Кто же кого победил вы гроссмейстера или гроссмейстер вас? Т у а ф. Гроссмейстер подставное лицо. За него играл логик, живший в конце позапрошлого века. Э р о я. Он разве не умер? Т у а ф. Умер, но тем не менее продолжает посмеиваться над своими партнерами. Его искусство было запрограммировано и вложено в этого искусственного гроссмейстера. Э р о я. Не может быть! В е я д. Почему не может? Тебя это меньше, чем других, должно удивлять. Э р о я. Ты хочешь сказать, что мне это знакомо по собственному опыту? В е я д (с грустью). Не знаю. Ничего не знаю. И ничего не хочу знать. Т у а ф (к Эрое). Мне нравится ваш голос, Я готов слушать вас весь день. Ваш голос полон жизни. Он здесь, ваш голос, со мной. Э р о я (с интересом). А что такое "здесь"? Я не понимаю смысла этого слова. Т у а ф. Хотите, я вам сейчас объясню? Э р о я (с интересом). Веяд объяснял много-много раз, но не смог объяснить. Может, вам это удастся? Т у а ф. Постараюсь. Здесь - это значит нигде в другом месте. Только здесь, рядом. Здесь - это значит, вы вся здесь, ваш голос и ваши желания, ваша мысль и ваше сердце, чье биение можно услышать, если приложить ухо к вашей груди. Здесь - это значит чувствовать ваше дыхание... Здесь... Нигде... Только здесь. Э р о я. Пока я еще не поняла. Но продолжайте. Мне нравится ваше волнение. Оно передается мне. Мне хочется понять смысл слова "здесь". Никогда еще мне так этого не хотелось. Но думаю, что одной логики недостаточно, нужно чувство. Продолжайте. Мне нравится, как вы говорите. Т у а ф. Здесь - это когда можно дотронуться, увидеть, убедиться, когда между мною и другим нет пространства с его космическим холодом. Э р о я. Продолжайте. Почему вы замолчали? Т у а ф. Я посмотрел на вас. И теперь я не уверен. Я. кажется, сам не знаю, что такое "здесь".
Арид и Эроя
Логику Ариду нравилась Эроя. Но он скрывал это от нее. Ведь она не знала, когда возвратится муж, все-таки ждала его, хотя на возвращение пока не было никаких надежд. Они часто встречались - Арид и Эроя, может быть, даже чаще, чем следовало. Но Арид нуждался в собеседнике. А никто не умел так скромно и самозабвенно слушать, как она. Она буквально превращалась в слух, впитывая каждую идею логика. Ведь он пытался создать искусственного гения, ум, способный пренебречь узкой специализацией, отчуждавшей дильнейцев друг от друга. В разговоре они часто возвращались к этой теме. - Гений! - как-то сказала Ариду Эроя. - Но ведь гении бывают разные. Вы, насколько я понимаю, хотите создать необыкновенно емкий ум, чья логика могла бы разрешать проблемы, считавшиеся неразрешимыми. Не так ли? - Да, ответил Арид. - Ум нового типа. Совершенно нового, какого не было раньше. - Вы панлогист, Арид. Вы хотите оторвать логику от дильнейских чувств, от фантазии. - Да, я противник дильнеецентризма. Искусственный ум должен взглянуть на все, в том числе и на нас с вами, со стороны. Он должен быть лишен всякого субъективного начала. - Но вы же говорили недавно, что он будет уметь смеяться и плакать. Разве можно смеяться и плакать, не будучи личностью? Логик Арид рассмеялся. - Личностью? - повторил он. - Я знаю существо, для которого личность - это нечто весьма относительное. Хотите, я расскажу вам о нем? Это была первая моя попытка создать искусственный ум, наделенный особой, не во всем похожей на дильнейскую, логикой. Я долго размышлял и еще дольше