Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Не местные

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горалик Линор / Не местные - Чтение (стр. 4)
Автор: Горалик Линор
Жанр: Отечественная проза

 

 


жить нет же сил мы не привыкли господи мы не понимаем теперь где наши ценности приоритеты душевные терзания господи утром просыпаешься ничего не болит что преодолевать где наш ежедневный подвиг как мама с папой экономить до зарплаты три рубля детям в магазине объяснять кисанька машинку не сейчас на день рождения на следующий на двенадцать лет на девятнадцать потому что у мамы нет денег дедушка болеет витамины мумиё деточка это наш общий подвиг ты можешь гордиться своим терпением мы гордимся твоим терпением своим терпением ты у нас совсем большой мальчик всё понимаешь я в тебя верю вырастешь выучишься всё у тебя будет но это же не главное машинка хуй с ней с машинкой извини что я так выражаюсь главное мы все вместе любим друг друга мы с папой почти здоровы вылечим твою язву мишенькино косоглазие дедушку выходим крыша над головой есть работа есть еда есть что нам еще надо новое пальто на следующую зиму на двенадцать лет на девятнадцать ради бога не расти так быстро расти расти что я говорю такое ты меня не слушай расти выучишься всё будет хорошо читай пушкина учи физику считай логарифмы будешь адвокатом врачом геологом уйти в лес песни у костра петь настоящая дружба хуй с ним с пальто прости что я так говорю выражаюсь у старого рукава сделаем манжет никто не узнает главное же любим друг друга любим работу любим дом всё у нас прекрасно это наш общий подвиг наш семейный подвиг главное стиснуть зубы мишеньку надо носить в туалет когда ножка отказывает дедушку выходим я знаю обещала сегодня ночью Наташа прийти а я посплю утром всё будет легко ты увидишь все говорят ребята вы просто герои я говорю ох Лена упасть бы и не вставать но знаю всё всё заранее знаю это наш общий подвиг это наш общий подвиг молодец пошли из магазина пошли просто погуляем по парку купим мороженое я в конструкторском бюро папа ветеринар без работы не останемся а больше нам не надо лишь бы здоровье правда? Помогите нам люди добрые отберите у нас что-нибудь я врач муж скрипач работаем не покладая рук так жутко мочи нет как вспомнишь маму страшно жить непонятно где наш подвиг где где где?

* * *

      Во вторник можно или в среду, раньше никак, во вторник, кстати, я курс читаю, так что рано не получится, но можно часам к восьми, тебя устроит? Tы понимаешь, да, о чем я тебя прошу, а о чем не прошу, ты понимаешь? Я хочу, чтобы ты мне в душу вошел по-сухому и не двигался там, в душе, и медленно со мной разговаривал, медленно, осторожно. И чтобы потом начал двигать голосом, тоже медленно и тоже осторожно, — от сегодняшней работы ко вчерашнему гриппу, от Бабы-Яги к Анечке, от квартплаты к умершим не своей смертью цветам на подоконнике. Медленно голосом двигай, не спеши, пожалуйста, не спеши, я долго хочу, вот так, вот так, — про твоего сына и про мою кошку, пожалуйста, быстрее, — про деревянных лошадок, про самолеты, про смерть в огне, — сильнее, пожалуйста же, — про больницу, врачей, детские муки, — можешь даже больно мне сделать, — например, если про зайчика или про старые мои стихи, — это нестрашно, ты только не останавливайся, как с тобой смеяться легко, пожалуйста, войди глубже, — скажи мне: у тебя топят хорошо, скажи: снег какой рассыпчатый лежит, скажи: можно, я к тебе зайду еще как-нибудь… — и вот тогда, тогда это произойдет, — я растворюсь в голосе твоем, перестану понимать, думать, заботиться о крепком чае и мягком слове, — ничего не помню, ничего не помню, ничего не помню… Ох. Спасибо тебе, сердце мое, спасибо тебе. Тебе удобно на этом стуле сидеть? Нет, мне на подоконнике как раз тепло, батарея же. Мы можем чай в спальню перенести и перейти туда разговаривать, хочешь, нет? Только отдышаться мне дай. Подожди, помолчи, не двигай моим сердцем, пожалуйста… Kак хорошо, что ты пришел, мне тепло теперь. Знаешь, мне уже спать, наверное, пора, завтра новости писать… Послушай, хрен с ним, с моим курсом, я перенесу его, ты можешь в понедельник? В семь — можешь? Хорошо. Приходи и вылюби меня. Вылюби меня и уходи.

