- Да. И попросил извинить его. Он на работе. И не имеет ни времени, ни права вести посторонние разговоры. Я еще, несколько раз заходил, делал вид, что интересуюсь, новинками. Но он так посмотрел на меня, что мне стыдно стало. Может, он действительно не имеет отношения к этому феномену? Может, это особое свойство черноморцевского таланта?
- Что вы имеете в виду?
- В магию я, конечно, не верю. В волшебство. Но, может, он телепат и гипнотизер? Гипнотизирует своим стилем?
- Но мы же не читали, а просто смотрели, когда произошел этот странный феномен.
- Да.
- Говорите, похож стал на Чехова?
- Копия. Дубликат.
- После обеда выберу время, схожу, посмотрю сам. Ведь у Чехова совсем другая внешность, чем у Диккенса. Как это ему удалось?
Мои слова не понравились Серегину. Очень не понравились. Его лицо вдруг стало обиженным и даже настороженным. Уж не заподозрил ли он меня в тайном сговоре с загадочным продавцом книг?
- Извините, - пробормотал Серегин. - Я побегу.
И исчез.
Я зашел в книжный магазин незадолго до закрытия. Продавец стоял на своем месте. Действительно, его наружность изменилась.
- Здравствуйте, Диккенс, - сказал я тихо и значительно.
- Разве я еще похож на Диккенса? - спросил он меня.
- Да нет. Сейчас вы, пожалуй, больше походите на Чехова. А для чего? Зачем? С какой целью?
- И это очень бросается в глаза?
- Не очень. Но все-таки заметно. И выражение лица другое. Задумчиво-интеллигентное. В духе девяностых годов прошлого века. г
- В самом деле? Значит, сказалось. Последнее время я очень вчитывался в Чехова. Пытался понять сущность его художественного мышления, его обыденных героев. И вот под впечатлением... В отличие от вас, землян, мы слишком впечатлительны, как дети. Но это ничего. Пройдет. На будущей неделе буду читать поэтов: Есенина, Блока, Маяковского.
- Остерегайтесь, - посоветовал я. - Могут обратить внимание сослуживцы, покупатели. Кому-то может это и не понравиться.
- Так советуете не читать? Есенина и Блока?
- Пока я на вашем месте воздержался бы. Очень впечатляющие, сильные поэты.
- Благодарю за совет. Извините. Сейчас будем закрывать магазин. Заходите. Ждем на днях контейнер.
12
Кто-то из современных историков сказал про письменность, что это особое искусство, которое обогатило человечество сознанием философской одновременности всех поколений. И действительно, письменность сохранила и сохраняет человеческую мысль и соединяет людей прошлого, настоящего и будущего.
История письменности - это моя специальность. И все же я никогда не испытывал того волнения, той страсти от духовного соприкосновения с чужой жизнью через знаки и письмена, какое испытывал Серегин. Он был как бы создан для того, чтобы одновременно пребывать в настоящем и прошлом, слушать голос веков и поколений, с помощью иероглифов и еще более древних знаков приобщаться к тому, что связывает людей в гибкое непреходящее единство истории и жизни.
Философская одновременность всех поколений ведь, казалось бы, полная победа над временем. Нет, не полная. Знаки и письмена открывают дверь в прошлое, но дверь в будущее все же остается закрытой. Она откроется только тогда, когда человечество войдет в контакт с инопланетным разумом. Не раньше.
Эта мысль не давала покоя Серегину, особенно теперь, когда инопланетный разум вдруг заговорил, избрав посредником продавца книг в магазине на Большом проспекте Петроградской стороны.
Чудо почти свершилось, но Серегин не верил, да и я тоже верил в сущности только в те минуты, когда, заигрывая с моими человеческими чувствами, появлялось и исчезало изображение на страницах черноморцевского романа.