работал вместе с друзьями, сотрудниками моей лаборатории. Нам хотелось создать объективный ум, ум обыденный, лишенный той поэтической дымки или той красочной призмы, через которую смотрит на мир каждый дильнеец. И вот что случилось. Это создание обладает одним дефектом. Оно мысленно одушевляет мертвые предметы и, наоборот, все живое принимает за мертвое. "Уважаемый стул", - обращается оно к предмету, или: "Милая полка, не откажите мне в любезности выдать эту книгу". - Этот ваш ум очень вежлив. - С вещами - да. Но зато невежлив с одушевленными существами: со мной, с моими сотрудниками. Он держится при нас так, словно мы отсутствуем. - Но почему? - Это так и не удалось выяснить до конца. По-видимому, при его создании вкралась какая-то неточность. Но посмотрели бы вы, как он нежен с вещами! Слушая его, можно подумать, что мы чего-то не знаем о вещах, чего-то очень существенного, что знает он. - Любопытно, - перебила логика Эроя. - Эта поэтизация, это одушевление мертвой природы напоминает мне о мышлении древнего дильнейца. Я много лет изучаю первобытное мышление, древние памятники, записи фольклора. Для мышления древних характерно одушевление мертвого. Под взглядом древних каждая вещь оживала, становилась почти личностью. В ней дикарь умел раскрыть нечто неповторимое, индивидуальное... Может, и созданное вами искусственное существо владеет первобытной анамистической логикой и фантазией? - Нет, категорично ответил Арид. - Ведь древний дильнеец, мысленно одушевляя мертвое, в то же время не омертвлял живое. Не так ли? Мне кажется, иногда, что мой Вещист - мы его так называем - способен создавать контакт с вещами, потому что сам вещь. Его мышление слишком вещественно, предметно... Но эту свою гипотезу я пока не могу подтвердить конкретными фактами. Мой Вещист для меня все еще загадка. Его видение мира - это проблема. Он словно живет в другом измерении, где другие представления о времени и пространстве. Я слишком занят, чтобы изучать сейчас его видение мира или добираться до причин, которые заставляют его так странно видеть мир. Но когда-нибудь я этим займусь. - Когда? - Может быть, и скоро. Мне это нужно для того, чтобы создать всеобъемлющий ум... Видение мира? Что может быть интереснее! Старинные книги и фильмы рассказывают нам о том, как видел мир дильнеец в капиталистическую эпоху. Это было обыденное видение. Сейчас так видит дильнеец только натощак в хмурое утро, когда болит голова. Наше видение - поэтичное видение мира. Оно возникло несколько сот лет тому назад, когда дильнеец расстался со всеми пережитками прошлого, в том числе с пережитками индивидуализма, и эгоцентризма, когда он стал любить природу, жизнь и всех себе подобных... Мне удалось однажды смоделировать ум и чувства себялюбца, эгоцентриста, чтобы изучить эти реликтовые особенности. Если хотите, я познакомлю вас с этой моделью. - Пока не испытываю желания знакомиться с ней. Помню, как мой отец демонстрировал таракана, извлеченного из тьмы веков. Это, поверьте, что-нибудь подобное. Эпоха капитализма была самая страшная эпоха в истории Дильнеи. Нет, меня интересуют более древние времена.
В двух шагах
