Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Контора слепого

ModernLib.Net / Гор Геннадий Самойлович / Контора слепого - Чтение (стр. 3)
Автор: Гор Геннадий Самойлович
Жанр:

 

 


      Что заставило ее пойти на это? Нищета? Полное безразличие к себе и к другим?
      Фотограф, желая заработать, размножил карточки. Одна из них попала к Войку и теперь лежала передо мной.
      И мне вдруг стало ясно, что я приобщился к этой компании, к неизвестному фотографу и циничной женщине, и к банде хулиганов, войдя в сделку с Бойком и аккуратно платя ему за свой покой.
      -Долго рассматриваешь,-сказал Войк.-Хотел бы с такой?
      Вместо ответа я стал быстро рвать карточку, и мне казалось в это лихорадочное, бьющееся, как пульс, мгновение, что одновременно с карточкой я рву свое настоящее, с тем чтобы вернуться в свое прошлое, не запятнанное ни одним малодушным и трусливым поступком.
      - Тебе дорого это обойдется.
      В глазах Войка, как у ската, вспыхнул и погас электрический свет.
      Лихорадочно торопящееся, похожее на биение пульса мгновение кончилось, и все застыло и остановилось в классе, словно кончилась и большая перемена, во время которой все это случилось. А затем прозвенел звонок, и в класс вошел преподаватель немецкого языка, этот жалкий человек, откупавшийся от Войка пятерками.
      А когда кончились уроки, я долго стоял перед дверью, не решаясь выйти на улицу, где уже, наверно, ждала меня банда, чтобы рассчитаться со мной за мой поступок.
      Банда действительно стояла возле сдвинувшихся домов, но на этот раз они почему-то меня не тронули.
      Только спустя несколько дней случилось то, чего я ожидал. Меня ударили по голове чем-то тяжелым, и я упал, потеряв сознание. Вместо дома, где меня ожидал дядя, я оказался в больнице.
      Здесь был покой, и мое прошлое возвращалось ко мне со всей полнотой непотревоженного бытия. Я закрывал глаза, и в эти минуты мне казалось, что я сижу в санях и слушаю песню, которую напевает старый эвенк Дароткан, и скалы снова исполняют ритмический охотничий тунгусский танец, то набегая на меня, то отбегая. Да, пел не только Дароткан, пела сама тунгусская зима, пока я лежал с закрытыми глазами и вспоминал дорогу из Баргузина в Читу.
      В воскресенье меня пришел навестить дядя. Он был, как всегда, чисто выбрит и одет в тщательно выутюженный костюм. От его гладко причесанной головы пахло вежеталем.
      - Ну, мальчик,-сказал он важно,-теперь можешь спокойно ходить в гимназию. Банды уже нет, и Войка ты тоже не увидишь, его исключили. Худа без добра не бывает. Ну, как ты чувствуешь себя?
      - Хорошо.
      - Поправляйся. В конце весны, как я узнал, приедет из Иркутска Черноокова-Окская и будет выступать с концертами... Да, да, все идет как по маслу. В моей конторе работает новый бухгалтер. Понимаешь, я расширяю свое дело.
      Дядя говорил достаточно громко, чтобы слышала вся палата.
      - Если дела так пойдут и дальше,-продолжал дядя,-мне придется искать новое помещение для конторы. Тесновато, мальчик, для такого количества служащих, негде повернуться. Надеюсь, что, когда ты кончишь гимназию, ты поможешь мне. Деловому человеку нужен размах, и никогда не надо бояться риска. Вот ты тоже рискнул и дал отпор этому мерзавцу. А теперь мерзавца исключили, и пусть он едет в Маньчжурию к своему белогвардейцу-отцу.
      Сейчас, спустя пятьдесят лет, я рассматриваю фотографическую карточку, где словно остановилось время.
      Стоит дядя в аккуратно выутюженном костюме. с галстуком-бантиком, в дымчатом пенсне на носу и в шляпе-панаме.
      На его молодом лице застыло выражение значительности, будто он только что собирался пойти в свою контору.
