* * *
Миг превратился в день, а затем в неделю. Я гостил у Павла, подружился с его семьей. Павел и его семья жили в небольшом, сказочно менявшемся доме с убиравшимися стенами. По желанию живущих стены дома становились то глухими к шуму, слепыми и не пропускающими света, то идеально прозрачными и зоркими, вбиравшими в себя все окружающее пространство: реку, горы, небо, облака, всю убегающую за горизонт даль. Когда они были не нужны, они просто исчезали. В доме, что меня поразило, не было вещей. Вещи появлялись - да, именно появлялись по мере надобности вместе с желаниями живущих, ночью - одни, утром - другие, в обеденный час - третьи. Затем они словно растворялись в воздушной среде и теряли свои очертания. Быт без вещей был прекрасен, как природа. Ничто не отяжеляло взгляд, не отнимало пространства ни в доме, ни возле дома. Воздух, деревья и стены, похожие на струю горной реки. - И в городских домах тоже нет вещей? - спросил я Павла. - Они и есть, и их нет, - ответил Павел. - Они появляются по желанию и исчезают. Правда, еще есть люди, которые любят вещь. Ее предметное, тяжелое, осязаемое бытие. Но это их специальность. Ведь эти люди работают в музеях истории быта. Сейчас невозможно смотреть без улыбки на все эти буфеты, комоды, столы, стулья, кровати, горшки. Тяжелые, неуклюжие предметы, красноречиво повествующие о жизни всех этих владельцев движимой и недвижимой собственности. "Собственность". Смешное и нелепое слово! Как слово "таракан". Тараканов уже нет. Их изучают палеоэнтомологи... В нашем мире вещь перестала быть вещественной. Она развеществилась. Слилась с желанием человека. Сказочная мечта о скатерти-самобранке осуществилась. Теперь вещи служат человеку, находясь в пространстве и времени ровно столько, сколько это нужно. Я жил, жадно и остро вбирая в себя все, что меня окружало. Второе детство, вторая юность, вторая зрелость, другая жизнь. Мальчика, сына Павла, игравшего в пихтовом лесу, звали Коля. Ему было пять с половиной лет - почти столько моему Коле, когда эксперимент, проделанный надо мной Обидиным, навсегда разлучил нас с ним и перенес меня из одного времени в другое. Этот Коля чем-то был похож на моего мальчика, своего предка. Впрочем, в этом возрасте все мальчики похожи друг на друга. Он играл в лесу на поляне недалеко от дома. У него не было игрушек фабричного производства. Он сам мастерил их. Как я позже узнал, ребенка не хотели приучать к готовым вещам и предметам, сделанным чужой рукой. Его приучали самого создавать мир вокруг себя. Появлялся Коля дома только на час, на два. Затем машина быстрого движения уносила его в интернат, расположенный за несколько тысяч километров от дома. Няня была не нужна. Машина с роботом, заменявшим и шофера и няню, доставляла Колю до места. Пятилетний мальчик не боялся остаться наедине с роботом в машине быстрого движения. Ведь путешествие занимало всего несколько быстрых минут, скользивших привычно и почти незаметно. Оптический аппарат, включенный во время движения, мог в любое мгновение показать мальчику милую улыбку мамы и строгий взгляд отца, принести слова ласки и одобрения из пространства, как бы находящегося и далеко и рядом. Даль и близь сливались в единство, "тут" и "там", подчинялись желанию Коли, в чьем распоряжении были машина и робот. Но мог ли он улететь куда-нибудь дальше интерната или сделать посадку ближе? Я этого пока еще не знал. Я о многом еще не успел спросить Павла, его жену Аню и самого мальчика. Кроме них, в доме жила еще старушка, Анина мать - Людмила Сергеевна. Из всей семьи она одна смотрела на меня настороженно, чуточку испуганно, хотя и тщательно старалась скрыть свои чувства. Виновата ли она была в том, что ее здравый смысл пожилой женщины не мог примириться с парадоксальностью моего существования, объявшего две разные эпохи и пребывавшего в течение трехсот лет по ту сторону и жизни и смерти? Едва ли! Здравый смысл говорил ей, что в этом кроется что-то непонятное и почти сверхъестественное, противоречившее всему ее личному житейскому опыту, помноженному на опыт многих поколений. Правда, тут были замешаны науки и эксперимент. Ну и что? Здравый смысл и инстинкт житейской трезвости подсказывали ей, что дело идет о чем-то сомнительном