуясь туманом, разведчики ходят в лихие рейды. Группа сержанта Соколова прошла в тыл врага, напала на численно больший отряд гитлеровцев, девятнадцать убила, а офицера привела. Все чаще стали действовать наши подразделения ночью. Внезапными ночными налетами захватываются населенные пункты. По ночам же идет неутомимое преследование отступающих частей. Несмотря на непогодь, линия фронта все дальше отодвигается на запад и юго-запад.
Оккупантов тоже охватило чувство движения. Это движение рака, карабкающегося восвояси под корягу. Враг упирается, он не хочет уходить, он отчаянно сопротивляется, но глаза у него на затылке. Он смотрит назад.
В немецких письмах и дневниках один мотив: мы не знаем, сколько простоим здесь, но похоже на то, что очень недолго. Окончательно потеряв Днепр, они думают теперь о Южном Буге как об обетованной коряге. Они отчаянно дерутся на каждом промежуточном рубеже. Они цепляются. Но в то, что устоят здесь, больше не верят.
Фронт движется... Несмотря ни на что - ни на грязь, ни на распутицу, ни на отчаянное сопротивление. Это движение то более быстрое, то временно замедляющееся, но неотвратимое и ежедневное. На запад. К победе.
1944 г., март
СОЛДАТСКИЙ ТРУД
О форсировании великих рек уже сложено и еще будет сложено много песен, поэм, былин. Но кто споет, кто расскажет о том, как ранней и мокрой весной 1944 года "форсировали" наши солдаты дикую распутицу и бездорожье, рыжую и черно-бурую грязь холмистых украинских степей?
Только советский солдат может безостановочно наступать в такую непогодь. Только его богатырским плечам по силам такой труд. Только он может без сожаления и даже с веселой шуткой расстаться с землянкой-сушилкой или редкой в этих выжженных селах уцелевшей хатой и, наскоро обмотав вокруг ног непросохшие портянки да накинув на плечи все еще сырую шинель, броситься навстречу новому бою.
- Наступаем, тетка, сушиться некогда, - только и кинет на ходу он доброй хозяйке.
Наступление - магическое слово. Когда люди в тылу слышат слово "наступательный порыв", им представляется: дым и пламя боя, и в нем воины, вдруг охваченные вдохновением битвы, подымаются и, презирая смерть, коротким, ожесточенным, отчаянной силы штурмом добивают врага. Так и бывает. Это и есть солдатский подвиг, высокий наступательный порыв. Но какого высочайшего накала должен быть наступательный порыв, чтобы ежедневно, в любую погоду, и днем и ночью, без отдыха идти с боями по этой проклятой грязи, преследовать врага, когда он бежит, ломать его оборону, когда он сопротивляется, и гнать его, гнать прочь с нашей земли - до Буга, за Буг, за Днестр - до конца. Для такого наступательного порыва одного вдохновения и энтузиазма мало. Надо волю иметь большевистскую, надо силу иметь богатырскую.
- Когда назад шли, - сказал нам боец Иван Слюсарев, - ноги были тяжелые, неохотные. А как вперед идем - и нога стала легкая, сама тянет.
Тянет. Земля, изнывающая под ярмом, - тянет. Волнующая близость полной победы - тянет. Вот почему и тяжелый солдатский труд не тяжек. Вперед! Вперед!
Вперед! Артиллерийский расчет сержанта Ивкина, награжденного многими орденами и медалями, тащит на себе орудие. Тащат по грязи. Впряглись, как добрые кони. Навалились плечом, грудью, всем телом. Вязнут в грязи колеса. Туго дается дорога. Но люди не сдаются. Вперед! Надо поддержать атаку пехоты - захлебнется. Артиллеристы выкатывают тяжелое орудие на открытую позицию. Бьют прямой наводкой. Разбивают блиндаж. Оттуда выскакивают ошалелые фрицы. Еще снаряд. Убит фашистский майор. Бросается в штыки наша пехота. Остатки вражеского батальона сдаются в плен.
Вперед! Несут на себе миномет гвардии рядовые мордвин Сержантов и чуваш Власов. Один несет плиту, другой - ствол. Несут десять, двадцать, тридцать километров. Несут ежедневно. От боя к бою. И кажется, слились вместе в одно тело воин и его оружие, стальная плита и человек, и еще неизвестно, в ком из них сталь крепче.
- Мы с им, - любовно говорит о миномете Сержантов, - мы с им вместях наступаем, от пехоты не отстаем.
Они не отстанут. В карманах шинели у каждого из бойцов расчета по две-три мины. Это на тот случай, если тылы вовремя не подвезут. На первый раз десятка мин хватит. Вперед!
Падает дождь. Холодный, непрерывный. Минометчик Семиренко вытаскивает из мешка сухую плащ-палатку и бережно окутывает ею миномет. Сам Семиренко остается в мокрой шинели. Так проходит ночь. Минометчик весь продрог от холода и сырости, но его оружие в полном порядке. Так оно и должно быть, по мнению Семиренко.
- Куда же я без материальной части? - рассуждает он. - Без материальной части мне никак нельзя. Она отсыреет, ржавчину даст - вот мы вдвоем и пропали. А я человек привычный, меня ржавчина не берет.
Так и казак относится к коню, сам не поест - коня накормит. Так пулеметчик относится к "максиму": сам в засуху не напьется, а пулемет напоит. "Материальная часть! Ее беречь надо, техника!" Семиренко никогда не называет миномет минометом, а всегда почтительно и торжественно: материальная часть. Материальная часть не подведет его в бою.
С боями движется на запад пехота. Часто это такие стремительные броски, что тылам за ними поспеть трудно. Дороги стали непроезжими. И машины и кони вязнут в грязи. Трудно доставлять боеприпасы на передний край. И все-таки их доставляют.
Старший лейтенант Сизов, гвардии старший сержант Хафизов, гвардии рядовой Лунев с товарищами решили, что если нельзя двигаться дорогой, то можно речушкой. Они снарядили караван из пятнадцати лодок и потащили его по реке. Потащили в буквальном смысле этого слова. Волоком. На себе. Как бурлаки волжские в старину. По воде и грязи. Двенадцать лодок дошли, три разбились. Но боеприпасы были на передовой.
Передний край не должен знать ни в чем нехватки. Все переднему краю это здесь закон жизни и закон битвы. Закон для шоферов, побеждающих бездорожье, для тыловых баз, для хлебопеков, для железнодорожников, для врачей.
Когда машины армейского госпиталя окончательно и прочно завязли в грязи, начальник госпиталя подполковник медицинской службы Карбулаков вызвал к себе всех врачей. Они собрались в грязи у машин. Начальник молча показал им на дорогу. Врачи поняли. Где-то далеко впереди уже начались горячие бои.
Врачи без долгих разговоров уложили в заплечные мешки инструментарий, перевязочные средства, медикаменты, все, что можно было навьючить на себя, и пошли пешком по грязи. И, придя на место, тотчас же развернули госпиталь, стали принимать раненых.
Никто из этих железных людей - ни врачи, ни воины, ни шоферы, изнемогающие в борьбе с бездорожьем, ни летчики, летающие в туманном и дождливом поднебесье, - никто не считает геройством и подвигом то, что они делают. Это - труд. Тяжелый, славный, почетный и нужный солдатский труд. Надо идти вперед. Надо гнать неприятеля. Надо добивать врага. И они идут.