      Конторы на фотографии нет. Она существует только в моей памяти: дом из красного кирпича, лестница, темная площадка, на которой останавливался и пережидал мой слепой дядя, прежде чем вернуться домой.
      Тут, на лестничной площадке, среди мусора, проходила невидимая граница между жестокой обыденностью и мечтой. Мечта, казалось, была куда действительнее самой действительности, как необходимость, чтобы слепой мог иногда весело насвистывать или, остановившись возле витрины, спросить у меня не наклеили ли афишу с анонсом о приезде из Иркутска знаменитой певицы Чернооковой-Окской.
      - Пока еще нет, - уведомлял я дядю, быстро пробежав глазами содержание афиши.
      - А ты уверен в этом, мальчик? Посмотри-ка внимательнее.
      - Посмотрел. Нету. Идемте.
      Мы прогуливаемся с дядей в саду. Дядя -спрашивает меня:
      - Ну, а как там у вас в классе? Не стало скучно без этого мерзавца?
      - Нет. Только "немец" ставит тройки, ему теперь некого бояться.
      Сад, как многие городские сады, похож на декорацию провинциального театра с нарочитой и слишком подчеркнутой обыденностью.
      Дядя садится на скамейку, широко расставив ноги и чертя тростью на песке две буквы: "Ч" и "О". Я догадываюсь, что означают эти две буквы, написанные концом палки на песке.
      - Черноокова-Окская? Да?
      - Да. Я смотрю, ты догадливый мальчик и умеешь читать не только книги. Что ты знаешь о ней?
      - О Чернооковой-Окской?
      - Да.
      - Я знаю...-говорю я, словно отвечая урок.- Я знаю... Она знаменитая певица. Проживает в Иркутске. Но время от времени разъезжает по разным городам и поет.
      - Ничего ты не знаешь, - обрывает меня дядя. - Поет не она.
      - А кто же, если не она?
      Дядя молчит и к чему-то прислушивается, пока мое воображение пытается ответить на интригующий меня вопрос. Может, она стоит на сцене-мелькает в моем сознании-и только широко раскрывает свой красивый рот, а за занавесью стоит другая, нанятая ею женщина и поет за нее?
      Я говорю об этом дяде. Лицо его становится багровым.
      Он стучит тростью о скамью и кричит:
      - Как ты смел такое подумать? Что же, по-твоему? Она марионетка, кукла?
      - Но вы же сами сказали, поет не она.
      - За нее поет сама жизнь, мальчик, жизнь, заняв у нее голос. Вот что хотел я тебе сказать. Ты знаешь, что такое жизнь?
      - Знаю.
      - Значит, ты один это знаешь. Пойми, никто не знает, что такое жизнь. Разве я знаю, почему случай сделал меня слепым, а не превратил в Рокфеллера или в Кторова, которому еще недавно принадлежали магазины во всех больших городах Сибири... Когда я слушаю Черноокову-Окскую, мне кажется, что поет сама судьба, та судьба, которая обездолила меня, превратила мою жизнь в ночь и вот теперь пытается вернуть мне все, что она отобрала от меня. Когда я слышу пение Окской, ко мне возвращается зрение... Я вижу где-то вдали березовую рощу, дорогу, отраженные в реке облака и радугу, повисшую над моим детством...
      Мое детство. Оно осталось там, где остались и стоят на месте баргузинские горы и торопятся, спешат реки, и та часто снившаяся мне река, где, стоя на скольз-ском камне, я пребывал с удочкой в руке и ловил хариусов.
      Река тихо пела и неумело насвистывала, как девушка, надевшая на себя слишком синее, быстро скользящее платье, сшитое у той прекрасной портнихи, которая живет высоко-высоко, на самых верхушках гор. Я знал, что река начиналась где-то там, вверху, в вечных снегах, и мне казалось, что летняя вода в реке пахнет снегом.
      Бытие на берегу горной реки в моем сознании ассоциировалось с утром, и теперь мне казалось, что там всегда было утро и недалеко солонцы, куда приходили изюбры лизать соль.