и недостоверном. Она смотрела на меня, как в мое время слишком трезвые и осторожные люди смотрели на фокусника в цирке, творившего мнимые чудеса при помощи ловких рук и профессиональных навыков и при этом повторявшего назойливо и фальшиво: "Граждане, чудес не бывает. А есть только наука и искусство". Уж не фокусник ли я, не профессиональный ли обманщик, пробравшийся в их дом с какой-то явно сомнительной целью? Какое я имел право - если это было на самом деле - нарушить логику жизни, извратить законы природы и появиться снова на свет после долгого пребывания "нигде"? Людмила Сергеевна не могла ко мне привыкнуть. Я этого не мог не заметить. Вероятно, она с нетерпением ждала, когда пройдут все сроки оказанного мне гостеприимства, и я вернусь туда, где пребывал так долго, играя в прятки с временем и судьбой. Сроки! Нет, о сроках пока не было речи. Я гостил, и гостеприимные мои хозяева, Павел и Аня, не напоминали мне о том, что пора переменить обстановку. Может быть, следовало мне самому напомнить им об этом? Но имел ли я право распоряжаться своим временем и желаниями? В какой-то мере я был экспериментальным материалом, и все дело зависело от ученых, изучавших дискретные явления жизни и их последствия для человеческого организма. Людмила Сергеевна наблюдала за мной, по-видимому, вопреки своему характеру, чуждавшемуся всего странного, загадочного и двусмысленного, наблюдала из любопытства. Я замечал иногда взгляд ее глаз, привыкших иметь дело с обыденным, домашним, интимным, прирученным к человеческим навыкам и чувствам, я был для нее словно призрак, обязанный сейчас же исчезнуть, испариться. Но призрак вел себя слишком естественно: он ел, кашлял, жаловался на головную боль, он рассказывал Коле старинные сказки про милых и наивных зверей. В свою очередь, я тоже наблюдал за Людмилой Сергеевной. Она была тем, что в мое время называли домашней хозяйкой. В отличие от дочери, зятя и внука она не отлучалась на долгие часы из дома. Она пребывала здесь, среди этих стен. Ей не надо было суетиться, спешить на рынок, в булочную или в прачечную. За нее это делали роботы, полумеханизмы-полуорганизмы. Внутри них происходили такие же быстротечные и сверхэкономные биоэнергетические процессы, как в живом человеке. Что значит сила привычки! Людмиле Сергеевне они казались не более необычными, чем ветви столетней сосны, стоявшей возле дома. В то время как я, обычный человек, не урод и не покойник, одним своим наличием приводил в крайнее замешательство ее рассудок. По-видимому, ради зятя, которого она любила и уважала, она заставляла себя терпеть мое присутствие и не давать волю своим чувствам. Иногда на ее лице появлялась любезная улыбка, она улыбалась мне, но не ради моей особы, а ради зятя и науки. Сколько стоила ей эта улыбка и ласковые слова, обращенные ко мне, ласковые слова, сквозь которые все же пробивались неприязнь и страх. В ней было много мужества, в этой старушке, заставлявшей себя оставаться в доме вместе со мной, когда отбывали на работу Павел и Аня. Разговаривая со мной, она тщательно избегала прошедшего времени и употребляла только те слова и выражения, которые ей и мне давали возможность не переступать за пределы текущего мгновения. Я тоже старался при ней не говорить о своем прошлом. - Вы что любите больше, - спросила она меня, когда мы остались вдвоем, макароны или цветную капусту? - И то и другое, - поспешил ответить я. Как я благодарен был ей именно за эти домашние, прозаические слова! С Павлом и Аней мы больше говорили на философско-отвлеченные темы. - С соусом или без соуса? - последовал затем вопрос. - Вы ставите меня в затруднительное положение, - ответил я, - для того чтобы сказать точно, я должен вспомнить, что я любил триста лет тому назад. Лицо Людмилы Сергеевны исказилось, стало презрительным и гневным. - Меня не интересует ваше прошлое. Еще учась в школе, я ненавидела археологию и всякие древности. Какой-то бес дернул меня продолжать в том же духе, в каком я начал. - Для вас это археология и древности. А для меня - увы! - это такая же реальность, как вчерашний день! Наступило продолжительное молчание. Молчанием старушка отгораживалась от меня и от моего прошлого, так неделикатно напомнившего о себе.