* * *

      Вижу тебя, вижу тебя, сиротку. Толстый шарфик твой, холодную папироску. Клекот любовный оказывается неуместен: ветер подземки разносит звуки по разным станциям, в трепете рвущимся с длинных скрипучих веток. Вижу тебя, вижу, как ты вполне пристроен, вполне окучен: руки подвязаны проводками к компьютеру, телефону, холодильнику, кофеварке. Почва, в которой растут побеги твои, взрыхлена тщательно языками заботливых взрослых, быстро и часто говорящими: "мы вас любим, родные", — продезинфицирована, как надо, детским «Орбитом», удобрена, как положено, маслом "Джонсон и Джонсон". Червячки все заморены — не подгрызут кору усталого мозга, в мыслях не оставят белесой кладки. Вижу тебя, вижу, как у тебя всё в порядке, как в твоем доме колосятся любовь и деньги, как по весне зарастают трещины в штукатурке, как возникают завязи нового шкафа, потом дивана. Вижу, как ты вспахиваешь лоно своей жены, как его засеваешь, как в темноте под душем щупаешь корку, перебираешь шрамы, вспоминаешь, как вытекала по пальцам густая смола, как на ветру темнела; думаешь: сколько смоле ни течь, а корни, видно, могучи, — гнуло, да не сломало. Шерстка от полотенца садится на мытые волосы красной мошкой. Только от этого и бывает мокрой теперь подушка. Снятся взрослые люди, все с клешнями, один ты почему-то мягкий, липкие пальчики держат сырую муху, мама говорит: как же тебе не стыдно?
      Вижу, вижу тебя, железное дерево, вижу тебя, сиротку, крошку, потерянную детку, неопалимый кустик, плачущую березку, заломанную рябинку. Пальчики прилипают — не решусь никак семечком унестись на балкон к соседке, не соберусь вьюном уползти от греха подальше. Всё топчу вкруг тебя траву, подбираю дичку.

* * *

      У меня в семье о заболевших сразу начинают говорить — «он», «она». Все понимают, кто это — «он», «она». "Как он?" — "Он лучше. Она с ним в больнице сидит".