Впервые за долгое пребывание на Уэре Туаф вспомнил, что он косметик. Он превратил себя в юного бога, в обаятельного красавца. Он был мастером своего дела, ничего не скажешь. В зеркале отразилось его лицо продолговатое лицо баловня судьбы. Бывшего баловня судьбы, но еще не потерявшего надежды. - Да, красив, - сказал Туаф, - и молод тоже. На какую-то долю секунды мелькнуло сомнение: может, это только кажется? "Нет, - успокоил он себя, - все объясняется просто. Я еще не разучился работать". Он еще раз взглянул на свое отражение в зеркале и удовлетворенно усмехнулся. Мог ли сравниться с ним Веяд, постаревший, осунувшийся и небритый? Веяд дулся на него. Вероятно, он что-то учуял. Он опасался, что Эроя, кокетливая Эроя, предпочтет молодого бога ему, усталому и такому обыкновенному. Туаф отошел от зеркала. И в ту же минуту появился Веяд с толстой книгой в руке. - Ну, как по-твоему? - спросил Туаф, не скрывая самодовольства. - Красив? - Красив. - И только всего? Ты не хочешь ничего к этому добавить? - Могу добавить: ты сам сделал самого себя. Впрочем, себя ли? На днях, если не изменяет мне память, ты выглядел не так. Тогда ты был самим собой, сейчас ты кое-кого изображаешь. Кого? Я еще не уяснил. - Ничего. Уяснишь. Тебе помогут. - Кто? - Женщина. - Какая женщина? - Та самая, которую ты прячешь. - А! Вот для чего ты превратил себя в красавца? Понимаю. Но изменив и изрядно приукрасив внешность, произвел ли ты хоть малейшее изменение в своей сущности? - Для чего? - Для того, чтобы понравиться ей, той, для которой ты так стараешься. - Ей нет дела до моей сущности. - Ты уверен в этом? - Уверен. - Напрасно. Она не так глупа, чтобы сквозь твою косметику не увидеть подлинное лицо. - Ты недооцениваешь мое искусство и противоречишь сам себе. Ты же признал сам, что я красив. - Зачем тебе мое признание? Перед тобой зеркало. - Но зеркало, дорогой, мертвая гладкая вещь. А я хочу отразиться в живом и подвижном сознании. В этом мире всего два живых сознания - твое и мое. - А сознание Эрои? О нем ты забыл? - Молчи! Я запрещаю тебе говорить о ней. Ты недостоин! - А ты достоин? - Спроси ее, кто из нас достоин. - Посмотри, от гнева что-то случилось с твоей щекой и с кончиком носа. Ты уже не так красив, как был десять минут тому назад. По-видимому, тебе в эти минуты противопоказано нервничать. - Да. Моя работа требует от дильнейца благоразумия и выдержки. Красота это символ гармонии. Волноваться мне нельзя. - А ты все-таки волнуешься. Смотри, стал шире рот и уже лоб. Еще полчаса, и ты из юного бога снова превратишься в того, кем был вчера. - Не может быть. - Взгляни в зеркало. Оно всего в двух шагах от тебя. - В двух шагах? Здесь, на Уэре, все в двух шагах от тебя, все и все, и ты сам в двух шагах от себя. Тебе некуда от себя уйти. Ты каждый день должен видеть одно и то же. В таких условиях грешно не изменить себя, если это в твоих силах. Сегодня утром я взглянул в зеркало и не узнал себя. Вместо меня смотрел из зеркала кто-то другой. Это было настолько внезапно, что я подумал: на нашем острове появился кто-то третий. В двух шагах... Здесь все в двух шагах. И нам не вырваться отсюда. Мне тесно здесь, Веяд, мне не хватает масштабов. Я отдал бы полжизни, чтобы, проснувшись, увидеть вдали горизонт. Но горизонта нет. И ничего нет, кроме маленького и искусственного островка, да нас с тобой и ее. Но существует ли она? Ты это знаешь лучше меня. Скажи правду. В мире, где все в двух шагах от тебя, не стоит врать. - Не стоит врать? Вот я тебя и ловлю на слове. Если нельзя врать, зачем же ты изменил свою внешность, кого ты хочешь этим обмануть?