Прошел месяц, потом еще два, и все шло своим обычным земным порядком. Раскрывая книги, я видел в них только то, что в них было напечатано, не больше. Серегин тоже раскрывал книги-новинки уже без страха, но и без надежды познать нечто, противоречившее здравому смыслу. Время от времени и он и я заходили в магазин на Большом проспекте посмотреть на продавца, все еще чуточку похожего на Чехова, да и на Диккенса тоже.
Каждый раз мы делали вид, что нас привело в магазин обыденное желание не пропустить какую-нибудь интересную новинку. И мы, действительно, проявляли чрезмерный интерес ко всему, что лежало на книжном прилавке. А что лежит на книжном прилавке, вам известно. Брошюры, толстые пыльные книги и пособия для педагогов с интригующим названием "Где граница озорства".
Да, он умел работать с книгой, ничего не скажешь. У него покупали. Он выполнял и перевыполнял свой план.
В душные жаркие дни он стоял у раскладного столика на улице, окруженный наэлектризованной толпой, у которой он умел возбудить интерес, разжечь искру благородного любопытства, словно за каждой книжной обложкой было спрятано чудо. тайна всего мироздания и каждой отдельной личности, появляющейся на малютке Земле с тем, чтобы, не задерживаясь, уступить очередь следующей для участия в бесконечно развертывающемся мировом процессе.
- Не кажется ли вам, - сказал мне тихо Серегин, показывая взглядом на продавца, - что в нем живет дух информации, дух письменности и печати, живое олицетворение связи поколений?
- Нет, не кажется, - ответил я.
Серегин вопросительно посмотрел на меня.
- Ведь он призван, - продолжал я, - соединить не поколения, а два разума, две логики; нашу и ту, что уполномочила его.
- Бросьте, - перебил меня Серегин, - не верю. Да и вы не верите в то, что говорите. Он гипнотизер, телепат, талантливый фокусник, умеющий ловко играть на чужом восприятии.
- Тогда почему, он продает книги, а не выступает с психологическими сеансами, за которые хорошо платят?
- Любит книгу, - сказал Серегин. - Сейчас таких много, помешанных на книге. Особый сорт людей. Такие раньше уходили в монастырь, запирались в кельи ради разговора наедине с богом, Сейчас богом стала книга. Она заменила веру. Прибежище суровых, аскетичных душ.
- Вы думаете, он аскет?
- На продаже книг не отрастишь себе брюшко, не построишь дачу в Зеленогорске.
Продавец увидел нас и поманил к себе взглядом. Мы подошли.
- Найдется кое-что и для вас, - сказал он тихо. - Интересная новинка. Перевод с английского. Вы оба, кажется, интересуетесь семиотикой, знаками? Это как раз на интересующую вас тему.
И он протянул нам книгу, которая называлась "История знаков и символов".
- К сожалению, один экземпляр. Книга дефицитная. Не знаю, кому и дать, хоть рви пополам.
Я уступил ее Серегину, сделав вид, что книга мне знакома.
13
Серегина я увидел несколько дней спустя. Он пришел ко мне вечеров с рассеянным, почти отсутствующим выражением лица.
- Где вы пропадали? - спросил я.
Если я вам скажу, где я пребывал, вы не поверите.
- Где?
- В прошлом. Но не в своем прошлом, а в прошлом этого продавца книг. Он подключил меня к своей памяти, дал возможность взглянуть на мир его глазами. Мне и сейчас кажется, что он и я - это одно лицо. Я слишком много знаю. Меня гнетет одна и та же мысль.
- Какая мысль?
- Невозможность слить эти два мира, которые сейчас одновременно живут в моем сознании.
- Успокойтесь. Расскажите все по порядку.
- Хорошо, - сказал он. - С чего начать? В моем сознании перемешались все концы и начала. Не перебивайте. Дайте придти в себя... Я преодолел этот барьер, это невидимое нечто, которое все время стояло между ним и мною. Он пригласил меня к себе. Обычный дом. Лестница. Дверь. Ящик для газет и писем... Он повернул ключ, и мы оказались в комнате, похожей на тысячу других.
- Кто вы? - спросил я.