* * *

      Веточкой перешибем бревно, веник переломим пальчиками, и всё произойдет, — нет, не спрашивайте меня, как, тут какой-то такой момент, видимо, его надо пропустить, не задумываясь, ну, скажем, закрыть глаза и открыть, — и у нас появится жизнь, где-нибудь в двухкомнатной квартире, старой и обшарпанной, но единственной, единственной, — скажем, на Молодежной, в Выхино, в Теплом стане, достаточно далеко, чтобы нас не трогали и мы к ним не бегали, — и всё. И всё. Я, вы не заметите, даже, как, — я решу все ваши проблемы — присутствием своим и слиянием ваших огромных миров в полость моего маленького, полупустого, — и всё, и всё. Всё станет единственно правильным, от бога положенным, — мои губы будут соединять ваши губы, мои болезни будут разрешать ваши ссоры, мои под щечку подложенные ладошки будут согревать ваши подушки, — правда, — будет покой, и застывшее время, и игра в снежки в субботу в розовом утреннем парке, и какао, разлитый по ковру, где мы — уже — смеемся — уже — срываем дыхание — любим — любим. Я буду, правда, я буду хорошо учиться, читать книжки, никогда не ложиться после девяти и никогда без вас, и никогда не засыпать первой, я обещаю. Я буду младше вас на пять лет — на десять лет — на столько лет, на сколько вы захотите, мы свезем в дом все мои игрушки и твои игрушки и твои книжки и твои книжки и твои машинки и твоих кукол — у тебя ведь есть куклы? — нет кукол, ты никогда их не любила, как я сразу не поняла, — хорошо, и твоих плюшевых зверюшек, мы наклеим в ванной переводные картинки, а на шкаф повесим портрет девушки с рыбьим позвоночником и фотографию с большой коровой и что-нибудь еще, нет, не на шкаф, магнитиками приклеим на холодильник, на кухне будем жить большую часть времени, я научусь, правда. И будем жить утром и днем и вечером, но по ночам я с каменным от ужаса сердцем буду подниматься на локте и видеть вас, спящих, — видеть тебя, спящую, поворачиваться, — и видеть тебя, спящего, и думать: господи, дело идет к концу, дело идет к концу, к смерти моей, к смерти, — но через что именно, как? — и мучиться, не понимая. С каменным от ужаса сердцем я буду продираться сквозь наше счастье, и когда ты — и ты — вы скажете мне, что ты ждешь ребенка — тут-то я и умру немедленно и навсегда, то есть захлопаю в ладоши и запрыгаю, и заплачу от счастья, и буду целовать вас, но ее — тебя — особенно осторожно, и мы отметим — и мы с тобой напьемся — а ты не будешь, тебе уже будет вредно, и мы будем подчеркивать это, тая — тая, и с этого вечера ты будешь спать посередине, а я с краю. Сначала я буду спать с краю, и мы будем с тобой осторожны, так осторожны, как будто ты — наш ребенок, а не я — ваш ребенок, и ласки наши обретут привкус молока и меда, твоего еще не появившегося молока и меда, которым будут пахнуть волосы вашей дочки. И месяцев через пять — четыре — три — я отлягу на раскладушку, просто тебе будет тесно, тебе будет надо вставать часто, тебе будет по ночам жарко, — лапа моя, ну что ты, глупости какие, как будто это что-то значит! конечно, а мы попросим Леню, он съездит к родителям за раскладушкой, — это же не значит, ничего не значит? — совершенно. Правда, через месяц—два—три — нам придется вынести раскладушку туда, за стенку, вынести меня с раскладушкой, и я, вместо того, чтобы впиться в дверной проем ногтями, сесть на корточки, не даваться, плакать, — я, конечно, помогу выносить раскладушку, она легкая, почему же у меня так подкашиваются ноги? — нет, ничего не изменилось, просто надо ставить кроватку, пора ставить кроватку, и с этого момента вы будете целовать меня бегло, волосы ерошить нежно и уходить на работу, изменится всё — но как-то само собой, как-то случайно, — мы ведь никогда не заговорим об этом? — да нет, ведь само собой же, — и не пройдет двадцати лет, как ваша, наша, ваша, ваша девочка скажет, куря на балконе квартирки где-нибудь в Праге, в Будапеште, Вене, скажет вдруг, глядя на снег в утреннем розовом парке, скажет своему мужчине, сама не понимая, зачем? почему? вдруг? — скажет: Лия, я тебе говорила о ней, помнишь, женщина, которая живет в квартире с моими родителями? — мне стало казаться, что она всегда была чуть-чуть влюблена в моего отца, — но нет, с чего бы.

ЭКУМЕНИЗМ

      Повстречала девчонка бога.
А. Галич

1.