Поет птица
Затейник - солидный дильнеец с седыми усами сказочного волшебника - менял пейзаж. Нет, это было не хитроумное оптическое приспособление, специально созданное для обмана чувств. Передвигалось пространство и время. Домики переносились в другую местность быстро и незаметно для их обитателей, а затем снова возвращались. Затейник был слишком старателен и услужлив. Иногда хотелось задержаться в одной точке трехмерного пространства, а не менять ее на другую. И все же было приятно подойти к окну и увидеть рядом озеро, то озеро, которое вчера было далеко. Эроя проснулась рано и подошла к окну. Она подняла занавеску и спросила себя: "Что же я увижу сегодня за окном?" Она взглянула. За окном стоял олень. Он стоял как бы вынутый из пространства. За ним не было никакого фона. Он стоял, словно на облаке, отражаясь вместе с облаком в синей воде горного озера. Огромные детские влажные глаза оленя смотрели вдаль. Затем олень исчез и облако рассеялось. По-видимому, седоусый волшебник перенес домик Эрои на верхушку горы. Эроя рассмеялась. - Он забывчив, этот несносный старик, - сказала она. - Третьего дня он тоже проделал со мной эту же штуку. Он начал повторяться. На днях, вместе с подругой Зарой, Эроя ходила по предписанию врача в отделение биохимической стимуляции. В обыкновенных условиях организм дильнейца химически обновляется за шестьдесят дней. Здесь, в этой камере, молекулы клеток, кроме тех, из которых состоят нуклеиновые кислоты, должны были обновиться за несколько часов. Эроя и Зара вышли из отделения биохимической стимуляции обновленными и посвежевшими. - Мы ли это, Зара, - спросила Эроя, - или не мы? - Духовно - мы, - ответила, смеясь, Зара. - Но химически - не мы. Морфологически - мы, физически - не мы. Как же осуществляется единство между содержанием и формой? - Спроси об этом врача. Клетки биохимически обновились. Но было нечто важнее физического самочувствия - это духовное восприятие мира. Этим занималась сестра седоусого "волшебника", специалист в области изучения психического поля. Эроя хотела отказаться от эксперимента, как это сделали многие отдыхающие, не пожелавшие освежать свое видение мира, но после непродолжительного раздумья решила: "Попробую! Чему быть, того не миновать!" И она рискнула. Дверь камеры открылась, и Эроя села в кресло. Вдруг что-то случилось с миром. Планета шатнулась и как бы сдвинулась с места. Уж не превратилась ли снова Эроя в пчелу, как это случилось однажды в детстве? Она слышала музыку, тихую музыку, которая перешла в шепот. Шепот сменился свистом утренней птицы. Этот свист, это мерцание звуков, этот птичий голос как бы сорвал занавес с бытия. У ног Эрои гремел ручей. И низко-низко над самым холмом висела радуга. С нее падали крупные капли дождя. Эроя кружилась вокруг цветка. Запах хмелил сознание. В нем был целый мир, как в мерцающих звуках птичьего пения. Пространство качалось возле самых глаз синие, желтые, фиолетовые полосы. И снова запела птица. Она щелкала, свистела, переливалась то весельем, то тоской, она превращала в звуки весь мир. - Ну, как вы чувствуете себя, дорогая? - спросил Эрою женский голос. - Хорошо. - На этот раз довольно. Эроя вышла из камеры на лесную поляну. Теперь у нее было другое зрение, другое обоняние, другой слух. Ей словно подменили все чувства. Она смотрела вокруг, словно видела все в первый раз. Ее все поражало, но больше всего удивляли ее самые простые вещи: деревья, лица, слова и их способность облекать в звуки предметы и явления. Казалось, она появилась здесь, на Дильнее, с другой планеты. В птичьем горле все еще щелкал и звенел свист. Птица пела в посвежевшем сознании Эрои. - Ну что? Обновила свое психическое поле? "Обновила... - подумала Эроя. - Какое это, в сущности, пошлое, ничего не говорящее слово!" - Я стала другой, - сказала Эроя, - и в то же время осталась той же самой. - Я понимаю, - сказала Зара. - Подвержена обновлению только та часть психического поля, которая не ведает памятью. Вот если бы обновление затронуло и память, тогда бы ты, выйдя из камеры, снова родилась. Ты бы стала другой личностью. - Зачем же, Зара? Разве ты недовольна моим "я" и вместо меня хотела бы видеть в моей оболочке другую сущность? - Нет, нет! Зачем мне терять подругу ради неизвестного существа? Я люблю тебя такой, какая ты есть. Но мы сейчас, кажется, живем с тобой в разных мирах. Я в мире обыденного, ты в сказочном мире обновленных и обостренных чувств.
