-- Бесполезно, по-моему...
-- Вам видней.
В коридоре, когда мы вышли из комнаты Климцовых, Наташа спросила:
-- Как понимать его слова, Костя? Ты расстроен?
-- Собирался сам съездить завтра в город за продуктами, а если поставят на дежурство, то, выходит, нельзя.
-- И ехать... мне?
Наши взгляды встретились. Я увидел, как в ее глазах мелькнула искорка страха. Я молча обнял ее за плечи, пропустил в дверь, "Вот так, привыкай к службе".
Наташа принялась разбирать чемодан. Выкладывала платья, стопки белья. Я, стыдясь пустоты комнатки и этой приземистой солдатской кровати, выкрашенной в темно-зеленый, грязный цвет, говорил ей, что деньги есть, скопил, и в ближайшие дни, если удастся, отпрошусь -- поедем купим и кровать, и диван, и стулья.
Она повеселела и в своем цветастом халате с крупными оранжевыми гладиолусами по черному полю выглядела совсем девчонкой, резвой и красивой.
Вдруг я увидел невысокую плотную фигуру майора Молозова, мелькнувшую за окном.
-- Замполит идет, Наташа, к нам!
В правилах Молозова -- появляться зачастую нечаянно. На одном месте его дважды подряд застать почти невозможно. За день он успевал несколько раз обежать наш треугольник: "позиция -- казарма -- офицерские домики", быстро передвигаясь на скорых пружинистых ногах. "Вот обегу раз пять по треугольнику, -- шутил он обычно, когда об этом заходила речь, -- и вижу: ого, не медвежья у нас берлога, а целое царство!"
-- Нашего полку прибыло! -- еще с порога, блестя своими острыми зеленоватыми глазами, весело сказал он хрипловатым от табака голосом. -- Это хорошо. Здравствуйте! С приездом вас.
Сняв фуражку и знакомясь с Наташей, он переводил твердый, упрямый взгляд с нее на меня, словно что-то сравнивал, примерял: мол, хороши ли вы, подходите ли друг другу? Крутолобая, будто литая, голова его, остриженная под машинку, была почти круглой. А широковатый нос, настороженно приподнятые брови, привычка проводить ладонью по ежику русых волос выдавали в нем что-то мальчишеское, простое, незамысловатое и в то же время задиристое.
-- Шестая семья! Это важно для нас. Семьи, жены скрашивают нашу службу, -- он вздохнул, опускаясь на подставленную мной табуретку, добавил: -- И пока еще не легкую жизнь.
Его лицо на секунду приняло огорченно-печальное выражение: под глазами собрались морщинки, губы поджались, словно он разом припомнил все наши трудности. Но тут же ожил, выпрямился на табуретке, начал расспрашивать Наташу о дороге, самочувствии. Узнав об утреннем происшествии, опять наморщился, мотнул головой:
-- Да, дорога эта в печенке сидит!
Молозов ко мне относился по-дружески, тепло. Офицеры допытывались у меня: "Чем ты его приворожил? Как о тебе речь -- так высокий штиль!" Я догадывался о причинах такого отношения ко мне. Три области из всей нашей деятельности занимали особое внимание Молозова, он считал их самыми нужными, главными: поддержание боевой готовности, строительство и политические занятия. Первая была особенно любимой: всякий разговор замполита на собрании или в простой беседе неизменно начинался с нее или сводился к ней. Когда он выходил к переносной фанерной трибуне, которую во время собраний обычно ставили на край стола, офицеры начинали перешептываться: "Ну, держись, сейчас оседлает своих коньков!" И в двух главных коньках, оказывается, сам того не подозревая, я ему угодил.
Началось все с полигона, с прошлого лета, когда получали технику и тут же опробовали ее, выполняли первую боевую стрельбу. Знойное и горячее стояло лето. Над тесовыми казармами, в которых мы временно жили, над всем полигоном и выжженной, ровной, как стол, степью висел горячий, спекшийся воздух.
Офицеры, операторы изнывали от жары. У меня под гимнастеркой текли ручьи, все прилипало к телу, пот заливал глаза, в закрытой кабине нечем было дышать.