      Говорит — хуйня, говорит — ля-ля-тополя, говорит — да мы их съедим и высрем, не бойся, милая, это моя земля, здесь никто не скажет тебе, куда повернуть руля. Говорит — не бойся, милая, я не приду сегодня, спокойно спи, я тут видел зайчика, вошку, мертвую девочку, живого мальчика, и теперь у меня в груди нарывает слезами ком, я, пожалуй, сегодня полежу в постели, отопьюсь чайком. Говорит — смотри, вот возникает между зажатых пальцев бумажечка с адреском, говорит: сходит туда, поживи у них, отлежись, отпейся чайком, говорит: ты не понимаешь, у них большие книжки, надежные провода, старший сын по ночам всё гулче кашляет, всё чаще звонит сюда, всё настойчивей просит: "Я устал, устал, забери меня навсегда". Говорит: а куда мне его? У меня уже миллионы других детей, у меня есть паства, я не могу, я один на всех, говорит: у меня уже вышли и рыбины, и хлеба, посмотри на себя — вы же ходите подо мной, как последняя голытьба, я ничего почти уже вам не даю, только кровь вашу пью. Говорит: у меня уже не хватает любви, ты знаешь, не рассказывай никому, я и сам не верю, что сейчас это говорю, я, наверное, как кто-то там, не ведаю, что творю, только я тебе говорю: я уже не могу тянуть вас всех на себе, я уже, наверное, пятые сутки совсем не сплю, не смотрю на прихожан с креста, ничего не слышу, ходит тут одна, у нее умирает дочь, а я чувствую, что послал бы ее куда подальше, сказал бы: иди к чертям, нынче у них прием, может, они тебе скажут чего, а я, прости, совсем не могу помочь, у меня в груди нарывает слезами ком, я нынче вишу ничком. Говорит: я вашим всегда говорю: хуйня, говорю — ля-ля-тополя, потому что чувствую, как вам нынче не по себе, как вы все боитесь, что я уже не держу руля, что я не совсем в себе, вполне не в себе. Говорит: а на самом деле это хуйня, ля-ля-тополя, всё, конечно, в полном окей, это моя земля, я сейчас отплАчусь, доползу до руля, поведу рукой, наведу покой, только ты, — говорит, — не уходи, не оставляй меня одного, это ничего? Говорит: вчера вспоминал, как мама смотрит испуганно и спрашивает: ты сыт? сын мой, тебе тепло? Я же видел, она боится меня, она не хочет, чтоб я был мной, она хочет сына — как котенка: тискать, прижимать к груди, говорить ему: дурачок, волноваться за любой пустячок. Я знаю, они говорят вам напыщенные слова, но лично я не думаю, что мама еще жива. Говорит: короче, возьми бумажку, съезди к ним, отдохни, поговори с ними о том и о сем, на сына взгляни. Может, он тебе приглянется, может, получится что-нибудь хоть на годик, хоть на пару месяцев, хоть на один денек; ради меня, — говорит, — просто чтобы я мог передохнуть, не думать о нем, не слышать, как он просится: "Забери меня навсегда", как он делается настойчивей с каждым днем. Говорит: можешь сказать, что я послал тебя, но лучше не говори. Он обидеться может, что я сам к нему не пришел.

2.