      Как попали это утро и берег реки с тропой в песню Чернооковой-Окской? Слепой купил на рынке еще одну пластинку, напетую певицей, и, когда кончила шипеть и чихать простуженная труба нашего граммофона, послышалось что-то чистое, и в моем воображении возник край, поднятый вместе со снежными верхушками бар-гузинских гор к облакам.
      Окская держала эти облака и тропу под ними,- тропу, карабкающуюся вместе с лиственницами на верхушку горы, и гора начинала падать на меня, как во внезапно приснившемся мне сне, и у меня начинала кружиться голова.
      Почему в беге и в спешке горных рек нет никакой суеты и нетерпения, а есть торжественный покой, слившийся с неистовой стремительностью?
      Своей песней Окская отвечала на этот интересовавший меня в детстве вопрос, отвечала так, словно ее уполномочила сама студеная вода, несущаяся через камни в еловом и кедровом ущелье, то сжимавшем реку своими скалами, то вдруг делавшемся просторным. Окская и пела про этот простор, и про ущелье, и про родник.
      В детстве я дружил с этим родником н часто ходил туда, где он начинался под горой и где стояла березка, украшенная ленточками и разноцветными тряпочками.
      Родник был целебным, и туда приходили старики буряты и эвенки промывать свои больные глаза.
      На дне родника в песке лежали серебряные и медные монеты, брошенные бурятами и эвенками,-вещественное доказательство живых и интимных взаимоотношений между людьми и родником, словно родник только притворялся водоемом, наполненным необыкновенно студеной, тихо напевающей водой, а на самом деле был врачом, впопыхах надевшим на себя вместо белого халата эту звенящую, светлую воду.
      И песня Чернооковой-Окской, лившаяся из трубы граммофона, пыталась помочь мне разгадать эту тайну-тайну родника, открывшего клинику возле горы под синим высоким небом, заменявшим потолок.
      Да, родник моего детства был одновременно врачом-окулистом, клиникой и кассой, куда лечащиеся бросали деньги, не желая ущемить интересы природы. Но откуда это было известно знаменитой певице, жившей в Иркутске и непонятно каким образом сумевшей заглянуть на дно лечащего людей родника и в глубину моего сознания, где давно поселился этот родник, сумев одновременно остаться под горой на своем привычном месте?
      Иногда мне думалось, что я когда-нибудь вернусь в баргузинские края и приду туда, где березка сторожит и охраняет покой родника, я увижу вместо родника высохшее русло, и меня охватывала такая тревога и тоска, что я не знал, куда деться. Но являлись совершенно внезапно такие минуты, когда, вслушиваясь в тишину, я вдруг слышал плеск родниковой воды, и мне казалось, что родник, преодолев леса и дороги, прибыл сюда, под окно комнаты, в которой я жил вместе со слепым. Тогда я подходил к окну, но вместо березы и веселой плещущей воды видел всегда одно и то же: кирпичную стену и мусор возле стены.
      Но однажды, подойдя к окну, я действительно вместо бурой пыльной стены увидел березку и родник под ней, да, тот самый родник моего детства, и окно поплыло вместе с комнатой и кроватью, на которой, всхрапывая и что-то бормоча, спал слепой. Но родник не двигался, и березки тоже стояли на месте, прихорашиваясь, как девочки, и тут я проснулся, словно кто-то грубо меня вытолкнул из одного измерения в другое.
      Слепой проснулся, протянул руку и надел на нос свое пенсне с дымчатыми стеклами.
      - Ты не спишь, мальчик?
      - Сейчас только проснулся. Но я видел сон... - И я стал рассказывать слепому про родник и про березку, которой всякий раз низко кланялись буряты и эвенки, благодарившие ее и родник за лечение и в знак своего внимания вешавшие на ветку лоскуток или ленточку.
      - Святая наивность,-сказал слепой.-А впрочем, это народное средство часто действует животворнее лекарств. Может, мне съездить вместе с тобой к этому роднику, раз он излечивает слепых...