- Сергей Тихонович Спиридонов, - ответил он. - Да, у меня есть имя, отчество и фамилия, как у каждого, кто живет в этом городе. Но у меня есть нечто такое, чего нет ни у кого из моих соседей... Мое знание жизни, мой опыт, - он усмехнулся, - мой личный опыт, помноженный на опыт нашей цивилизации...
- Бросьте, - перебил я его, - признайтесь, что вас заставляет играть эту нелепую роль "пришельца". Это неостроумно и пошло, а главное рассчитано на интеллект подростка, начитавшегося Черноморцева-Островитянина и ему подобных.
- Ладно, - сказал он. - Называйте меня Сережа. А я вас, если позволите, буду называть Валя. Сережа не может быть выходцем из другого измерения. Выпьем. Закусим. Поговорим по душам.
Он достал из орехового шкафика бутылку коньяку и несколько конфеток, как в забегаловке, и мы выпили.
- Люблю обыкновенное, посюстороннее. Впрочем, это и классики тоже ценили, особенно Чехов. Все, что вокруг нас, все эти предметы. Иногда ругаю себя за то, что пошел торговать книгами, куда обыденнее было бы торговать мылом, зубными щетками или пуговицами. Выпьем за обыденность. Валя. Вас-то, знаю, влечет сверхобычное - египетские иероглифы, слоговая японская письменность, начертания острова Пасхи. К черту! Людям нужна обыденность, вокзальная скука в знойное лето, разговоры обывателей за чаем и сам чаек. Не веришь?
Мы выпили коньяку, и я охмелел.
- Брось ты свои иероглифы, историю письменности. Чепуха. Человечество было счастливее, когда оно не умело ни читать, ни писать. Прекрасна библейская старозаветная легенда о дереве познания добра и зла. Ты не веришь мне? Не верь. Я сам себе не верю. Мне хочется стать человеком, понимаешь? А человека делает человеком не квантовая механика, не биофизика, а обыденность, привычки. Лиши человека привычек - и он станет абстракцией, иксом или игреком. А ты не догадываешься, почему я тоскую по обыденности?
- Не догадываюсь.
- Потому, что я из другого мира. Тебе не смешно? Ведь нелепо звучат эти слова, правда? Но это так. Я, в сущности, знак, иероглиф. Я создан для связи. Не веришь? Не веришь, но через полчаса ты поверишь мне, когда я приобщу тебя к природе. Сначала к вашей, земной, которую ты, да и вы все, не исключая поэтов и художников, не умеете видеть, а потом я познакомлю тебя с моим далеким миром, подключу тебя к своему сознанию.
Он раскрыл ящик письменного стола, достал небольшой аппаратик, похожий на электрическую бритву, и включил его.
Я ощутил то, что ощущал в юности и детстве, когда, раздевшись, с разбегу падал в студеную реку, захлебываясь от ветра, ныряя, вдыхая в себя запах тины, рассекая плечом волну.
Затем меня охватил простор. Все во мне тянулось, ширилось, блаженно освобождалось.
- Ты река, - услышал я голос, - теки, несись, шуми.
Я уже чувствовал себя рекой, и берега были далеко-далеко. И меня несло, несло. Я видел свое свободное прозрачное тело.
Мы привыкаем к своему существованию и почти не чувствуем его. Ощущение всей остроты и стихийной силы бытия рождают в нас внезапные перемены.
Я ширился и рос и освобождался от всего, чем я был. Действительно ли я превратился в реку, как в "Метаморфозах" Овидия, как в древнем эпосе, как в волшебной детской сказке? Но мои глаза и мой слух подтвердили то, что ощущало мое тело, вдруг протянувшееся на сотни километров, пребывавшее здесь и далеко, там и тут одновременно.
В синеве холодных струй, в ряби волн, в текущей, бегущей, охватывающей свободный простор речного русла стихии я испытывал странное единство вечности и мгновения.