-- Ну, Перваков, -- сказал Молозов перед стрельбой, -- вы -- офицер наведения, и от вас теперь зависит, чтоб мы поверили в это оружие!
Он говорил будто шутливо, но, когда закуривал папиросу, я заметил, что руки его дрожали. А я и сам, хотя все дни немало тренировался и кабину покидал только на ночь, чтобы переспать, испытывал трепетное беспокойство. Первый раз мне предстояло пускать настоящие ракеты, нажимать кнопку не впустую...
Ракета с грохотом ушла в белесое поднебесье. Потом нам сообщили --попадание отличное. Молозов прямо в кабине растроганно обнял меня:
-- Ну, спасибо! Молодец, молодец! -- У него от волнения и радости подергивались губы.
Раза два он наведывался в мою группу во время политических занятий. Садился так, что мне из-за стола виден был его стриженый затылок. И ни звука. Изредка что-то помечает авторучкой в записной книжке.
Молчальников среди операторов не было. Я старался вопросы ставить перед ними шире, не строго по учебнику. Возможно, поэтому нередко на занятиях загорались споры, диспуты. Так случилось и в присутствии Молозова. Я поднял тогда одного из молодых операторов. Солдат что-то лепетал о роли техники в будущем, переводил глаза с одного товарища на другого.
Мои наводящие вопросы не помогали. В это время и подал голос оператор Скиба:
-- Разрешите, товарищ лейтенант?
Поднявшись, он повернул свое простодушное лицо к солдату:
-- Эх ты, немогузнайкин! Приедешь на свою Орловщину -- небось похвастаешь: "Ракетчиком был". Скажут: "Ого!" А не ответишь на такой вопрос, скажут: "Липовый ракетчик!" Разумей. На технике будет все держаться. Машины, автоматы будут. Не видишь, как у нас делается? Человеку останется кнопки нажимать.
-- Так, да не так, -- глуховато возразил Селезнев, узколицый худощавый оператор, и тут же энергично поднялся. -- У меня есть замечание Скибе, товарищ лейтенант. Выходит, по его, все сведется к кнопкам и машинам? А человека нет? Физика, как говорится, есть, а лирики нет. Так, что ли? Старая волынка...
-- Управлять-то машинами будет человек и создавать их -- он же! --отпарировал Скиба.
-- То-то же.
-- А насчет лирики... Гляди, сам, Селезнев, начнешь писать стихи: вдруг откроется талант. Времени-то будет много -- удовлетворяй свои духовные потребности! Когда-нибудь увидим: Василий Селезнев -- "Как я был ракетчиком". Стихи. А?
-- Может, и увидишь.
Солдаты оживились, заулыбались, а я с опаской поглядывал на Молозова, -- сощурив глаза, он смотрел на спорщиков -- и думал: влетит мне за это. Но, к удивлению моему, Молозов в перерыве сердечно сказал:
-- Ишь ты: "Ракетчик, а не знаешь!" Вот ведь как рассуждают. Это мерка, колодка. И непринужденные споры -- хорошо. А вот свернули зря, -- замполит вопросительно поднял на меня брови. -- Начальства испугались? В спорах выявляется истина. Хоть не оригинальное утверждение, зато верное. Так, Константин Иванович?
После второго посещения он на очередном инструктивном семинаре групповодов поставил меня в пример и с тех пор всячески выказывал мне свое расположение,
И теперешний его приход, конечно, не случаен: ко всем, кого уважал, Молозов проявлял это отношение прямо и открыто. Повернувшись к Наташе, он провел рукой по волосам, хмурое выражение сбежало с лица.
-- Осмотреться еще не успели?
-- Нет еще.
-- Думаю, вам по душе придется у нас. Народ -- лучше самого благородного металла, со сложной техникой имеет дело. Рабочий день -- строго семичасовой. -- Он усмехнулся: -- Семь до обеда, семь после обеда. Тут не все с нами могут потягаться! Супруг же ваш, Константин Иванович, один из уважаемых офицеров. Очень важный и нужный для учебных целей прибор объективного контроля делает. А вас милости просим участвовать в самодеятельности. Пока своими концертами обходимся: дорога треклятая мешает развернуться...