      Этот родничок так и остался моим другом. Он помогал мне понять сложные явления и омывал своей светлой водой темные явления и вещи, которых оказалось так много, как только я покинул баргузинский край.
      Мне хотелось смотреть на мир сквозь призму моего бывшего соседа родничка, словно все окна в нашей квартире и в угрюмой гимназии иногда (правда, очень редко) вдруг превращались в светлую, чуть синеватую воду и текли вместе с облаками и небом, и от этого мир становился новым и свежим, словно на утреннем берегу, мимо которого плывут плот старого эвенка Да-роткана, - плот из легких, длинных, крепко связанных бревен, и тунгусская песня, состоящая из коротких слов и длинных пауз, похожих на еле слышное эхо, повторяющее далекий крик самца-изюбра, окликающего важенку.
      И тогда воспоминание приносило сюда ко мне и реку, и берег, и длинное нежное тело оленя, склонившего ветвистую голову, чтобы прикоснуться губами к воде, и вечно детские оленьи глаза с отраженным в них небом.
      Все я это видел, глядя в окно, за которым стояла кирпичная стена, но стена волшебно отодвигалась, и вместо нее возникал баргузинский лес, и я не сразу догадывался, что лес был внутри меня, и мое возбужденное сознание надевало на скучную кирпичную стену лесное синее небо, тропу, и глухо откликавшееся ущелье, и свою мечту о больших лесах.
      11
      Дядя, разговаривая со мной, теперь вспоминал не только иркутскую певицу Черноокову-Окскую, но и оставшийся далеко-далеко под горой со своей березкой мой родничок.
      Правда, дядя говорил о родничке трезво. Родничок был для него вроде знаменитого врача, которого все называют "светило" и ждут от него всяких чудес. Ждал чуда и мой дядя и стал готовиться к поездке в баргузинский край. Я надеялся, что он возьмет меня с собой. Слепому нужен будет зрячий спутник.
      Желая узнать что-нибудь определенное о моем родничке, дядя купил справочник и принес его домой. Справочник назывался "Лечебные источники и курорты Забайкалья". Он стоил тридцать копеек.
      Принеся справочник, дядя развернул его и попросил меня почитать его вслух. Из справочника мы с дядей узнали о целебных свойствах всех известных источников, как горячих, так и холодных. Мы узнали многое о знаменитых забайкальских курортах: Дорасун, Олен-туй, Ямаровка, Горячинск-и сколько в их водах содержится минеральных примесей. Но о моем родничке мы ничего не узнали. Он был неизвестен. И дядя сразу проникся недоверием к нему.
      - Понимаешь, мальчик, этот источник не для солидных деловых людей, которые ездят в Ямаровку, в Олентуй или на Туркинские горячие воды. А твой источник, вероятно, одно недоразумение, раз им пользуются отсталые и суеверные люди, не имеющие ни малейшего понятия о науке. Нет, я не поеду туда. Возможно, мы съездим с тобой в Олентуй. Он недалеко от Читы. Все будет зависить от одной финансовой операции, которая должна произойти на днях. Если все начнется и кончится удачно, я возьму тебя с собой.
      Я стал спорить с дядей, убеждать его в высоких целебных свойствах моего родничка, который был не виноват, что ученые о нем ничего не знают.
      Дядя спокойно и величественно выслушал меня и сказал:
      - Мальчик, я прожил на свете на пятнадцать лет больше тебя. Ты представляешь себе, что значит человеческий опыт? И кроме того, солидный деловой человек не найдет для себя подходящего отдыха среди твоих неграмотных бурят и тунгусов. А курорт-это не только лечение, но и отдых, мы заслужили с тобой отдых, мальчик, и поедем в Олентуй. Судя по описанию, это чудесное место: горы, лес, чистый воздух и курзал, где можно за небольшие деньги прилично питаться.
      Прежде чем стать реальностью, Олентуй долго дразнил мое воображение, и мне снилась музыка, оркестр играл в лесу, а на поляне, поросшей цветами сараны, танцевали полудевушки-полукосули в белых бальных платьях.