Павлушин снова в Ленинграде
Не надоела ли мне слава? Позавчера спросил меня об этом один будущий кандидат наук. Я ему ответил: - Малость поднадоела. Он мне говорит: - Ну, ну! Слава никогда не может надоесть. - И добавляет ядовито: Конечно, заслуженная слава. По его словам, значит, я виноват, что подобрал в сквере необыкновенную книгу. А он что бы сделал на моем месте? Оставил бы ее лежать на песке? Или спрятал бы на этажерке среди собрания сочинений Болеслава Пруса и никому не сказал ни слова об этой находке? Вчера вечером мне звонят из средней школы. Детский голос. - Кого вам? - спрашиваю я. - Нам нужно фантаста Павлушина. Я им отвечаю: - Я Павлушин, но я не фантаст. Упаси меня бог! - А разве не вы написали знаменитую книгу? - Я! Я написал! - И вешаю трубку. Снова звонок: - С вами говорят из Дворца культуры. Не могли бы вы... - Не мог бы! - и вешаю трубку. Телефон звонит, надрывается, но я не подхожу. У себя в научно-исследовательском институте я тоже делаю вид, что не имею отношения ко всей этой шумихе. Но это не помогает. В раздевалке тетя Клаша подает мне пальто, словно я министр. На лицах сотрудников выражение почтительного удивления. Захожу к новой машинистке, красивой девушке, перепечатать отчет. Она вся покрывается краской и ни с того, ни с сего спрашивает: - А вы так и не встретили его? - Кого не встретил? - Ну, его. Я имею в виду существо с другой планеты. - Нет, не встретил. Пока не довелось. - А как ему удалось остаться незамеченным, если у него не такая наружность, как у нас? - А откуда вам известно? Может, точно такая, как у нас с вами. Так когда перепечатаете? Она взглянула на отчет, еще раз взглянула, потом говорит разочарованно: - Обычный отчет. - А вы думали что? - Я думала, продолжение этой незаконченной книги. - Так ведь не я же писал. - Многие думают, что вы. Не один, конечно, а с кем-то. Вообще много разговоров вокруг вас. Я вчера одному знакомому сказала, что работаю вместе с вами в одном учреждении, так он, представьте, не поверил. "Черт подери, - думаю я. - Красивая девица. Глаза живые, карие. И губки как нарисованные. А насчет ума, хоть бы где заняла!" На другой день захожу. - Ну как, - спрашиваю, - перепечатали? Она мнется. А лицо ее опять покрывается краской. - Вы очень скромный, - говорит вдруг она и подает мне перепечатанный отчет. - А почему бы мне быть нескромным? - отвечаю я. - Я даже не кандидат наук. Я просто младший сотрудник. - Разве? А мне говорили, что вас выбрали действительным членом Датской академии наук и в Индии вам присудили премию за большие заслуги в развитии научно-популярной и фантастической литературы. - Преувеличивают, - сказал я. И, взяв отчет, вышел. Я бы не стал рассказывать о машинистке, если бы это был не характерный случай, хотя и мелкий. Человек смотрит на себя не только своими, но и чужими глазами, чаще чужими, чем своими. Стоило бы мне закрыть глаза и посмотреть на себя глазами этой машинистки, как я бы и в самом деле вообразил себя членом Датской академии наук. Но я-то ведь знаю себе цену, знаю, кто я такой. Разве человек может измениться от того, что он нагнулся и поднял кем-то потерянную книгу?
Детство Арида
Логик Арид, разумеется, не сразу стал логиком. И все же он рос необыкновенным ребенком. Когда ему исполнилось девять лет, он удивил мать и особенно отца. Отец сказал ему: - Вчера ты совершил нехороший поступок. Ты сломал в саду маленькую яблоньку. И она погибла. И, кроме того, ты был невежлив с ботаником, ухаживающим за садом. - Вчера? - спросил Арид отца. - А что же такое значит слово "вчера"? Отец растерялся. - В своем ли ты уме? Это знают двухлетние дети. Вчера - это вчера, а не сегодня. День, который канул в вечность и никогда не вернется. - Я и знаю и не знаю. Вчера это то, что было. И все-таки я не понимаю, что такое "вчера". Могу ли я, папа, вернуться во вчерашний день? - Нет, не можешь. - А ты в этом уверен? - Ты задаешь глупые вопросы. Может, ты шутишь? - Нет, я не шучу, - сказал Арид. - Мне кажется, что я вернусь туда. - Куда? - Во вчерашний день, и исправлю свой дурной поступок. Я не трону