11
Там, в бесконечных просторах вселенной, живет другое время, время, враждебное всем человеческим меркам и привычкам. В те дни я еще не подозревал о коварстве эйнштейнова времени и с доверием смотрел на свои ручные часы "Москва", где на черном циферблате торопилась только одна стрелка - длинная красная стрелка, отмечавшая секунды. Остальные стрелки не спешили. Я ждал Ольгу на скамейке бульвара. Мы должны были встретиться здесь, а потом отправиться вместе с ней к Всеволоду Николаевичу с визитом. Я терпеть не могу это жесткое, накрахмаленное слово "визит", но попробуйте-ка найти другое! Ведь я шел в гости не к сверстнику-приятелю, а к пожилому профессору, к заведующему лабораторией, и поэтому мне пришлось долго ждать свою жену, сидевшую в парикмахерской на улице Желябова. Парикмахер не спешил, он завивал Ольгины волосы, нисколько не сомневаясь в том, что нет на свете дела важнее. Он, этот парикмахер (вспоминаю я сейчас, забегая вперед), делал Ольге прическу и накануне того дня, когда Ольга разлучилась с Землей, чтобы познать другое пространство и другое время. И тогда парикмахер тоже не спешил, хотя, может, и следовало поспешить. Он ведь не знал, что его клиентка отбывает в командировку, продолжительность которой измерялась не днями, а столетиями. А Ольга его не торопила. Я несколько забежал вперед и спутал времена. Но мне это придется делать часто и впредь... Ольга не торопилась, а я нервничал. Я знал, как ценит аккуратность мой шеф. Мы пришли на улицу Салтыкова-Щедрина, где жил Обидин, чуточку опоздав. Все гости были уже в сборе и сидели за столом. Обидин рассказывал о своей московской тетушке, которой недавно исполнилось девяносто восемь лет. Девочкой-подростком она присутствовала на знаменитом пушкинском торжестве и слышала речь Ф. М. Достоевского. Сейчас это кажется чудом. Все вдруг присмирели, очевидно, мысленно желая представить себе промежуток, отделявший нас от той эпохи, когда жили Достоевский и девочка, которой посчастливилось слышать его страстный, задыхающийся шепоток, девочка, ставшая нашей современницей. Потом, как это часто бывает в обществе, разговор без всякой причины ушел в сторону и коснулся профессора Чемоданова и недавнего происшествия с его шубой. Рассказывал Димин. Он был большой мастер устной речи, создатель институтского фольклора. На днях вахтерша, охранявшая шубу Чемоданова, отлучилась в буфет, и в это время шуба исчезла. Начался ужасный переполох. Но расторопному водопроводчику Грише удалось задержать вора. И шуба снова висит на своем месте. Она ввела в искушение человека, уже было вступившего на честный путь. Все посмеялись. Потом какой-то незнакомый мне профессор москвич с полуседыми солидными усами и детскими глазками, совсем уж не профессорскими, напомнил о загадочном случае, сенсационном и парадоксальном, приведшем в крайнее замешательство всех палеонтологов и зоологов, о древней, считавшейся давно вымершей рыбе, пойманной в Атлантическом океане и своим существованием нарушившей все законы эволюции и времени. Ну, пусть эта рыба живет себе на здоровье и резвится в современных водах, как она резвилась сотни миллионов лет тому назад, еще в палеозойскую эру, но из-за этой не вовремя выплывшей рыбы ему, бедному ихтиологу, пришлось переделывать уже печатающийся учебник ихтиологии и оплатить новую работу типографии. Тут вмешался молодой, красивый и самоуверенный человек, оказавшийся юристом. Он заявил, что ихтиолог не должен оплачивать типографские расходы за переверстку и новый набор: ведь причиной была не небрежность автора, не его прихоть, а прихоть самой природы, выкинувшей неожиданный номер. Ушли от Обидиных мы во втором часу ночи и долго ждали автобуса. - Ну, как тебе понравилась эта история с рыбой? - спросила Ольга. - Мне больше понравилась история с чемодановской шубой. - Эти факты, - сказал я, - имеют какое-то внутреннее сходство. Оба из области палеонтологии.