      С Боженькой в пятницу сидели в «Клоне», он упился совершенно дико, страшно, я говорю ему: расскажи мне, пожалуйста, что проиcходит с тобой в последний месяц, ну, невозможно уже, у тебя что, неприятности какие-то, что-то не получается, что? Кто тебя обидел? — Нет-нет, говорит, ничего, всё нормально, всё пройдет, — и крутит ложечку в руках бешено, только что узлом не завязывает ее. Да понятно, говорю, что всё пройдет, но ты пойми, невозможно же смотреть, как ты изводишься, ну ладно, не рассказывай мне деталей, но скажи хоть, как тебя порадовать, дорогой Боженька? А? Я всё сделаю, а то сердце же разрывается на тебя смотреть. Поднимает на меня пьяные глаза и говорит: "Песенку спой". А мы, — понимаем, да? — сидим в «Клоне», пятница вечером, всё забито, музыка, ди-джей, всё такое. "Что, — говорю, — сейчас?" — и тут я вижу, что у него полные глаза слёз и ему вот сейчас — немедленно! — надо убедиться, что я готова это для него сделать, вот наплевать на людей, да, на то, что в общественном месте сидим, — и спеть ему песенку. Ну, думаю, нас сейчас выгонят отсюда нафиг и с позором, — хотя мало ли тут кто выебывается, может, и не выгонят, — но мне же жутко, да? — все обернутся… А он на меня смотрит и молчит, и отступать, понятно, совершенно не могу я, и говорю: "Какую тебе песенку? Заказывай, Господи, твоя воля". «Конавэллу», — говорит. А в «Клоне» играет, да? — какой-то транс. А он на меня смотрит — и я понимаю, что вот сейчас я немедленно пою ему «Конавэллу» — или всё, он для меня потерян. "Можно, — говорю, — я хоть вставать не буду?" — "Песенку, — говорит, — спой. Не тяни, спой". Ну, я вдохнула поглубже и запела. Слов не знаю, кроме первого куплета, пою и смотрю на него, потому что по сторонам смотреть страшно, и вдруг понимаю: он же совершенно трезвый! Абсолютно! Ни в одном глазу — и смотрит на меня этим своим взглядом лучистым, руки на столе лежат ладонями вверх, сквозь свитер сердце пылает так, что венец вокруг него виден. Сидит легко, нимб светится, из левой ладони дикое сияние, из правой капает кровь на салфетку, запах мирра от него такой идет, что у меня всё плывет просто, — и абсолютная тишина в кафе, — и тут я понимаю, что голос, которым я пою, совершенно уже не мой, — мощи невероятной, ангельского тембра, и звучит это всё, как если бы над нами был десятиметровый потолок, — короче, как в соборе звучит это всё. Мне стало так обидно, я захлебнулась просто. Смотрю на него и чувствую, что сейчас зареву, и говорю: какого хуя, скажи мне? Какого хуя ты со мной в эти игры играешь, а? Я тебе что, блядь, — святой Иеремия? Ты думаешь, это прикольно всё, ты думаешь, меня должно вот сeйчас переть от того, что ты вот так мне явился в сиянии? Да иди, говорю, сверни свое сияние трубочкой и соси его до послезавтра, а мне больше не надо на слезный канал давить, блин, мне тебя было реально жалко, ты понимаешь? Я из себя тут идиотку корчить согласилась, чтобы тебе, несчастненькому, легче стало, а ты выебываешься? Да иди ты в жопу, говорю, найди себе барышню шестнадцатилетнюю, любую козу вот возьми из этих, которые сейчас на тебя крестятся из-за столиков охуело и ручки тянут, и ей нимб свой демонстрируй, и заваливайся к ней каждый раз, когда головка бо-бо, чтобы она у тебя до трех ночи хуй сосала, а потом днем на работе с ног валилась! А он на меня смотрит в сиянии своем и говорит: извини, я думал, тебе будет приятно. А иди ты, говорю, нахуй. Потом в такси ехала домой и ревела, водительница говорит: "Что, любовь несчастная?" Любовь my ass. Главное, он мне ночью уже позвонил на мобильник и говорит: "Ну, не дуйся, пожалуйста, ты же знаешь, что я тебя люблю, ну что еще тебе надо?" Ну вот как объяснить ему, а?

3.