яблоню и не скажу ничего ботанику. - Это невозможно, Арид. Нельзя вернуться в прошлое и изменить совершенный тобою поступок. В эту ночь отец и мать Арида спали тревожно. И, просыпаясь, все время говорили о сыне. В своем ли он уме? Не показать ли его невропатологу? Невропатолог, осмотрев Арида, сказал родителям: - Великолепный, совершенно здоровый ребенок. - А его непонимание того, что время течет и оно необратимо? - Ну, что ж, у него такой склад характера. Он видит все вещи глубже, чем обычные дети, и, по-видимому, хочет проникнуть своим любознательным умом в сущность явления, которое нам не кажется загадочным только потому, что мы смотрим на мир сквозь призму традиций и привычных представлений. Мать и отец успокоились, но ненадолго. Как-то, зайдя в детскую комнату, отец увидел сына, мастерившего из проволоки и досок какую-то причудливую вещь. - Что ты мастеришь. Арид? - спросил отец. - Машину. - Для чего? - Для того, чтобы она могла меня доставить в прошлое. - В прошлое вернуться нельзя. Оно потому и называется прошлым, что оно прошло, его уже нет и оно никогда не вернется. - А я не уверен в этом, папа. Отец рассердился. - Оставь свое упрямство, Арид. Ты же большой мальчик. Все дильнейцы, без исключения - дети и взрослые - знают, что время необратимо. Нельзя вернуться в прошлое наяву, это можно сделать только во сне. Отец не был настолько чуток, чтобы проникнуть во внутренний мир своего сына. А это был сложный мир. Мысль Арида не хотела примириться с тем, к чему издавна привыкли все дильнейцы. Мальчик спрашивал себя: почему то, что случилось, не может случиться во второй раз? Почему промелькнувшее мгновение неповторимо? Его удивляло также, что все остальные дильнейцы принимали это как должное. В школе Арид заставлял смущаться самых умных учителей. Все простое, привычное, обыденное казалось ему сложным и непонятным. Он рано стал интересоваться законами эволюции всего живого, биосферой Дильнеи. Он спрашивал у своих учителей: - Как и почему на Дильнее возникла жизнь? Его не удовлетворяли ни те ответы, которые давали учителя, ни те, что были напечатаны в книгах. Он размышлял о том, были ли это отдельные молекулы или системы молекул, но они должны были быть хранителями и передатчиками не только энергии, но и времени. Они должны были повторить утраченное, чтобы сохранить единство вида и течения времени. Он жил среди вопросов, ища сам ответы на них. И все же самым загадочным для него было время. Как растения с помощью фотосинтеза перерабатывали и хранили солнечную энергию, так все живое хранило время в своей химической, физиологической и психической памяти. Процесс физического времени был необратим, но каждый дильнеец был хранителем своей внутренней биографии, всего того, что пережили и видели его предки. Машина, которую Арид пытался изобрести в детстве, была изобретена самой природой и хранилась в молекулах живых клеток. Однажды в школе выступал дильнеец, попавший из прошлого в будущее. Он совершил длительное космическое путешествие на фотонном корабле со страшной скоростью, близкой к скорости света, и возвратился на Дильнею, не найдя в живых ни одного из своих современников. Для него, для этого все еще молодого человека, путешествие продолжалось всего пять лет, но на Дильнее время текло почти в сорок раз быстрее. Как же чувствовал себя этот представитель далекого прошлого, проскочивший через невыразимое, длившееся для всех, кроме него, двести лет? Путешественник (у него было звучное имя Ларвеф) по своему внешнему виду ничем не отличался от других дильнейцев. Он отвечал на вопросы школьников и учителей. Это были вопросы обыденного порядка: занимается ли Ларвеф спортом, какие любит произведения искусства, собирается ли еще раз совершить длительное путешествие в космос. Он отвечал со снисходительной улыбкой, отвечал, наверное, в сотый или в тысячный раз. Поднял руку Арид. - У меня есть к вам вопрос,-сказал он тихо. - Какой? - Что такое время? Ларвеф смутился. Это был неделикатный вопрос. Арид догадался по выражению лица учителей: у Ларвефа были слишком интимные отношения со