Я видел и берега с холмами, лесами, дорогами, и облака, которые отражались в моей прозрачной синеве, неторопливо плыли, подтверждая мысль, что мне теперь некуда спешить.
Человек чувствует себя поэмой в редкие минуты вдохновения, когда слова прилетают живые, как птицы, и поют, соединяясь в стихи и строфы. Не стал ли и я строфой, вписанной в леса и поля, обтекая их красоту и сливаясь с далью.
В сиянии летнего неба, опрокинутого на меня, я видел ласточку, охмелевшую от простора, на маленьких и сильных крылышках метавшую себя туда и сюда, игравшую с пространством, падающую и не могущую упасть, поддержанную пружинистой прозрачной синью.
А я освобождался, и не было ни конца, ни начала моему освобождению, все тянулось во мне, как после пробуждения утром рано в детстве.
Мир обновлялся. Он был свежий и первоначальный, как эта лиственница на берегу. Она отразилась в воде и вытянулась, прихорашиваясь, с изумлением наблюдая себя со стороны, свои темные, почти черные ветви, пахнущие смолой и еще чем-то, смесью угарной летней жары и горькой, почти леденящей прохлады.
Уж не принимала ли она меня за зеркало, эта одинокая кокетка, заглянувшая в глубь синевы и обомлевшая от собственного бытия, наглядность которого становилась все отчетливей в соприкосновении с речной гладью?
Но прощай, лиственница, прощай и здравствуй. Я буду долго-долго возле тебя и вдали, вдали и рядом: ведь я - река, и тысячелетия и миг сливаются для меня в одну песню, в один звук. Моя сущность мимолетна и вечна, я здесь и там, начиная с узенького ручейка и кончая заливом, преддверием моря.
До свидания, лиственница, и здравствуй!
Для нее я был зеркалом, как и для лесов, медленно тянувшихся по берегам, чья сень была прохладна. По одну сторону березы, по другую ели и сосны, а мое стремительное, несущее себя, катящее свою водную мощь тело объединяло и разъединяло леса и рощи, как непрерывная, начатая кем-то и неоконченная песня.
Мое детство было при мне журчанье ручейка, мое начало и мой конец в морском заливе. Но это было особое начало, оно никогда не кончалось, и это был особый конец, который снова и снова начинался.
Рекой ли я стал? Я мыслил и чувствовал, наполнен был радостью и печалью.
Я нес рыбачьи лодки и пароходы, полные пассажиров, качая их, как колыбель, качая и укачивая. А берега - они раздвигались все шире и шире, играя с простором в какую-то особую, захватывающую дух игру, подобную детским санкам, несущимся с горы, разрывая ширь и раздвигая предметы.
- Посмотри, какая река, - сказал пассажир на палубе стоящей рядом с ним девушке.
- Говори тише, - сказала девушка, - она понимает. Он рассмеялся.
- Если понимает, то посочувствует.
Голоса ушли вдаль вместе с моим движением. А лотом засветились окна в домах на берегу. Наступила тишина.
14
- Ты не спал. Валя. Не обманывай себя, - сказал он, тот, кто называл себя Сергеем Спиридоновым. - Ты видел мир так, как видят его у нас. Когда-то и у вас в далекие времена эпоса, мифов и сказок человек был слит с вещами, спаян с лесами и озерами. А потом цивилизация перерезала эту пуповину... Наша цивилизация в отличие от вашей приобретала, ничего не теряя. Наше чувство развивалось вместе с разумом и не было, как игрушка, отдано детям, дикарям и поэтам. Ты не был рекой. Река была тобою. Она влилась в твои чувства и понесла тебя с собой. Ты жалеешь?
- Жалею, что слишком скоро проснулся.
- Хотел остаться рекой навсегда? Но и реки тоже смертны. Их отравляют химическими отходами. Да и ты не был рекой, не воображай. Ты слился с рекой в момент познания. Я приобщил тебя к нашему видению, к нашей логике. Ведь ты мечтал о встрече с иным типом мышления. Но ты оказался слишком наивным. Ты отождествил себя с объектом, о котором мыслил. Но не будем философствовать, это нас далеко заведет.