      Мне и теперь снятся причудливые сны. Но случались в моей жизни минуты и часы, где-нибудь в лесу, где со скалы падает вниз вода и наречие падающей воды очень трудно для перевода на человеческий язык, трудно, но все же возможно, и только чувство, похожее на то, что сковывает во сне, мешает мне стать секретарем у самой природы.
      Слепой мечтал о собственной конторе и хранил ее всегда в своем воображении, а для меня всегда единственной мечтой был лес,-лес, снизошедший до разговора со мной и тоже, как мой слепой дядя, снисходительно и ласково называвший меня "мальчик".
      Убеждение, что у природы есть свой язык, пришло ко мне под влиянием "Песни о Гайавате", гениально переведенной Буниным и лежавшей на моем столике рядом со скучными и мертвыми учебниками.
      У слепого дяди был приятель, этакий красивый ста-ричок, бывший преподаватель географии.
      Старичок тоже носил пенсне, но без дымчатых стекол, а с обыкновенными, которые любил протирать носовым платком.
      - Живу как на вокзале,-говорил он,-в ожидании поезда. Но поезд опоздал не на час и не на сутки, а навсегда. А я жду, не в силах уйти с вокзала,-вот вся моя жизнь, после того как я ушел с работы из-за своих лет. Когда-то географическая карта была надеждой. Прекрасные названия далеких городов и станций будили мое воображение и звали по ночам двинуться с места, оставить свою квартиру, дом, город и оказаться в другом, незнакомом месте. Но поезд, которого я ожидал, запаздывал, и я оставался на месте, как на вокзале, все еще чего-то ожидая и на что-то надеясь.
      Так философствовал старичок-географ, приятель моего слепого дяди. В старичке было общего больше, чем индивидуального. Он был очень похож на тех людей, изображения которых я видел всякий раз, когда раскрывал толстый семейный альбом с серебряной застежкой.
      В альбоме было нечто устойчивое и уютное. Иногда мне казалось, что альбом только притворяется толстой книгой без слов, - книгой, населенной не сюжетами и фабулами, а людьми и каким-то особым, остановившимся временем. И это время казалось почему-то спокойным, совсем не похожим на сошедшее с ума время, которое вечно спешит и торопится на вокзалах вместе с пассажирами, одновременно спешит и стоит на месте, как остановившаяся стрелка на больших вокзальных часах,
      - Я мальчишка,-говорил о себе старичок.-Мне всего три года и плюс семьдесят. И того семьдесят три, если я не разучился считать.
      Он старик, думал я. Ему семьдесят три года. И в моих предутренних снах мне стал сниться дом старичка, одновременно дом, с крышей, дверью, и альбом с серебряной застежкой, в который я всякий раз входил, как входят в дом.
      У меня всегда были загадочные отношения с прошлым, и стоило мне начать перелистывать какой-нибудь старинный журнал с портретом знаменитого борца-чемпиона, напрягшего, как гора, свои чугунные мускулы, или лицо бельгийской королевы, или слона, лениво вошедшего в объектив фотоаппарата, и мои чувства начинали обманывать меня, словно я уже оказался в другом измерении.
      Старичок-географ, несомненно, был выходцем из другого измерения. В нем было нечто общее с теми названиями станций и городов, которые тщетно зовут нас куда-то вдаль своими красивыми, звучными именами с географической карты.
      Слово "Олентуй" тоже звучало красиво, и старичок договорился с моим дядей, что тоже поедет вместе с нами и на паях снимет с нами там одно просторное, светлое помещение, чтобы пользоваться нашим обществом.
      Финансовая операция, по-видимому, оказалась не слишком удачной, и мне дядя сообщил под величайшим секретом, что он договорился со старичком-географом. Старичок "располагает средствами", снимет комнату с кладовкой, в комнате будет жить географ, а мы с дядей в удобной, вполне приличной кладовке, тоже комнате, но без окна. Но об этом не должна знать ни одна душа. Финансовая неудача заставила дядю, известного делового человека, временно отказывать себе в кое-каких удобствах, чтобы иметь возможность дышать чистым воздухом, пить целебную воду из олентуйского источника и прогуливаться на виду у самого фешенебельного общества.