Наташка робко покосилась на меня:
-- Никогда не занималась этим... Таланта, наверное, нет.
-- Поучитесь. Как вы, Константин Иванович, смотрите? А то ведь мужья иногда поперек дороги встают.
-- Я не против, товарищ майор.
Молозов оглядел комнату цепким, острым взглядом.
-- Как жилье? Сырости нет? Когда думаете за мебелью ехать?
Он, оказывается, помнил наш недавний разговор.
-- На днях, возможно.
-- Значит, будут кровать, диван... скатерть, вижу, есть. А ковер? --заполошился он вдруг. -- Ковер есть? -- И когда я ответил, что ковра нет, Молозов сказал огорченно, по-детски: -- Грешным делом, люблю, уютнее с ковром... Надо подумать.
Он ушел, пожелав Наташе уже в дверях:
-- Обживайтесь, осваивайтесь.
-- И вроде человек ничего, а руки... всегда такие? -- спросила Наташка и передернула плечами.
Я непроизвольно взглянул на свои руки. Нет, они были сейчас чистыми, хотя и в ссадинах, ожогах от паяльника. Обнял ее:
-- Чудачка, он только с позиции. Наверное, вместе с солдатами работал у пусковой установки. Ты бы посмотрела, какие они были у меня три дня назад, когда разбирали аппаратуру, делали регламенты!
Она промолчала.
В этот день я так и не ходил на позицию: еще накануне подполковник Андронов разрешил мне заниматься устройством домашних дел.
К вечеру Наташка окончательно отошла, попросила показать ей городок.
Когда мы вышли из домика, солнце закатывалось -- холодное, желтое, словно отштампованное из бронзы, оно остановилось, напоровшись на верхушки темных высоких елей. Гарнизон наш, зажатый тайгой, походил скорее на строительную площадку: штабеля досок, кучи шифера, разбросанные мотки колючей проволоки, земля, развороченная гусеницами тягачей и колесами машин. Свежий морозец успел прихватить хрустящей корочкой грязь, светлые льдистые лучики побежали по мутной воде, заполнявшей глубокие колеи. Сразу за офицерскими домиками в сумеречной тишине векового ельника стыл смерзшийся синеватый снег, будто тощие бурты слежавшейся соли. Перед домиками тянулся, отливая желтизной свежих досок, сарай с десятком дверец. Чуть дальше --казарма; в стороне, перед складом, высилась недостроенная водонапорная башня. Крышу ее точно срубили одним взмахом сабли -- красная, островерхая, она валялась у подножия башни.
Казалось, тайга не очень охотно уступила людям эту небольшую площадку длиной в полкилометра, а шириной и того меньше -- дальше деревья встали неприступной стеной...
Я водил Наташку по городку, рассказывал ей обо всем я невольно старался приукрасить неказистую картину. Офицеры, изредка проходившие к домикам, солдаты, толпившиеся у казармы, с любопытством поглядывали в нашу сторону. Наташка в своих белых ботиках, полосатом пальто, в модной шляпке выглядела необычно для "медвежьей берлоги": жены офицеров здесь одеваются проще, практичнее.
Мы вышли к редкому молодому осиннику, за ним открылась наша позиция. Над головой уже разливалась ровная вечерняя синева. Молчаливая, пугающая и вместе с тем какая-то неспокойная тишина окутала в сотне метров тайгу, ее сырое, зябкое дыхание пощипывало лицо.
Наташка неожиданно остановилась, оторопело прижалась ко мне:
-- Костя, что это такое? Ракеты? Они стрелять будут?
Сейчас и я увидел стремительно вздыбленные в небо ракеты. Открытые, без чехлов, они медленно, будто с сознанием своей силы, поднимались на невидимых, скрытых в окопах установках. В вечернем свете вытянутые тела ракет с дымчато-темным отливом казались вычеканенными из серебра. С тем же спокойствием, возвышаясь над их острыми носами, вращалась антенна станции. Она походила на перевернутую набок букву "Т".