12
В тот же день Людмила Сергеевна призналась мне, сложив губы в полупрезрительную и отнюдь не любезную улыбку: - Я не могу привыкнуть к вам. Не могу! Все мои чувства насторожены. Кто вы? - Я - Павел Погодин. Павел Дмитриевич. Тезка и предок вашего зятя. Разве вам это не известно? - Предок! Вдумайтесь в смысл этого слова: не означает ли это, что вы не должны пребывать здесь?.. Здесь Коля, ребенок, мой маленький внук. От него тщательно скрывают ваше прошлое. Ему еще рано знать, что невозможное стало возможным. Да и стало ли? Не хочется в это верить. - Я не очень настаиваю, чтобы вы верили. Забудьте о том, что у меня две жизни. Вообразите, что я просто гость, знакомый вашего зятя, наконец просто человек, которого ваш зять изучает. Он ведь ученый. - Он мог бы изучать вас там, в своем институте. - Но, помилуйте, я же не сам напросился на гостеприимство вашего зятя. Не далее как вчера я намекнул ему, что мой визит несколько затянулся и не пора ли... Но он не дал мне даже закончить фразу. "Нет, не пора". Он долго и терпеливо объяснял мне, что мое пребывание здесь, в этих благодатных местах, необходимо для моего еще не окрепшего организма и для науки, интересам которой он служит. - А все-таки, кто вы? Кто вы - не в том смысле, что у вас есть имя, отчество и фамилия, а в другом, более существенном? Мои чувства не хотят признать вас как нечто законное, естественное и соответствующее обычной реальности. Если бы вы мне сказали, что это мистификация, дурная, нелепая, абсурдная шутка, я бы очень обрадовалась. - Ну, хорошо, - сказал я, - считайте, что все это мистификация и абсурд. Мне, наконец, это надоело. Я тоже устал от ваших сомнений и вашей откровенности. Согласитесь сами, не для того же я пребывал столько лет в состоянии анабиоза, чтобы сидеть здесь, на этой тихой периферии, вдали от центра жизни. Меня начала раздражать эта старая женщина, явно тяготившаяся моим присутствием и не хотевшая от меня это скрывать. За откровенность я платил ей откровенностью. Мне приходилось проводить слишком много времени в ее присутствии. В доме в эти часы не было никого. Чтобы не раздражать ее, я либо уходил в лес, либо замыкался в молчании. Но она, как все старушки всех времен и народов, не любила молчания, сама начинала разговор со мной, и обязательно о моей скромной особе, о том двусмысленном и загадочном, что, по ее мнению, было связано с моей странной и не располагающей к себе личностью. Однажды она спросила меня: - А почему вы согласились и дали ученым возможность совершать над вами этот возмутительный и противоестественный эксперимент? - Она строго посмотрела на меня и продолжала: - Только не пытайтесь уверить меня, что вы это сделали ради науки и общества, скажите истинную причину. - Я не собираюсь ее скрывать. Дело в том, что моя жена отправилась в космическое путешествие на фотонном корабле и, согласно теории относительности, должна вернуться на Землю примерно через триста лет. Я ее жду. Разве ваш зять не сказал вам об этом? - Может, и говорил, но я пропустила его слова мимо ушей. А скорее всего умолчал. Он считает меня отсталой, старомодной, консервативной женщиной и разговаривает со мной преимущественно о вещах очень конкретных и близких, а главное - понятных. На последнем слове она сделала ударение. И повторила: - А главное - понятных. Я сделал вид, что не обратил на это внимания, и продолжал: - И вот я жду ее. Свою жену. Я ждал ее триста лет. Ее отбытие в столь длительное путешествие и дало мне право подвергнуться всему, чего требовал от меня эксперимент. Желающих анабиозироваться было