      Дядя любил это слово "фешенебельный" и употреблял его кстати и некстати.
      Старичок-географ, чтобы не опоздать на поезд, приехал за четыре часа до отхода поезда на вокзал с большим чемоданом из крокодиловой кожи, а мы - всего за час, да и то потому, что дядя перестал доверять своим старинным карманным часам, после того как они побывали в ремонте у часовщика.
      Увидев нас, старичок обрадовался и сказал:
      - Я подросток. Мне всего восемьдесят лет.
      - Вчера вам было семьдесят три,-возразил ему мой дядя.-Неужели, пока вы сидели на вокзале, прошло семь лет?
      - Вполне возможно,-сказал старичок.-Но, несмотря на годы, я чувствую себя юношей.
      Вскоре подошел поезд. Старичок стал волноваться, что поезд уйдет без нас и он останется на платформе со своим огромным желтым чемоданом из крокодиловой кожи.
      Началась посадка.
      Старичок страшно заторопился и, расталкивая всех, вскочил на подножку вагона, оттолкнув какую-то женщину с ребенком.
      Дядя этого не видел, но я ему описал кратко и выразительно.
      - Существует такая болезнь, - сказал мне тихо дядя.
      - Какая?
      - Дорожная лихорадка. Географ болеет этой болезнью и поэтому очень спешит,-сказал мне тихо дядя.
      - А эта болезнь очень опасная?-спросил я.
      - Не думаю,-ответил дядя.-Тем более мой приятель домосед и ездит очень редко. А в спокойных домашних условиях эта болезнь не дает о себе знать.
      Только мы сели в вагон и тронулся поезд, как уже старичок-географ стал беспокоиться, сумеет ли он выйти со своим чемоданом на остановке Олентуй, где поезд стоит всего две или три минуты, или он, несчастный пассажир, останется и поедет дальше навстречу совсем ненужному и опасному для его здоровья пространству.
      Старичок беспокоился только о себе и о своем длинном желтом чемодане, но о нас он не думал, хотя один из нас был слеп и, прежде чем сделать шаг, должен был потрогать концом палки, нет ли каких-либо препятствий на пути к выходу из вагона. А препятствий было сколько угодно, везле лежали баулы, мешки и чемоданы, которым не хватило места на багажных полках.
      Дядя спросил своего заболевшего дорожной лихорадкой приятеля, всегда ли он проявляет в дороге столько ненужного и даже вредного для здоровья беспокойства.
      Старичок принял интеллигентный вид, снял пенсне, протер его стекла носовым платком и тихим, вежливым голосом сказал:
      - Из-за этой дорожной лихорадки я провел все годы не выезжая никуда из Читы. Но ведь великий французский писатель Жюль Берн тоже просидел всю жизнь в Париже, описывая далекие страны и экзотические нравы, изучая их по книгам.
      - Значит, великий писатель Жюль Верн тоже страдал дорожной лихорадкой?
      - По-видимому, да. Только этим можно объяснить постоянное пребывание его на одном и том же месте. Но свое домоседство он сумел совместить с интересом к географии и путешествиям.
      Я взглянул на старичка и подумал, что он необыкновенный человек, раз болеет той же болезнью, какой болел Жюль Берн.
      - А как же вы отважились ехать в Олентуй?- спросил дядя.
      - Я сам удивляюсь,-сказал задумчиво старичок,-что решился на такую авантюру, имея за спиной восемьдесят семь лет.
      - Вам же семьдесят три. Вы всегда это говорили.
      - Время-таинственная категория, всегдашняя загадка для ума. А у меня, как видите, особые взаимоотношения с временем. Хотя по паспорту мне всего семьдесят три года, но чувства мои говорят, что мне гораздо больше.
      Дядя не стал спорить со своим приятелем, а в знак согласия только кивал головой.