Меня развеселил Наташкин испуг.
-- Не бойся, стрелять не будут!
Она, видно, не поверила.
-- Но они поворачиваются! Прицеливаются!
-- Да нет же, Наташа! -- Я взглянул на часы. -- Сейчас как раз сменяются дежурные расчеты, они проверяют совместную работу станции и пусковых установок.
Не впервые мне приходилось видеть ракеты. Они для меня были привычными, как привычны для человека постоянно окружающие его вещи. Но и я остановился, завороженный внушительным зрелищем. На миг даже почудилось: вот сейчас они с дымом, пламенем и грохотом сорвутся с установок, взмоют в вечернее небо... Наташка застыла в молчании, рука ее, лежавшая в моей, вздрогнула. Возможно, и ее воображение нарисовало ту же картину. Очень хорошо, что она увидела ракеты, пусть поймет, что они значат, какую силу таят в себе; она должна смотреть на них твоими глазами, Перваков!
-- Вот это и есть наша чудо-техника, Наташа!
Когда я обернулся к ней, она посмотрела на меня с оттенком ревности, тихо сказала:
-- А ты влюблен, Костя, в свое чудо без остатка...
-- Есть еще кто-то, в кого я влюблен не меньше! -- рассмеявшись, прижал ее к себе.
На обратном пути от осинника к домикам она молчала, потом спросила:
-- Уже наслышалась, Костя: ПВО, операторы, станция -- голова кругом идет! А что все это значит?
Что значит... Начинать надо было с азов, и я принялся рассказывать ей о противовоздушной обороне, об охране неба, которая не прекращается ни на час, ни на минуту. Когда я сказал, что весь пятый океан над нашей страной разделен на невидимые участки, зоны, которые непрерывно просматриваются и проверяются -- нет ли там воздушного врага, Наташка искренне усомнилась:
-- Так уж и все небо?
-- Да. Представь себе нашу страну, ее территорию. В Москве или в Минске сейчас лишь на исходе день, а во Владивостоке, на Камчатке уже ночь. Там спят, работают в ночных сменах, кто-то, как мы с тобой, гуляет, а небо над ними просматривают, прощупывают радиолокационные станции. У экранов этих локаторов не спят солдаты и офицеры. Появится воздушный враг, они немедленно дадут информацию, оповестят о нем. И тогда-то, Наташа, вступим в работу мы -- ракетчики... Но чтобы наверняка, чисто отправить на тот свет непрошеных гостей, мы учимся, тренируемся, выполняем регламенты -периодически подстраиваем аппаратуру, поддерживаем ее в постоянной боевой готовности.
Наташка, опустив голову, ковыряет ботиком грязь.
-- Как все это сложно: ракеты, жизнь в тайге, готовность...
-- Ладно, больше не буду. Я просто уморил тебя сегодня.
-- Знаешь, а мне даже это нравится! -- она шаловливо коснулась моей руки.
Возле домиков мы поравнялись с железной бочкой, стоявшей на подставках-козлах. С конца деревянной пробки вода торопливо скатывалась шустрыми каплями в растекшуюся на земле лужу. В бочке нам ежедневно привозили из поселка лесорубов воду. Бочка была закопченная, с вмятинами и следами ударов. Зимой по утрам, чтобы умыться, нам приходилось сначала отбивать в ней лед, а потом растапливать его: намоченную в керосине тряпку обматывали вокруг бочки и поджигали.
Наташка остановилась, с прямодушным недоумением спросила:
-- Это пожарная бочка, Костя?
Я не успел ответить -- услышал внезапно позади себя:
-- Из этой бочки мы пьем. Как вам после столицы такое нравится?
В двух шагах стоял Буланкин, ухмыляясь, заложив руки в карманы шинели. Нагловатый взгляд, стеклянный блеск глаз... Значит, приложился к бутылке. Чего доброго, еще ляпнет, как вчера на позиции.