много. Но, во-первых, я сам работал в лаборатории дискретных проблем, а во-вторых, мне хотелось увидеться с женой. Людмила Сергеевна посмотрела на меня с любопытством, но к этому любопытству примешивалось нечто злорадно-насмешливое. - И вы хотите подкупить меня этой сентиментальной историей? Не удастся! Мои чувства насторожены. И даже если это было в самом деле так, имели ли вы право, вы и ваши экспериментаторы, нарушать естественный ход жизни? В вашем состоянии и поведении есть нечто противоестественное. - Возможно, - ответил я. - Но ведь согласитесь сами, что кому-то, скажем, моим современникам, показалось бы противоестественным многое из того, что вы считаете привычным. Скажем, робот-няня, который или которая отвозит Колю в интернат в машине быстрого движения. В мое наивное время ни одна мать не доверила бы своего ребенка бессердечному автомату, ни одна мать, и тем более ни одна порядочная бабушка. - Я не без умысла подчеркнул интонацией голоса это слово. - Да, ни одна уважающая себя бабушка. - Бессердечному? Откуда это вам известно? Да ведь дело совсем не в этом, есть или нет сердца. Важнее другое: няня-автомат застрахована от ошибок и случайностей. Ее бесперебойная работа гарантирует от всяких несчастных случаев, на нее можно положиться. - Своего сына Колю я бы не доверил не только механической, но и живой няне. Я сам отвозил его в детский сад Академии наук, что на Университетской набережной, и сам привозил его оттуда. Я терял на это ежедневно почти два часа. Но никогда не жалел об этом. Мне эти два часа доставляли радость. Я брал своего мальчика, вел к троллейбусной остановке. Затем он залезал ко мне на колени. За стеклом троллейбуса бежали дома, мелькали пешеходы, деревья. Я смотрел сквозь стекло троллейбуса словно Колиными глазами. Все вдруг свежело, молодело, становилось огромным и загадочным. Мое существование в эти часы как бы сливалось с Колиным. Мы читали вместе с ним по слогам вывески и соединяли вместе не только буквы и звуки, но и то, что в тысячу раз конкретнее букв и звуков: суть и облик вещей. Сквозь оболочку привычных названий магазинов, ресторанов, кафе, учреждений пробивались сказочные миры. Иногда мы читали не слева направо, как полагалось, а справа налево, извлекая странную музыку из каждого слова и названия. Поездка в троллейбусе никогда не казалась нам слишком долгой. Наоборот, мы с сожалением покидали свое место, когда троллейбус подбегал к последней остановке. "Папа, - однажды спросил меня Коля, - а есть где-нибудь такой троллейбус, который бежал бы без остановки день, неделю, месяц, год, сто лет... Все бежал бы и бежал, забыв остановиться... Есть?" - "Нет, такого троллейбуса негу, Коля, и не может быть. Он не нужен людям". Я ответил, может быть, чересчур категорично, если учесть все последующее. Но Коля все равно не поверил мне. В его детском воображении уже возник этот чудесно бегущий троллейбус. И своему воображению Коля поверил больше, чем моим равнодушным словам. Коля был очень забавный мальчик. Людмила Сергеевна слушала меня, пока не прерывая. Но в ее глазах по-прежнему играло насмешливо-настороженное выражение. - Однако же, - сказала она, - ваша любовь к своему забавному мальчику не помешала вам бросить его, бросить навсегда. По-видимому, эксперимент вам был дороже, чем мальчик. Вы пожертвовали мальчиком ради сомнительной возможности анабиозироваться, изведать холод временного, но все же довольно продолжительного небытия. - Во-первых, я жертвовал не им, а прежде всего собой. Мой мальчик был окружен заботой. - Но вы расставались с ним навсегда! - Да, если