- Кто же все-таки ты?
- Посланец. Посредник, выбравший из нескольких миллиардов именно тебя, чтобы вступить в диалог. Сотни тысяч лет ваш земной разум в сущности беседовал сам с собой, не зная иной логики, чем та, которая объединяла миллионы в один себе подобный организм, называвшийся человечеством. Но сейчас ты, представитель Земли, разговариваешь со мной. В контакт наконец вступили две логики, земная и инопланетная. Не веришь?
- Нет, почему же? Приятно поверить. Но ведь ты не с первым заговорил со мной? Ведь ты же не первый день на Земле. У тебя даже есть земная профессия. Прописка, И даже кой - какой стаж. Продавая книги, разве ты не имея возможности перекинуться словом с покупателями?
- Это совсем другое дело. Валя. Я же говорил с ними на их языке. Отвечал на самые элементарные вопросы. А наш диалог начался с тобой, когда ты почувствовал простор речного движения, когда ты слипся с тем, что в тебе жило в раннем детстве, но угасло.
- Диалог? Ты это так называешь? Но ведь ты молчал. Молчал и я. Разговаривала одна природа.
- Ты ошибаешься, это был наш разговор с тобой о том, что тебя окружает. Мысль вплела нас в движение, в ход самой природы.
- А рисунок в книге, мое изображение, которое то появлялось, то исчезало?
- Это была шутка, Валя. Не сердись. Способ напомнить о том, что существуют и другие методы информации и связи, кроме тех, что известны на Земле. Но не думай, что я злоупотреблял этой игрой, продавая книги. Я искал человека, подходящего для беседы. И я догадался, что ты внутренне подготовлен для этого диалога, который, наконец, начался.
- Почему же ты выбрал не какую-нибудь знаменитость, не какого-нибудь академика, члена-корреспондента или лауреата, а простого, никому не известного аспиранта?
- Я присматривался к тебе, к твоим духовным интересам. Я видел, как ты, раскрывая книгу, хмелел от ее содержания, заманивавшего тебя своей тайной... Кто-то из ваших земных ученых сказал, что философия-это расшифровка мира. Я тебе помогу расшифровать такое, о чем не мечтали ваши победители земных загадок и тайн.
- Выпьем, - сказал я. - Правда, у тебя нечем закусить; как а забегаловке одни дешевые конфетки. Ну, ладно, выпьем, допьем твой коньячок.
- Не могу. Извини. Завтра на работу. А работа хлопотливая. В магазине переучет. Какой-то недоброжелатель-пенсионер подал заявление, что я прячу для знакомых дефицитные новинки и даже спекулирую редкими изданиями. Но господь с ним, с этим гражданином пенсионного возраста. Ему некуда деть свое время, и он всех в чем-нибудь подозревает. Если бы он знал, кто я такой, он бы умер от подозрений. Но никто не знает, кроме тебя, твоего научного руководителя да этого несчастного фантаста Черноморцева-Островитянина, которому я иногда помогаю вытаскивать каштаны из огня будущего.
- Зачем ты это делаешь?
- Как зачем? Хочу помочь. Да и он нуждается в такого рода помощи. На его скромность можно положиться. Не в его интересах разглашать тайну своего не известного никому соавтора. Это все равно, что рубить сук, на котором сидишь. А он на мне сидит уже много лет. С тех пор, как я появился здесь, на Земле. Иногда он просто печатает под мою диктовку. Печатает быстрее любой самой квалифицированной машинистки. А потом читает вслух текст, словно написал сам.
- Тебе это вряд ли должно импонировать. Читал я его романы.
- И как?
- Замнем этот разговор, Сережа.
- Почему?
- Замнем.
- Нет, ты не увиливай. Я хочу знать правду. Все как сумасшедшие расхваливают книги Черноморцева-Островитянина, написанные по моей подсказке. А ты говоришь "замнем". Так ли уж это плохо?