Сжав кулаки, глядя в широко поставленные глаза, я сдержанно сказал:
-- Шел бы ты, Буланкин, своей дорогой. Лучше будет.
Он повернулся все с той же ухмылкой, лениво заковылял к домам. Наташка, спрятав подбородок в воротник пальто, рассеянно смотрела ему вслед.
-- Кто такой?
-- Тот самый Буланкин, о котором за обедом говорил майор Климцов. Не хочет служить и безобразничает.
-- И правда, из этой бочки будем пить воду?
-- Временно, пока не пустят водокачку.
Наташка посмотрела на меня, потом повела взглядом вокруг --растерянность отразилась на лице. Кажется, я понял ее в эту минуту. Непролазная грязь, четыре офицерских домика, прижавшиеся друг к другу, казарма, водонапорная башня, лес кругом... И как далеко от Москвы!
3
Нас поставили на боевое дежурство. Целый день в дивизионе работала комиссия из штаба полка -- проверяла состояние техники, умение вести боевую работу на ней; всем без исключения -- солдатам и офицерам -- члены комиссии устроили настоящий экзамен.
Техники, операторы заглядывали в кабины возбужденные, взволнованные.
-- Ну, как у вас? Порядок? А мне задал вопрос -- попотел! И потом, какое у них право к операторам предъявлять те же требования, что и к техникам? Такого еще не было!
Всякий раз нам казалось, что очередная комиссия была строже, придирчивее всех предыдущих.
Собираясь в курилке, офицеры разбирали "коньки" проверяющих, заковыристые вопросы, поругивали, перемывали косточки особенно дотошным, въедливым членам комиссии.
-- Нет, какая же все-таки связь между временными задержками в блоке и тактикой? -- настойчиво допытывался молодой белобрысый лейтенант Орехов, поворачиваясь по очереди к каждому из нас. -- Ну какая?
-- Брось ты! -- отмахнулся от него техник Рясцов. -- Кто ее знает? Заладил! Поди и спроси своего проверяющего. Он задавал вопрос-то.
-- Как же можно? -- не поняв скрытой иронии, изумляется Орехов.
-- Так вот и спроси... Мол, будьте любезны, обернитесь на минутку из члена комиссии в доброго ангела...
-- Учи! Давно жареным не пахло -- отбивная будет!
Орехов наконец понимает иронию, густо краснеет.
-- Что у вас! Вот нас, стартовиков, гоняют! Одной секунды расчет не дотянул в переводе ракеты -- и тройка...
Но в конце концов страсти улеглись: комиссия признала, что к боевому дежурству мы готовы.
А вечером на позиции перед строем объявляли приказ. Майор Климцов читал его медленно, с ударением и расстановкой. Басистый голос адъютанта разносился над застывшим строем, над ракетами, лежавшими под чехлами на установках. Рядом с ним стояли подполковник Андронов и члены комиссии.
-- ...Дивизиону заступить на боевое дежурство по охране воздушного пространства Союза Советских Социалистических Республик...
Эхо отозвалось в тайге.
Потом офицеры выходили из строя, ставили свои подписи в журнале.
Боевое дежурство... Это значит, что все сидят прикованные к городку. Выезжать нам никуда не разрешается. Офицеры знают в такие дни три места: позиция, казарма, домики. А там, на позиции, в кабинах станции, у пусковых установок, с этого момента беспрерывно дежурит смена. Она всегда на своих местах, всегда настороже, точно недремлющее око. И только два-три человека выбираются по утрам за пределы временного, в один кол, забора из колючей проволоки: нужны вода, продукты, без чего невозможна жизнь даже в нашем маленьком лесном городке.
А дела, мысли остального коллектива наполняет, держит одно емкое слово -- "готовность". Что бы ты ни делал, где бы ни был: в казарме, на занятиях, на позиции -- ты должен быть готов через считанные минуты занять свое место у аппаратуры на станции, у пусковой установки и произвести, если потребуется, свою частицу той общей работы, которая именуется "выполнением боевой задачи".