      - Всем великим людям,-сказал не без важности старичок,-свойственны недостатки. Жюль Верн боялся пространства и времени, а Дарвин последние годы своей жизни провел отшельником на ферме в Дауне, боясь встречаться с людьми. А восьмидесятилетний Лев Толстой бежал от семьи и умер на первой случайной станции.
      Я с интересом выслушал эти слова и подумал, что, возможно, старичок почти так же велик, как Жюль Верн, Дарвин и Толстой, но далеко не все об этом знают.
      В это время в вагон вошел проводник и сказал:
      -- Следующая остановка - Олентуй.
      12
      Дядя, пахнущий одеколоном и вежеталем, в белой панаме и в тщательно выутюженных чесучовых брюках, вышел на утреннюю прогулку,
      Видя его с сигарой во рту и с тростью и принимая его за крупного дельца, никто не подозревал, что он вместе со мной жил в кладовке, которую нам сдавал приехавший с нами старичок-географ. Сам старичок снял для себя светлое помещение, пахнущее свежевыструганными сосновыми досками. Он уже не вел с дядей разговоры о времени, не философствовал, а только спрашивал слепого: почему он по ночам так громко храпит?
      - Ваш храп проникает сквозь стену дома и будит меня. У меня очень чуткий сон.
      - Извините. В следующий раз постараюсь не храпеть.
      Мне дядя объяснил, что из-за неудачной финансовой операции нам приходится отказывать себе во всем: жить в кладовке, скрывая от всех свое местопребывание, а в курзале есть одно первое, по большей части бульон, ссылаясь на рекомендованную врачом строгую диету.
      Старичок менялся на наших глазах. Он очень быстро окреп, посвежел, и на его щеках теперь играл почти детский румянец. От дяди я знал, что старичок был мыслителем, хотя еще неизвестным. Он один на всем свете знал, что такое время, и, кроме того, он знал много об окружающих нас вещах и явлениях и писал специальный научный труд.
      Старичок отличался завидным аппетитом и хранил в кладовке, которую он нам сдал для жилья, большой круг копченой колбасы, ветчину и кусок голландского сыра.
      Я подолгу не мог заснуть, вдыхая все эти аппетитные запахи, так как за весь день мы съедали с дядей по тарелке бульона и по стакану простокваши.
      Иногда мне казалось, что старичок нарочно хранил столько продуктов в кладовке, чтобы соблазнить нас С дядей на какой-нибудь сомнительный поступок.
      В середине дня иногда старичок снисходил до разговора с дядей и даже со мной.
      - Что такое сосна? - спрашивал он меня или дядю.
      - Сосна-это дерево,-отвечал я..
      - А что такое дерево?
      - Дерево-это крупное долголетнее растение.
      - А что такое растение?
      - Растение... Растение...-повторял я и терялся от смущения.
      - Нужно смотреть в корень вещей, - назидательно говорил старичок.-А корни вещей находятся в нашей голове,
      Я охотно отвечал на вопросы, которые любил задавать старичок, все еще надеясь, что он угостит меня за удачный ответ копченой колбасой или голландским сыром.
      Старичку, по-видимому, нравилось меня экзаменовать, но он задавал очень странные вопросы, а отвечать на них, казалось мне, было легко, но легкость эта была обманчива, и я убеждался, что на них невозможно ответить.
      - Что такое костюм? - спрашивал он меня.
      - Костюм - это одежда.
      - А что такое одежда?
      - Одежда? Это такая вещь, которую люди надевают на себя, чтобы не быть голыми, - ответил я, ду-Ная, что старичок похвалит меня за мой ответ,
      Старичок усмехнулся:
      - Это не ответ. Костюм это часть человека. Посмотри на своего дядю. Если снять с него панаму, чесучовые брюки и пиджак и оставить его в нижнем белье и заставить прогуляться по главной аллее или возле курзала, где гуляют нарядные дамы,-что было бы?
      - Ничего.
      - А что означает слово "ничего"?
      После вопросов старичка, которого дядя называл "мыслителем", я чувствовал себя так, словно стоял на людном месте в нижнем белье.