      Это что за звук? Катится по столу баночка с йогуртом, ложечка чайная выпадает из чашечки, в коленной чашечке что-то булькает, когда я иду к двери. Не звонят, а скребутся, я привыкла уже, скребутся и поскуливают, иногда становятся на задние лапы и подпрыгивают, заглядывают в глазок, — но вообще-то они очень маленькие, до глазка не достают обычно, там, внизу, царапаются. Я им колбасу режу тоненько и под дверь подсовываю, жалко же их. Я бы их и внутрь пустила — но тогда они меня съедят. Я их не прикармливаю, ничего такого, они просто как-то раз пришли, скреблись, я посмотрела в глазок — они такие тощие были, ужас, жалко их было, я вот колбасы, — ну вот они повадились, я уж и колбасу для них держу специальную, ну, не колбасу, а как-то это называется, — чайный хлеб? мясной хлеб? — такое что-то, ненакладное. Нет, никогда не выходила к ним, только в глазок, страшно все-таки, я вот смотрю, как они колбасу едят, ох и зубы, господи… А из-за двери — чего бояться? Не сломают же они ее. Нет, только по ночам, днем они ходят где-то, потому что днем, знаешь, у меня тут за дверью полно охотников, — тусуются, курят, все с ружьями, один всё время ножом размахивает, страшный такой. Я им под дверь просовываю сигареты, их же жалко, я специально для них держу «Приму», я бы и получше чего могла, но они почему-то только «Приму» курят, другого не берут. Да больше года уже, — я, знаешь, прошлой зимой как-то подошла к двери, выглянула в глазок — а они там стоят, человек пять, и один говорит другому: курева нет? У того не было, и он так вздохнул… Ну, я пошла, взяла сигареты на кухне, начала подсовывать. Вот они приходят теперь утром, звонят, я подсовываю, сплющу чуть-чуть и подсовываю по одной, они берут. Иногда в глазок заглядывают, но меня не видно же, правда? Нет, никогда не впускаю и наружу не выхожу, ты что, страшно же, я смотрю иногда, как они разговаривают, — у них такие глаза бывают… Я поэтому только через глазок, внутрь их боюсь — съедят. А так ничего, не мешают. Из ЖЭКа позвонили мне, говорят — хотите, мы вам пришлем экстерминатора, который тараканов и крыс?.. Да нет, говорю, пока нормально всё, в конце вот месяца только иногда денег не бывает, вы подсуньте мне под дверь рублей восемьдесят на колбасу или как там ее. Ну, они подсунули сто, и хорошо, нам как раз хватило, восемьдесят даже мало было бы. Мне-то что? Охотники шумные, да, но днем мне это не мешает совсем, я же днем всё равно не сплю, слоняюсь, слоняюсь, — а на ночь они уходят, а волки приходят, — они же тихие, от них никаких неудобств, — придут, поскребутся, я им колбасы. Живем. Ты пей, пожалуйста, чай, не слушай меня, всё это глупости. Хочешь варенья яблочного? Нет, у меня нет, но если вечером, часов после семи, вот тут стать справа и постучать по форточке, то минут через пять мисочка на карнизе появляется, можно окно открыть и забрать. Там не очень много фруктов, в этом вареньи, ну, оно такое, знаешь, из больших банок, джем, что ли? — но, в общем, вкусное. Нет, не знаю, я пару раз выглядывала в форточку — никого не видно.

4.

       Илье Кукулину в день рожденья
      Будут еще дни, когда ни слова и боже мой, почему так сладко заговариваться разрывающимся алым горлом в бреду ангины, — фолликулярной, фуникулерной, тряским фуникулером нас везущей по пурпурному бархату сквозь белые пятна к небу, к небу? Мама! Я их видел, честное слово, Он нестрашный, такой подросток, почти мальчишка, только брови широкие и густые, Он их хмурит, как строгий взрослый, — но видно же, что не злится. Мама, а рядом с Ним сидят звери, справа два и два слева, и я, представляешь, узнал их, подумать только. Первый зверь — это наш Тоська, сбежавший с дачи, только огромный, и усы у него, как золотые прутья, а шерсть еще рыжее, чем даже раньше, совсем огонь, представляешь? А второй — огромный тоже — я потерял ее, помнишь, в парке, такая собачка голубая на двух колесах? — она там сидит, как живая, и смотрит, смотрит… А справа от Него такая желтая птица, я думаю, это наташкина канарейка, Наташки Свердловой, помнишь? Я видел ее, когда мы ходили к Наташке на день рожденья, мы кормили канарейку такой круглой крупою, а потом в один день она легла и больше не просыпалась. Она была очень желтой, и эта большая птица — тоже, желтой-желтой, такой желтой, что аж золотой. А четвертый зверь — я не помню, забыл, не помню. Но и он нестрашный. Мама! Когда у меня совсем пройдет горло, мне будет уже тридцать лет и три года, и я вслух расскажу тебе, что они мне говорили.

* * *

      Сейчас я покажу вам фокус про сострадание, попрошу всех сосредоточиться. Смотрим: у меня на ладони ничего нет. Теперь внимание: я закрываю ладонь. Считаю до трех. Открываю ладонь. В ладони ничего нет. Еще раз: закрываю ладонь. Раз, два, три. Открываю ладонь: в ладони ничего нет. Закрываю. Раз, два, три. Открываю: ничего нет. Теперь попрошу аплодировать, потому что каждый раз, когда ладонь закрыта — оно там.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4