хотите, навсегда. Но я расставался навсегда не только с ним, но и со всеми своими современниками. Я расставался с временем, в котором родился и жил, с домом, с товарищами, с институтом. Со всем тем, что необходимо каждому человеку. - И вы еще упрекаете в бессердечности искусственную няню моего внука! Вы, совершивший бессердечный поступок! Вы... Она, по-видимому, еле сдержала себя, чтобы не наговорить мне лишнего. Но потом спохватилась, вспомнив о просьбе зятя и дочери быть со мной внимательной. - Извините. Я стара. Отстала от жизни. И, должно быть, многого не понимаю. - Не прибедняйтесь! Это словечко из лексикона моего времени подвернулось на язык случайно. - Что вы сказали? - насторожилась Людмила Сергеевна. - Я не поняла. - Не прибедняйтесь. По-видимому, это выражение давно вышло из употребления. - Вы говорите дерзости, молодой человек. - Какие дерзости? Помилуйте. Наоборот. К тому же я отнюдь не молодой человек. Вы забыли, что я старше вас на двести с лишним лет. - Я не хочу ничего об этом знать. Она встала. И только она встала, как сразу потерял очертания, а затем и исчез стул, на котором она скрылась в своей комнате. Появились стена и дверь и отделили ее от меня.
13
Обидин в приподнятом настроении. Он ходит из угла в угол, иногда бросая взгляд туда, где ожидает своей участи красавица белая мышь, предназначенная для очередного опыта. Обидин спрашивает меня: - Как вы думаете, стал бы Гете писать своего "Фауста", если бы жил в наше время? Я отвечаю: - А почему бы нет? Идея не плохая. - Не плохая, но не современная. Что мучило гетевского Фауста? Что не давало ему покоя? Мысль о невозможности безусловного, абсолютного знания. - Мне бы его заботы. - Не отшучивайтесь и выслушайте. Гете работал над "Фаустом", когда крупные ученые, подобно Лапласу, мечтали о емкой формуле, способной объять весь мир. В непокое Фауста, дорогой философ, в непокое Фауста, мечтавшего о безусловном и абсолютном знании, много общего с непокоем Лапласа. В наше время ученые уже не страдают тем, чем страдали Фауст и Лаплас, не мучаются от сознания невозможности абсолютного знания. Они понимают, что вселенная настолько богата частностями, настолько разнообразна, что ее нельзя объять одной формулой. Они знают, что каждое, событие вовсе не предопределено заранее. - Как это думали механисты, - перебил я. - К черту механистов! Не в них дело... Не знаю, как вы, дорогой философ, но в молодости и я мечтал об абсолютном знании. Я тогда не был знаком ни с теорией вероятностей, ни с квантовой механикой, я думал, что можно вместить в формулу весь мир... Но, друг мой, если нам удастся реализовать нашу дерзкую идею, наш парадоксальный замысел, мы подойдем почти к абсолюту. - Почти? По-видимому, все дело в этом "почти"? - Да, в этом главная особенность современной науки. Без "почти" нельзя познать мир. "Почти" - это то, что связывает абсолютное с относительным, в сущности странной для всякого рассудка связью. Мир неисчерпаем и богат неожиданностями. Разве не будет неожиданностью для науки, если мы докажем, что смерть - явление вовсе не абсолютное, что организм можно оживить? Мы освободим человека от железного детерминизма времени, откроем перед ним безграничный простор. - Но пока речь идет ведь не о человеке, - сказал я, - а всего только о белой мыши. Это ей, с вашего позволения, будет дано интимно познакомиться с будущим, перескочив через настоящее. Анабиоз! Не совсем, впрочем, удачный термин. Жизнь с перерывом, с длинным антрактом, антрактом на несколько столетий... - Вы забыли о том, что опыт, сколько бы он ни