      Вскоре между нами и старичком возник острый конфликт. Причиной конфликта был мой аппетит. Съедали мы в курзале, как я уже упоминал, всего по тарелке супа, а на второе иногда брали простоквашу. И по вечерам я просто не мог глядеть на полки кладовой, где лежали сыр и копченые колбасы, принадлежащие старичку.
      Однажды, когда дядя прогуливался возле курзала и посматривал своими дымчатыми стеклами пенсне на всех встречных, я не выдержал и перочинным ножиком отрезал тоненький ломтик варшавской колбасы.
      Неслыханное событие произошло у меня во рту. Казалось, колбаса была волшебной, она медленно таяла, и я не удержался, отрезал еще один тоненький кружок, затем положил колбасу на то место, где она лежала, и посмотрел-заметно ли было, что я отрезал два ломтика.
      Старичок видел все словно сквозь стены. Утром он описал дяде мой поступок и заявил:
      - Если это повторится, то я закрою кладовую на замок, а вам предоставляю право искать другое помещение.
      Когда старичок вышел, дядя снял пенсне, тщательно протер его суконкой, надел на нос и посмотрел на меня:
      - Что же это, мальчик, а? Мы же с тобой порядочные люди, и, кроме этого, нам прописана врачом строгая диета, как же ты мог нарушить предписание врача и оскорбить мои чувства таким непоследовательным и сомнительным поступком?
      - Я больше не буду,- покаялся я.- Но откуда старичок догадался? Ломтик, который я отрезал, был не толще почтовой марки.
      - Великие люди по большей части бывают очень наблюдательны.
      - А разве наш старичок великий человек?
      - В этом я никогда не сомневался. Он мыслитель и пишет труд о сущности вещей.
      - А у вещей есть сущность? - спросил я дядю.
      - Я тоже считал, что есть, но старичок в своем труде доказывает, что никакой сущности нет. Он мне сказал, что, если ему это удастся доказать в своем труде, он произведет переворот в человеческом мышлении.
      Однажды, вернувшись с прогулки, мы обнаружили на дверях кладовки большой тяжелый замок. Дядя, не доверяя мне, сам проверил и убедился, что в кладовку не попасть.
      Рядом с замком, прижатая к дверям кнопкой, торчала записка. Я прочел ее вслух. Старичок извинялся и просил нас поискать другое помещение, так как ему не дает спать дядин храп и беспокойство за полную сохранность своих продуктов.
      Дядя оставил меня стоять на месте возле закрытых дверей кладовки, а сам пошел в помещение-поговорить со старичком.
      Вышел он не один, а в сопровождении мыслителя. Старичок открыл ключом замок и молча отдал нам наши вещи: чемодан, два мешка, набитых сеном и заменявших нам матрацы и одеяла. Потом вежливо приподнял свою соломенную шляпу и сказал тихим, приятным голосом:
      - Доброго пути.
      Что нам оставалось? Идти на станцию и покупать билет? Но дядя отверг это предложение.
      - Из достоверных источников, мальчик, я узнал, что на днях сюда приезжает отдыхать знаменитая певица Черноокова-Окская. Было бы крайне прискорбно уехать, не увидев ее.
      Тогда я предложил дяде поселиться в лесу, в полукилометровом расстоянии от курорта. Там стояла заброшенная избушка, сшитая из бересты. Она, по-видимому, никому не принадлежала.
      - Мальчик,-сказал дядя,-не много ли ты берешь на себя? Удобно ли такому солидному человеку, как я, известному в городе коммерсанту, жить в берестяной хижине?
      - Но жили же мы в кладовке.
      -- Не жили, а только приходили ночевать.
      - И здесь тоже будем только ночевать. И вот мы поселились в берестяной избушке, которая словно заранее знала, что дядя не будет сюда приглашать гостей, и спряталась в кустах от всякого нескромного взгляда.
      - В конце концов, - сказал дядя, - Робинзон Кру-зо тоже жил в такой хижине на своем необитаемом острове. А он был вполне порядочный человек и по занятиям, насколько помню, тоже коммерсант.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5