временем (впрочем, и с пространством тоже), чтобы его можно было спрашивать в такой прямой форме. - Вы хотите знать, - ответил Ларвеф, - что такое время? Но о времени надо спрашивать не меня. Ведь время поступило со мной довольно жестоко, оно отобрало от меня всех, кого я знал и любил, и заставило меня оторваться от самого себя. Впрочем, об этом я скажу позже. Вы спрашивали не обо мне, а о времени. Время, - разве вам этого не говорили? - всеобщая форма существования материи. - Я это знаю, - улыбнулся Арид. - И это знают все. Но я хочу знать о вашей связи со временем. Ведь вы знаете о времени нечто такое, чего не знают другие. - Ого, ты упрям и настойчив, - сказав Ларвеф, переходя на "ты". - Я тоже упрям и настойчив. Чтобы продолжить разговор, интересный для нас с тобой и, возможно, неинтересный для других, заходи ко мне домой. Ты знаешь мой адрес? Арид, казалось, удивился этому вопросу. - Любой автомат-справочник мне его назовет. С этого дня началась странная дружба школьника-подростка с дильнейцем. который мог вычесть из своего возраста без малого сто семьдесят лет, разницу, подаренную ему парадоксом относительности времени. Он, Ларвеф, был баловнем физических сил, сил ускорения и замедления времени, он, чьи сверстники давно стали добычей небытия, неумолимой энтропии, чьим псевдонимом била смерть. Ларвеф был женат. Жена казалась его сверстницей, хотя была моложе его на полтораста лет. Их связывало сильное чувство. Они всегда были вместе. И только позже Арид узнал то, что их разделяло. Что же разделяло их, любящих друг друга и таких молодых? Впрочем, молода была только она. Он выглядел молодым. Их разделяли те сто семьдесят лет, которые все же нельзя было скинуть со счета. Парадокс относительности времени ничего не мог поделать с памятью, а значит, и с личностью. Память Ларвефа хранила то, что было сто семьдесят лет назад. Он не мог оторваться от своего времени, как ни старался. Одной частью своего духовного существа он жил по ту сторону этих ста с лишним лет, другой частью пребывал здесь. Арид с изумлением смотрел на дильнейца, связавшего своим существованием две разные эпохи. Сквозь оболочку юноши он видел старца. А раз это видел он, подросток, то это не могло укрыться от взгляда жены. Ларвеф был слишком опытен и не умел, а, может, и не хотел этого скрывать. Однажды Ларвеф спросил Арида: - Ты часто видишь сны? - Наверное не чаще, чем другие. - А что тебе снится? - Школа. Товарищи и сверстники. - Мне тоже, - сказал задумчиво Ларвеф. - Сны вносят путаницу в мою жизнь. Те, с кем я расстался сто семьдесят лет назад, снятся мне чаще, чем нынешние мои современники. Иногда мне кажется, что я прожил не двести, а тысячу лет. А иногда мне страшно хочется вернуться в прошлое. Помню то тревожное состояние, которое я испытал, когда возвратился домой на Дильнею. Я понимал, что прошло без малого почти два столетия и я никого не застану в живых из тех, кого я знал и помнил. Так говорил мне разум. Но чувства протестовали. И я им верил больше, чем разуму. Я все же надеялся, что увижу мать, отца, сестру и ту, к которой рвалось все мое существо. Корабль приближался, уже не годы, а, считанные часы и минуты отделяли меня от дома. И вот я на Дильнее... Навстречу мне бегут дильнейцы в странных одеждах. Я вглядываюсь в них, ищу знакомые лица. Разум шепчет мне: "Их нет, их давно, давно нет". Но я не верю, не хочу верить. Все чувства напряжены. И я жду... Но я напрасно верил чувствам, а не разуму. И я зря ждал. Я попал в другой мир. За сто семьдесят лет изменилось все, и лишь я один остался таким, каким был. Ты думаешь, мне легко было найти контакт с теми, кого я встретил на изменившейся планете? Сто семьдесят лет- это не пустяк. Язык изменился сравнительно мало. Но изменились вещи. Изменились представления. Те же самые слова выражали теперь совсем другой смысл. "Прошу прощения", сказал я незнакомой девушке на улице, желая узнать от нее, где мне следует свернуть, здесь или за следующим кварталом? Не отвечая, она изумленно смотрела на меня. Лицо ее менялось. Не сразу она ответила мне: "За