длился, не должен пережить экспериментатора. Откуда я буду знать, что вот эта самая белая мышь проснется после своего затянувшегося на несколько столетий сна? - Да, я об этом забыл. - А может, она не проснется. Не победит время... Еще будучи студентом, я страстно стал интересоваться проблемой времени. Меня удивляло, что все мои знакомые, и умные и неумные, вовсе не рассматривали время как проблему. Они смотрели на часы с таким видом, словно часовые и минутные стрелки возникли и появились на свет вместе с самим временем. Им не приходило в голову, что у времени нет начала и не будет конца. Их жизнь шла в одном ритме с ходом часов. Время и они, живущие, составляли одно целое. Ведь рыба, плавая в воде, вероятно, считает, что она движется в пустом пространстве... В ту зиму, когда я так много думал о времени, я познакомился с теорией относительности. Меня поразила мысль Эйнштейна, его видение мира. Эта дивная и мощная мысль выхватила меня из окружающей обыденной жизни и унесла с собой в космос. Я увидел Землю как бы со стороны, из космоса. И тут передо мной возникла другая проблема, уже не теоретическая, а практическая. Человеческая жизнь коротка, как же человек станет хозяином времени и пространства? - Но, однако же, - прервал я Обидина, - вы стали заниматься не физикой и астрономией, а биологией, анабиозом, вы взяли себе в учителя не Циолковского и Эйнштейна, а профессора Бахметьева и Петра Юльевича Шмидта. - Бахметьев ближе к Циолковскому, чем вы думаете. Один дополняет другого. Имейте терпение, философ, слушайте меня, не перебивая. Природа хорошо вооружила организм для борьбы с суровой средой. Но человек вооружает сам себя. Тридцать тысяч лет - от верхнего палеолита до эпохи кибернетики и атомной техники шла борьба за овладение окружающей средой. Но что такое время? Это тоже, в сущности, среда. Оно существует в неразрывном единстве с пространством. Нельзя покорить пространство, не победив время. Но кто-то из физиков, кажется Умов, сравнил жизнь человека с заведенными часами. Восемьдесят лет жизни! Что это по сравнению с миллионами световых лет! И я, тогда еще студент-биолог, подумал: а нельзя ли использовать те закономерности, которые выработала природа организма для преодоления среды, в борьбе с временем, для победы над ним? Жизнь прерывна, что нам доказывает анабиоз... Изучить закономерности прерывности жизни, доказать, что обмен веществ вовсе не равен жизни, а затем победить время. - Обидин рассмеялся. - Как вам нравится эта идейка? - Услышал бы вас Чемоданов! Он давно обвиняет вас в поисках абсолюта. - Я как раз о нем подумал! На заседании ученого совета, не далее как вчера, когда обсуждали перспективный план научно-исследовательских работ, он заявил, что деньги, отпущенные на наши исследования, это все равно... и при этом сделал жест, сложил губы и фукнул с таким видом, словно эти денежки уже вылетели в трубу. Но Чемоданову в этот раз не повезло. Кто-то из наших хозяйственников намекнул о шести сотнях яиц, отпущенных на опыты группы, которую возглавляет Чемоданов. - А что случилось с этими яйцами? - Ничего. Поговаривают, что Чемоданов их съел. - Завидный аппетит! - А по-моему, он правильно распорядился этими яйцами. Превратил их в свою плоть и кровь. Хорошая яичница лучше плохого эксперимента. А какой из Чемоданова экспериментатор? Он теоретик. Плохой. Неталантливый. Но все же теоретик. Пишет статьи по философии естествознания. - Не каждого, кто пишет статьи, можно называть теоретиком. - Вы хотите отказать Чемоданову во всем. Он и не практик. Он и не теоретик. А кто же он?