Его голос изменился, стал почти просящим:
- Не совсем же безнадежно? Верно, Валя? Другие же пишут куда хуже, но им прощают. Только моему Черноморцеву-Островитянину... Особенно литературные критики.
- Черноморцеву-Островитянину, не тебе.
- Это почти мне. Я же его консультирую. Нет, не хитри, Валя, выкладывай правду-матку...
- Я тебя не понимаю, Сережа. Ты почти как бог. Ты мог превратить меня в реку и убедить, что это не в самом деле, а только метафора. Но, диктуя этому семидесятилетнему простаку, разве ты не мог подсказать что-нибудь оригинальное, не похожее на других? Разве ты...
- Я старался не выделяться, быть похожим... Это называется скромностью, Валя.
- Дешевка и банальность - это еще не скромность.
Он обиделся на меня, В нем заговорило литераторское, самолюбие, в конце концов он был соавтор.
- А гонораром делится с тобой этот облагодетельствованный тобой автор?
- За кого ты меня принимаешь! Мне вполне хватает и той зарплаты, которую я получаю в магазине. Частенько премируют.
- А все-таки, кто ты? Он рассмеялся.
- Довольно. - Он зевнул и потянулся. - Хочу спать.
- До завтра, - сказал я, вставая.
- До завтра? Нет. Надо повременить несколько деньков. Чтобы ты, Валя, мог себя подготовить.
- К чему?
- К чему? Лучше замнем, употребляя твое милое словечко.
- А все-таки, Сережа?
- Мало ли к чему? К встрече с тем, что на вашей неторопливой и погруженной в обыденность планетке считается невозможным.
15
Серегин продолжал свой рассказ.
- И эта встреча состоялась. Он, как и в прошлый раз, открыл ящик письменного стола, достал аппаратик, похожий на электрическую бритву, и посмотрел на меня испытующим взглядом исследователя или врача.
- Ничего, Валя, - сказал он. - Ничего. Пустяк. Нечто вроде затянувшегося сеанса двухсерийной картины по сценарию Черно-морцева-Островитянина. Выдержишь?
Он рассмеялся.
- Если быть точным, это больше похоже на просмотр материала на киностудии... Но давай приступим к делу.
Грусть охватила меня. Все, что я знал и любил, вдруг отделилось на тысячу световых лет. Между мной и родиной бездна. Как это бывает только во сне, когда к твоей жизни присоединяется чья-то чужая; я вспоминал с тоской... Там, бесконечно далеко, остались жена и двое детей. И мне никогда не увидеться с ними. Слишком велико и бездонно расстояние.
Доносится музыка. Симфонию исполняет невидимый оркестр: голоса птиц и грохот водопада.
Молодая женщина подходит ко мне.
- Как ты похудел, милый, - говорит она. - Взгляни в зеркало. Она протягивает мне крошечное ручное зеркало. Оно живое и прозрачное. Маленькое лесное озеро, охваченное рамкой из металла.
Я смотрю, и лицо мое колеблется, отраженное в синей воде этого странного живого зеркала, на дне которого плавают рыбы.
- Кто ты? - спрашиваю я.
- Твоя жена Недригана. А кем стал ты, милый? И как ты умудрился за эти несколько дней забыть меня?
- Я никогда не был женат.
- Вот как? А двое детей, которых ты решил оставить не дне безмерных пространств, собираясь в эту экспедицию, ты о них забыл? Догадываюсь, ты приучаешь себя к мысли, что у тебя нет семьи. Расстояние должно ее отобрать у тебя.
- Я никогда не был женат.
- Значит, ты приучаешь себя к мысли, что ты не вернешься?
- Нет, - ответил я. - Я вернусь.
- Ты вернешься, дорогой. Мы будем ждать тебя годы и десятилетия. Ты должен вернуться.
Я встал и пошел за ней.