Но тот, кто со стороны посмотрел бы на нашу жизнь в эти дни, пожалуй, не заметил бы в ней разницы по сравнению с другими. Каждый день в ней совершается один и тот же неизменный круговорот. Рано утром солдат в казарме отрывает от постелей высокий голос дневального: "Подъем!" Проходит минута-другая -- и вот уже в сапогах, шароварах и нижних рубахах солдаты построились, замелькали среди осинок на дорожке к огневой позиции.
Оживают офицерские домики. Первыми просыпаются жены. Вот одна, накинув пальто, перебегает к сараям, скрывается за дощатой скрипнувшей дверью, выносит охапку поленьев. Вскоре сизый дымок реденьким столбиком вырастает над первой трубой, потом -- над второй...
Позднее выскакивают на крыльцо крайнего домика офицеры-холостяки, застегивая на ходу шинели. Тропинка, протоптанная ими напрямую к казарме, перепахана, изуродована машинами и тягачами, и офицеры перепрыгивают через колеи, балансируя руками. Они торопятся в солдатскую столовую.
Там в одной из служебных комнат стоят два столика, накрытые скатертями -- солдатскими простынями, -- предмет особой заботы старшины Филипчука. "Шоб мне оции скатерти товарищам офицерам были всегда чистыми!" --когда-то, еще только заступая в должность, крепко наказывал старшина повару Файзуллину, и тот тщательно выполнял указание, частенько досаждая самому же Филяпчуку: "Товарищ старшина, давай этот скатерть, простыня давай!" Иногда старшина не выдерживал, начинал кипятиться: "Ну чего пристал, як смола? -- И, отворачиваясь. незлобиво бросал: -- От чертяка!" У повара это не вызывало обиды, он скалился в ответ, а Филипчук, сраженный упорной настойчивостью солдата, шагал в каптерку, доставал из стопки чистые простыни. Здесь-то холостяки, обжигаясь алюминиевыми ложками, наскоро проглатывали завтрак, поданный из общего солдатского котла, выпивали чай...
Минут на двадцать позднее из домов появляются "женатики". Идут степеннее, на утренний развод они не опаздывают: солдаты только еще выходят на построение, толпятся перед казармой, на площадке. Она расчищена от снега, утрамбована сапогами. Посередине уже высится крупная фигура адъютанта Климцова. Пуговицы его шинели ярко начищены, ремень с портупеей ловко перетягивает талию, и майор -- широкий, плечистый -- выглядит глыбой.
Утренний морозец. Воздух густо-терпкий, смолистый. Солнце только поднялось за домиками, подпалило верхушки елей, они схватились бездымным белым пламенем, и кажется, сейчас тайга займется, загудит лесным пожаром.
Климцов медленно обходит фронт строя, заложив руки за спину, пристальный взгляд его серых прищуренных глаз скользит по лицам офицеров и солдат.
-- Поправьте воротник шинели. Вам -- выйти из строя, почистить сапоги. Не бриты. На первый раз предупреждаю, -- кидает он на ходу.
В строю вокруг меня знакомые лица офицеров, их я вижу каждый день, каждый час: Юрка Пономарев, Орехов, Стрепетов... Даже Ивашкин сегодня стрит через одного от меня, и лицо его, в пятнах конопатин, свежее, кажется симпатичнее. Сквозь ряды офицеров в трех метрах от правофланговой шеренги виднеется приземистая, плотная фигура замполита.
Распахивается дверь казармы. Мельком взглянув на высокого, чуть сутуловатого подполковника Андронова, появившегося на ступеньках, адъютант выпрямляется, набирает в легкие воздуха и густо бросает:
-- Ррравняйсь! -- А через две-три секунды коротко: -- Смиррно!
И четко, красиво повернувшись, майор легко идет, печатая шаг, навстречу Андронову. Каждый из нас в строю замер, слушая слова рапорта. Потом Андронов останавливается посередине, здоровается. На несколько секунд утреннюю тишину взрывает ответ, слитый в едином порыве:
-- Здравия желаем, товарищ подполковник!
Андронов говорит о занятиях, боевой готовности, о технике, к которой надо относиться, "как к самому себе", о дисциплине, и голос его, негромкий, ровный, спокойно плывет над строем.