14
Как выяснилось, у моего гостеприимного хозяина было две профессии. Крупнейший исследователь, биоэнергетик и биофизик, он совмещал свою научно-исследовательскую работу, и теоретическую и экспериментальную, с непритязательной должностью лесного обходчика. Сторож, или, как в мое время называли, лесник. Вот чем он занимался, поселившись на берегу Катуни. Сообразно этим двум занятиям распределялось и его время. Проведя сорок пять минут в машине быстрого движения, Павел дома задерживался недолго, переодевался, обедал и уходил в лес. Что он любил больше - теоретические проблемы или лесные тропы? Трудно сказать. Вероятно, то и другое в равной мере. Иногда он и меня брал с собою. Я надевал соответствующий костюм. Его костюм. Мы были одного роста и одинакового сложения. Специально предназначенный для этого робот помогал мне одеться. Вот это было уже совсем ни к чему и порядком меня смущало. Смущение мое усугублялось еще и тем обстоятельством, что у механического помощника, расторопного и угадывающего все мои желания, было человеческое имя: Митя. Это имя, простое и милое, звучавшее несколько фамильярно и интимно, облекало своим звучанием нечто стоящее по ту сторону жизни. Митей называли предмет, вещь. Вещь ли? Вещи никогда не бывают разумными, хотя и служат разуму. А Митя был воплощением разума, хотя и относился к существам неодушевленным. Он никогда не ошибался, исполняя мои желания. Между ним и мной существовала, как я узнал позже, связь, о физической сущности которой в XX веке имели смутное представление. Механических слуг и людей связывало силовое поле, однако же не электромагнитной природы. Физическая сущность этого силового поля была более деликатного свойства, чем грубые электромагнитные волны. Помню, в какую ошибку я впал, сказав однажды при Павле: - Счастье, что Митя и ему подобные лишены эмоций. - Как сказать! Он, в сущности, весь состоит из эмоций. Ведь физическая природа силового поля, которое соединяет вас с Митей, имеет прямое и непосредственное отношение к эмоциям. Митя чересчур эмоционален. Он постоянно чувствует ваши переживания и сопереживает вам. - Тогда это ужасно! - сказал я. - Я думал, что пользуюсь услугами бездумной вещи, автомата, механизма. Я не думал, что он чувствует и переживает. - Он весь состоит из чувств и переживаний. Он наполнен эмоциями, как лирический поэт или актер-трагик. Но успокойтесь! Он ведь не личность. Его эмоции имеют чисто служебный, утилитарный характер. - Но он чувствует, сочувствует, сопереживает? - Эти чувства и переживания существуют в нем не для себя, а для вас. В Мите нет того, что мы называем "я". Митя как бы неотделим от того, кому он служит. Он ваш придаток. - Павел усмехнулся. - Эмоциональный придаток, учтите! Я с облегчением вздохнул, когда Митя удалился. Мы разговаривали о нем, словно он в самом деле был только вещью, только предметом. В лесу Павел старался обходиться без роботов. Труд лесника, в сущности, архаический труд, древняя работенка, чуждавшаяся техники. Я помогал Павлу собирать опавшие сучья. Мы складывали их в кучу и разводили костры. Дым забивался в нос и в глаза, он напоминал мне и Павлу о тех далеких временах, когда люди считали пылающий костер и желтое, мечущееся между ветвей пламя почти чудом. Посидев у костра, помечтав, полюбовавшись огнем, бросавшим отсвет на воду шумевшей рядом горной реки, мы шли дальше. Павел шел рядом со мной. По-видимому, он побаивался, чтобы я, чего доброго, не заблудился. Стоило мне отойти на несколько шагов в сторону от тропы и скрыться в густой чаще, как Павел уже окликал меня: - О-о! Павел Дмитриевич! Где вы? Ау!.. - Я здесь! И Павел каждый раз не мог скрыть радость, когда снова стоял рядом со мной. - Жаль, - сказал он, - что вы оставили дома Митю. Митя бы без всякого "ау" знал, в какой вы стороне. А сейчас он сидит дома и скучает без вас. Я ведь его подключил к вам. Он теперь ваш эмоциональный двойник. Вы ушли, и он уже затосковал. И теперь будет тосковать каждый раз. - Это хорошо или плохо? - спросил я. - Я не совсем понимаю ваш вопрос.