что я должна вас простить? Что вы сделали мне дурного?" В свою очередь начал недоумевать я. "Я не мог сделать вам ничего дурного. Ведь я вернулся сюда только вчера после ста семидесятилетнего отсутствия". - "Я знаю, - сказала девушка: Потому и спрашиваю, за что вы просите у меня прощения?" - "Это просто привычное выражение, - начинаю объяснять я, - его употребляли двести лет назад. Закон вежливости обращения". Девушка рассмеялась. "Странная вежливость... Говорить то, что не соответствует действительности. А я приняла это за шутку. Действительно, смешно просить прощения спустя сто семьдесят лет, да еще без всякого основания". Я что-то сказал в свое оправдание и в оправдание своего времени, которое любило велеречивые фразы, но девушка не поняла меня, хотя мы разговаривали с ней на одном и том же языке. Не подумай, что эта девушка была менее понятлива, чем ее современницы. Просто между нею и мною стояла целая эпоха, эти десятилетия, подстроенные мне парадоксом относительности времени. Мне пришлось искать собеседников среди историков, специализировавшихся на изучении эпохи, из которой я явился. Впрочем, не столько я, сколько они искали общения со мной. Ведь я был первым, кто вернулся из столь продолжительного космического путешествия. Арид слушал рассказ путешественника с жадным любопытством. Значит, отец и учителя были неправы, понимая время так обыденно и просто. Но что же такое время? Перед ним сидел дильнеец, который знал все оттенки и нюансы этого удивительного явления. Ларвеф продолжал свой рассказ: - Но не для того я вернулся на Дильнею из своего продолжительного путешествия, чтобы стать объектом изучения истории. Я был живым дильнейцем, то веселым, то грустным. В моих жилах играла молодая кровь, хотя в моей памяти хранились факты, лежавшие по ту сторону так быстро пробежавшего для меня двухсотлетия. Но историков меньше всего интересовала моя личность. Они обращались не ко мне, а к моей памяти - хранительнице давно утраченных фактов и событий. Я для них был инструментом, с помощью которого они проверяли то, что нуждалось в проверке. Беседуя с ними, я все меньше и меньше чувствовал свою реальность. Мне надоело отвечать на их вопросы. Было задето мое самолюбие, ущемлено мое чувство собственного достоинства. Я не вытерпел и высказал все, что думал, историку молоденькой девушке, слишком усердствовавшей в своем желании познать прошлое. Она ведь до сих пор не может простить мне моей вспышки гнева. Ведь впоследствии она стала моей женой. Не думай, Арид, что она вышла замуж за меня из профессиональных соображений, желая через меня породниться с далекой эпохою и иметь возможность изучать ее через меня, то есть получить преимущество перед своими коллегами. Нет, между нами возникло чувство. И ради этого чувства она взяла на себя трудную роль посредника между мною и новой эпохой, где я ощущал себя чужестранцем. Посредником быть нелегко! Нелегко было перебросить мост через пропасть, через два столетия, отделявшие мою эпоху, а, следовательно, и меня от нового времени. Но сначала нужно было сблизить нас, ее и меня. Нас сблизило чувство, Арид. Ее влек ко мне не только интерес к истории... Но ты, я вижу, устал. И в следующий раз я расскажу тебе о том, как я тосковал по своей эпохе, по своим современникам и как мне удалось победить свою тоску.
Косметик Туаф
Туаф стал красавцем надолго. Ежедневно он обновлял себя, используя свое искусство, профессиональное мастерство и опыт. Та, для кого он старался, вела себя странно. Она разговаривала с ним так, словно не она, а он был искусственным существом, искусной моделью чужой жизни. Сегодня утром она спросила Туафа: - Вы любите фрукты? - Я их любил давно. Но их здесь нет. Здесь нет ни деревьев, ни ветвей и им не на чем расти. - Я понимаю, - сказала Эроя. - Фрукты любил тот, кто остался на Дильнее. А вы механизм. Но для механизма у вас очень красивое лицо и обаятельная улыбка. Кто вас сделал? - Природа. - Природа не создает механизмы. - Откуда вы взяли, что я механизм? Я живой дильнеец, такой же, как Веяд. - Докажите! - Но как я могу доказать?