-- Должен сообщить, товарищи солдаты и офицеры, новость -- одному из подразделений нашей части предстоит скоро участвовать в большом и ответственном учении. Есть основания предполагать, что нам выпадет эта доля. Пока сообщаю предварительно, чтоб каждый знал перспективу...
Он еще говорит минуты две о порядке в казарме, уборке территории. Развод заканчивается. Строй поворачивается, бьет первый четкий шаг, вытягивается, уходит за угол казармы на дорожку, убегающую через молодую поросль осинника к позиции. Над строем взметывается песня:
А для тебя, родная, есть почта полевая...
Сейчас начнутся занятия. Потом все потечет, сменяясь в заведенной последовательности: обед, еще час занятий, чистка техники, ужин, свободное время...
И так изо дня в день, из месяца в месяц.
Справа от меня в строю вышагивает Юрка Пономарев. Размахивая руками, он поет, устремив вперед взгляд, будто выполняет какую-то серьезную и необходимую обязанность. О чем он думает? Может, о важном сообщении Андронова, об учении? И в голове секретаря уже рождаются "комсомольские меры обеспечения". Или он тоже думает, как и я, об этом круговороте, и ему видится в нем -- простом и обычном на первый взгляд -- глубокий смысл?
Каждодневная учеба, тренировки, боевое дежурство... Все это вызвано суровой и жестокой необходимостью. Потому что газеты приносят неспокойные, тревожные вести: западные державы противятся мирным советским предложениям о разоружении.
Усиливаются военные приготовления в Западной Германии. Ракеты "Лакросс" и "Онест Джон" перебрасываются в ФРГ. Бундесвер получает базы в Голландии и Дании,
Зловещие атомные грибы встают над Атлантикой.
Весь месяц будут продолжаться учения войск НАТО. Дивизии занимают исходные положения, военные корабли выходят из портов, самолеты с атомными бомбами выруливают на стартовые дорожки...
И мы идем на позицию, к ракетам, которые сейчас должны молчать, но быть готовыми, как говорит Молозов, сказать, если понадобится, свое веское слово.
4
Днем я рылся в кладовке-сарае. Здесь у старшины Филипчука хранятся на стеллажах всевозможные банки, канистры, в углах громоздятся кучи ветоши и пакли. Вдоль стены на досках -- обломки ракеты: рваные погнутые листы дюралюминиевого корпуса, узлы и блоки. Они-то и интересовали меня. Все это привезено с полигона после стрельб и предназначалось для оборудования учебного класса. Только по указанию подполковника мне разрешалось пользоваться всем этим для работы над прибором. Я перебирал ворох лома, откусывал кусачками детали. Рядом на доске уже лежала кучка сопротивлений --зеленых стекловидных цилиндриков и плоских, как карамельки, емкостей.
Собрав детали и распихав их по карманам, я заспешил на позицию: как там тренировка операторов? Кроме того, Скиба должен проверить работу одного из участков схемы прибора, который паяли с ним накануне приезда Наташки.
День занимался робкий: солнце пряталось за мглистой полоской на горизонте; земля, промерзшая и еще не нагретая, дышала морозцем. Утопал, растворялся в белесой дымке лес. И пусть в общем-то это не очень яркий день, он еще не брызжет всем соцветием веселых волнующих красок весны, но для меня он -- радостный и счастливый, потому что рядом со мной Наташка, моя жена. В жизни будто все встало на свое место -- смело шагай к заветной цели!..
В кабине горел единственный плафон под потолком. В полумраке операторы, сидя на железных с пружинными спинками стульях, приникли к голубоватым мерцающим экранам. Над ними склонилась голова плечистого сержанта Коняева. После холодного наружного воздуха дохнуло теплом разогретой аппаратуры: ею плотно заставлена кабина по бокам. В шкафах, словно соты в улье, блоки тускло отсвечивали черными муаровыми панелями. Тонко, чуть слышно жужжали вентиляторы. Пахло сладковатым ароматом спирта, краски, ацетона, горячей резины.