На стене висела картина. Я задержался возле нее. Это был кусок живой природы, кусок мира, вставленного в рамку. В раме шумела роща, бушевали зеленые ветви, охваченные ветром. Я сначала подумал, что смотрю в окно. Но окно дало бы ощущение дали, вырезанной в стене и в живом пространстве природы. А рядом было совсем другое. Роща была здесь, во мне, и рядом, вставленная в раму, как то лесное озеро, в которое я только что смотрелся.
- Ты прощаешься с вещами, милый. Я понимаю. Но почему у тебя нет для меня слов, которые мне захочется вспоминать, когда ты будешь далеко? Ну, скажи что-нибудь!
Я молчал. Сознание безумной утраты охватило меня, словно за возможность участия в экспедиции я расплачивался всем, что было дорого мне, - семьей, обществом, историей, наконец, всей биосферой планеты.
Вот она, биосфера, в раме картины, роща, которую я не смогу захватить с собой.
- Милый, - услышал я, - все эти дни ты был занят подготовкой к исчезновению. Извини, что я так называю экспедицию на далекую планету, где есть нечто сходное с нами и где, по предположениям наших ученых, действительность разумна и разум действителен. Но я почему-то боюсь этого разума, хотя есть и нечто пострашнее - это безмерные пространства, которые поглотят тебя. Дорогой, в нашем распоряжении были годы, но они ушли, и сейчас остались считанные минуты. Хочешь, остановим время, замедлим его течение, чтобы обмануть напряженные чувства? Лучше не надо? Но что же ты молчишь?
Я молчал не от сознания всей драматичности этих минут перед разлукой, которая должна продлиться слишком долго, а от другого - от нелепого сознания, что я здесь посторонний и меня принимают за кого-то.
Потом все это кончилось, оборвалось. Я снова был рядом с Сережей возле стола, где стояла бутылка с коньяком.
- Это было со мной? - спросил я.
- Нет, это было со мной, а не с тобой. Валя.
- А где это было? '
- Замнем, Валя. На время замнем. Представь себе, что. ты просматривал материалы.
- Фильма?
- Нет, Валя, не фильма, а кусок моей жизни.
16
Я верил и не верил. И когда Серегин ушел от меня, я почувствовал ревность. Это была нелепая ревность, нелогичная, абсурдная. К кому, к чему я ревновал своего аспиранта? К тому, что его, а не меня выбрала иная действительность для интимного контакта. Меня же она только поманила, играя изображением, то исчезавшим, то появляющимся снова. Меня да еще лейтенанта милиции.
Он оказался легок на помине. Я услышал звонок, а затем голос, что-то объяснявший домработнице Насте.
Настя вызвала меня.
- К вам, - сказала она, и лицо ее выражало уж слишком много чувств.
- Кто?
- Этот, - ответила она. - Из милиции.
Лейтенант стоял в прихожей и опять рассматривал репродукцию с картины Ван-Гога "Ночное кафе".
- Любите живопись? -спросил я.
- Интересуюсь.
Я попросил лейтенанта пройти в кабинет, где еще висело облако дыма, оставленное только что ушедшим и беспрерывно курившим Серегиным,
- Извините, если помешал, - сказал лейтенант. - Я все насчет того же. Насчет нарушителя порядка.
- Порядок, насколько понимаю, нарушил я?
- Вы? Нет. Сомневаюсь. Я насчет случая с рисунком. Было это или не было?
- А вы как хотели бы? Было или не было?
- Жизнь не всегда считается с нашими желаниями. Но не в этом дело. Я доложил начальству. А вышло плохо. Не поверили. И направляют на освидетельствование к невропатологу. Ясно? "Переутомился ты, Авдеичев", предполагают. Нелишне было бы с вашей стороны подтвердить факт.
- Вам не поверили. Почему, думаете, мне поверят?
- Вы крупный ученый. Специалист. А мой начальник очень уважает ученых. Это раз. Крупных специалистов. Это два, В третьих...
- Чего же вы хотите от меня?
- Хочу, чтобы вы зашли к начальнику нашего отделения майору Евграфову Павлу Николаевичу и подтвердили насчет этого рисунка.