Разогнув спину, сержант Коняев доложил о тренировке. В полутемноте на груди его блеснули значки.
У противоположного выхода из кабины возле осциллографа сидел на корточках Скиба. На его спине пузырем вздулась гимнастерка. В простенке, прислоненный к шкафу, сиротливо стоял ажурный каркас будущего прибора. На нем видны два точных вольтметра, вделанные заподлицо с дюралюминиевой плоскостью.
Мимо операторов я направился к Скибе, однако почувствовал -- Коняев следует за мной.
-- У Демушкина не лучше? -- останавливаясь, спросил я.
Коняев оправил гимнастерку, с сумрачным видом сказал:
-- Решать с ним надо, товарищ лейтенант. С другими операторами сопровождение цели отрабатываем, а у него, -- Коняев махнул рукой, -- еще со штурвалом не получается... Вы же сами видели! И не пойму, чудной какой-то: сядет за индикатор, весь загорится, а штурвал рвет, дергает, да и только! По-всякому пробовал. Отличное отделение, а двойки ни за понюх табаку будем хватать...
Видимо, надо все же принимать решение о переводе Демушкина к стартовикам. Но меня сейчас занимал прибор. Проверка схемы, вероятно, не дала результатов, иначе бы Скиба не выдержал, доложил.
-- Ладно, после, Коняев, -- ответил я и шагнул к осциллографу. -- Ну что, Скиба?
-- Та ничего не будет, -- не поднимаясь, спокойно, с непонятным удовлетворением ответил солдат. -- Импульс дохлый! Будто три дня не кормлен. Сала ему...
Скиба вообще отличался невозмутимым спокойствием, непосредственностью. Но сейчас его благодушное настроение взорвало меня.
-- Перестаньте паясничать! -- оборвал я солдата.
"Ему смешки, а тут впереди не одна бессонная ночь!" Возмущение мое тем более было справедливым, что, собственно, из-за него, Скибы, и началось все.
Как-то еще с месяц назад к нам нагрянула очередная комиссия. Работу операторов проверял невысокий лысый майор. На всяких проверяющих пришлось насмотреться -- и на добрых, и на крутых. Комиссии часто навещают нас. А этот был с непроницаемым, бесстрастным, как у евнуха, лицом, на котором выделялись черные кавказские усики, тонкие стиснутые губы. За все время майор не произнес ни звука, поглядывал на бесшумно светившиеся экраны, на беспокойно мельтешащие, точно от мороза, стрелки приборов и что-то заносил в блокнот. И только в конце проверки майор разжал губы, кивнул на значки Скибы:
-- Что же это вы -- классный оператор, а цель сопровождаете с большими ошибками?
Скиба поднялся со стула -- плечистый, широкогрудый, закрыв собой невысокого майора, -- и спокойно, с украинским акцентом возразил:
-- Никак нет, товарищ майор, добре сопровождал! Как всегда сопровождал.
Майора, видно, покоробила такая смелость и невозмутимость солдата, губы нетерпеливо передернулись:
-- Про черное говорите -- белое, товарищ рядовой, а я смотрю на контрольный прибор.
Он сделал движение, собираясь уходить, но Скиба по-прежнему спокойно, не меняя тона, ответил:
-- Этот прибор неточный, грубый. А сопровождал я хорошо, товарищ майор, -- видел по экрану -- так, как на боевых стрельбах. Тогда "отлично" получили.
В душе у меня против майора поднимался протест. Действительно, оценка по прибору грубая -- не может же он не знать азбучной истины! Если лучший оператор оценивается так, то как же с другими?
-- Оператор прав, товарищ майор, -- сказал я, косясь на его блокнот. --Если хотите, давайте подсчитаем ошибки.
Я старался говорить спокойнее, чтобы смягчить гнев члена комиссии. Но, видно, было уже поздно. Вокруг нас, предчувствуя неладное, собралась группа солдат и офицеров. Явился Молозов. От своего места у экрана кругового обзора, озабоченно хмурясь, спешно подошел подполковник Андронов.