- Вы ставите меня в нелегкое положение. Современные люди верят только неопровержимым фактам. А Павел Николаевич и по своему положению не может быть слишком доверчивым.
- Это точно. Но все-таки был хотя бы отчасти этот факт или совсем и не был?
- В том-то и дело. Может, ничего не было. Может, нам с вами показалось?
- Допускаю. А дальше что? Значит, мне надо идти к невропатологу?
- А почему бы вам не сходить? Невропатологи самые деликатные из врачей. Самые внимательные...
- А что я ему скажу?
- Расскажите все, как было.
- А если не поверит?
- Дайте ему номер моего телефона.
- А чем это поможет? Одно из двух - он заподозрит, что мы оба больные, или придет к выводу, что это обман. Для меня и то и другое плохо. Я же был на дежурстве. Это раз. Вел дознание. Два.
Я подивился безукоризненной логике лейтенанта милиции Авдеичева. Это была логика, опирающаяся на весь земной человеческий опыт. Но кроме земной, существовала и другая логика, о которой лейтенант Авдеичев, к сожалению, ничего не знал, впрочем, так же, как и строгий его начальник.
Должен ли я был сообщить майору Евграфову свои сведения? В конечном счете, да. Но не сейчас, а после того, как свяжусь с Президиумом Академии наук. Факт, если это действительно был факт, скорее подведомствен отечественной науке, чем пока еще недостаточно компетентному а естествознании и философии начальнику отделения милиции.
Что же мне сказать Авдеичеву, который сидит напротив меня, по ту сторону длинного, типично профессорского стола и ожидает моего ответа.
- Вас не снимут с должности, - спросил я, - не уволят?
- Вполне могут уволить. Врач напишет: либо я больной, либо злой симулянт, обманщик. Одно другого не лучше.
- Врач напишет? Будем надеяться, не напишет.
- Напишет. Что же делать?
- Денька два повременить. Я попытаюсь заинтересовать этим случаем крупных отечественных специалистов, войти в контакт с Академией наук.
- Денька два можно и повременить. Но не больше, - сказал Авдеичев, вставая. - Денька два, - повторил он. - Значит, забегу к вам на будущей неделе.
В передней он задержался, о чем-то сосредоточенно думая, и сказал с явным сомнением:
- Денька два. Много за это время воды убежит. И нервы себе испортишь... Ну, до свиданья,
17
Денька два... Не успеешь оглянуться, а они уже канули в вечность. Тут нужно не денька два, а годка два, а может, и два десятилетия. Ведь речь идет о самом крупном и парадоксальном событии за всю историю человеческого познания.
Обо всем этом подумал я, как только закрылась дверь за лейтенантом милиции Авдеичевым. Затем на смену этой мысли пришла другая, мысль о самом Авдеичеве. Есть ли у него жена, дети? И как скверно получится, если его уволят, обвинив в симуляции, в злостном обмане.
Казалось бы, эти две мысли были несоизмеримы по своему значению. С одной стороны, интересы всего человечества, интересы отечественной науки, а с другой - судьба лейтенанта милиции, одного из многих.
Но в эту минуту судьба лейтенанта заслонила в моем потревоженном сознании интересы человечества. Я ощутил всю свою вину перед лейтенантом, который отпустил меня, задержанного дружинниками, отпустил, доверившись своей безукоризненной логике, чувству здравого смысла и доводам своего доброго сердца.
Я позвонил Серегину. На мое счастье, он оказался дома. Я попросил его немедленно зайти ко мне и пока ни о чем не спрашивать. Через полчаса Серегин сидел в моем кабинете, окутанный папиросным дымом, и слушал меня.
По выражению его лица, ставшего вдруг настороженно-насмешливым, я понял, что на безукоризненно точных весах своего рассудка он уже все взвесил и знал, что, как ни жаль лейтенанта милиции Авдеичева, интересы отечественной науки и человечества все же дороже.
- А что будет с лейтенантом? - спросил я.