Геннадий Гор
Электронный Мельмот
Обо всем этом трудно составить себе понятие людям, скованным законами времени, места и расстояний.
Оноре Бальзак «Прощенный Мельмот»1
Меня разбудил телефонный звонок.
— Слушаю! — сердито крикнул я в трубку.
Ласковый женский голос произнес:
— Ты узнаешь меня?
— Нет, не узнаю.
— А я тебя узнала сразу, хотя не слышала твой голос с позапрошлого года.
— Вы не могли слышать мой голос в позапрошлом году.
— Почему, милый?
Я промолчал.
— Почему, милый?
Я промолчал.
— Почему, милый? — повторила она.
— Потому что тогда меня не существовало.
— Ты шутишь? Что же тебе от роду меньше двух лет? Объясни. И объясни заодно, почему ты называешь меня на «вы»?
— Для объяснений еще не наступило время.
Слова мои звучали сухо, неубедительно, бессердечно, но что я мог сделать? Самое лучшее повесить трубку, и я повесил.
Девушка явно принимала меня за кого-то другого. Не могла она слышать мой голос в позапрошлом году. Я появился в этом мире всего восемь месяцев тому назад. Кто я? Никто не знает. Все думают, что я Николаи Ларионов, человек со странным выражением лица. Никому не пришло в голову, что я вовсе не человек и поп, именем Николая Ларионова ходит существо, не имеющее ни одного родственника на Земле ни среди живых, ни среди мертвых.
Семья! Когда я слышу это слово, меня словно пронизывает электрический ток. У каждого живущего здесь есть либо предки, либо родные среди современников, каждый что-то унаследовал и что-то продолжает. Среди миллиардов людей, населяющих Землю, я один свободен от какой-либо земной традиции.
Рано утром, просыпаясь в номере гостиницы, я лежу и думаю. О чем? Все о том же. Я вспоминаю. Иногда мне хочется все забыть и проснуться с таким чувством, словно я только что родился. Уж не завидую ли я Фуату-Муату, искусственному существу, произведенному в лаборатории великого физиолога и кибернетика Эрона-младшего?
Фуату-Муату поселили среди живущих. Он жил, не имея прошлого. Ему не о чем было вспоминать. У него было имя, но не было ни юности, ни детства. Его изучали. Он и создан-то был для разного рода исследований и наблюдений. Жил как под стеклом.
Нет, я не Фуату-Муату! Мне есть что вспомнить. В моей памяти хранятся факты более чем двухсотлетней давности. Например, встреча с Иммануилом Кантом в Кенигсберге, а также пребывание в Санкт-Петербурге XVIII века. Никто не знает, что я так стар.
Фуату-Муату был лишен возраста. С ним разговаривали вещи. Дверь говорила ему:
— Я — дверь. Как ваше самочувствие?
Стул обращался к нему с просьбой:
— Закройте, пожалуйста, окно. Дует.
Окно говорило ему:
— Взгляни, какая прозрачная синева. И даль. Что может быть заманчивее дали?
Для Фуату-Муату Эрон-младший создал экспериментальную обстановку сна и сказки. Специально длл этого ему пришлось погрузиться в доисторию, изучать первобытное мышление и фольклор.
Судьба, выражаясь сумрачным языком древних, тоже поставила меня в особые обстоятельства. Я жил среди людей, не принадлежа к человеческому роду. В XVIII веке это было куда проще, я мог выдать себя за графа Калиостро, мнимого мага и сомнительного волшебника, наконец, за самого дьявола. Сейчас я должен был скрываться и молчать. Я откладывал свое признание, день и час, когда я приду в редакцию одной из самых больших газет или в студию телевидения и скажу:
— Я не тот… Существу из другого мира вряд ли подходит земное имя Николай… Ларвеф! Так меня звали там, за пределами вашей Солнечной системы.
Я откладывал этот день, понимая, что последует за моим признанием. Я не люблю сенсаций. Поэтому я живу под именем Николая Ларионова. В XVIII веке, когда я впервые посетил Землю, мне приходилось прятать признак, резко отличавший меня от людей: мой рот. Но удачная пластическая операция изъяла это отличие. Л к странному выражению лица можно привыкнуть.
Никто из студентов-однокурсников, учившихся вместе со мной в Ленинградском университете, не подозревал, что я ношу в своем сознании столько пространства и времени, сколько не в состоянии вместить внутренний мир человека. Никто не догадывался, что моими глазами смотрит на них другой мир, чужая планета, смотрит и не перестает удивляться.
Фуату-Муату тоже удивлялся, существо без прошлого и без настоящего, модель ума и чувств, напряженно работавших и все же не способных создать контакт между собой и окружающими.
— Я не Фуату-Муату! — часто шептал я себе.
Почему? Потому что чувство ощущения странного, незнакомого, отделяло меня от людей, среди которых я жил.
— Я не Фуату-Муату! — говорил я себе. Почему? Потому что я вовсе не был в этом уверен. Иногда мне казалось, что я искусственное создание, модель живого существа, в котором исследователи пытались осуществить неосуществимое и при помощи одной личности связать два мира — Землю и Дильнею.
Скучал ли я по своей планете? Да, не скрываю, скучал. И когда я хотел поговорить на родном языке, я раскрывал футляр и доставал комочек вещества, который вмещал в себе внутренний мир отсутствующей Эрой.
— Эроя, — спрашивал я, — ты слышишь меня?
— Слышу, — отвечало вещество, мгновенно превращаясь в существо — в мысль, в звук, в жизнь.
— Ты спала или бодрствовала?
— Зачем ты спрашиваешь меня об этом? Ты знаешь, что я жду, все время жду. Жду, когда сплю, и жду, когда бодрствую.
— Чего же ты ждешь?
— Я жду, когда ты со мной заговоришь. Но мы с тобой теперь так редко говорим. Расскажи мне об этой планете!
— Как-нибудь в другой раз.
— Почему ты откладываешь?
— Не знаю, дорогая. Я боюсь обмануть и тебя и себя самого. Я еще так мало знаю об этой планете. И кроме того я люблю с тобой говорить не о том, что здесь… Ты помогаешь мне вспоминать.
— Я это знаю. Но твои слова причиняют мне боль. Разве я — только в прошлом? Разве меня сейчас нет?
Я промолчал. Что я мог сказать ей? Ведь она была здесь и одновременно отсутствовала. Ее бытие, записанное в кристаллик, не знало, что такое «здесь» и «сейчас». Но не стоило ей об этом напоминать. Для чего? Ведь она такая обидчивая.
Когда кончался наш разговор, я снова прятал ее в футляр, а футляр убирал подальше, чтобы он не попал на глаза дежурной уборщице, когда она придет прибирать номер.
2
Фуату-Муату жил среди говорящих вещей. Дверь признавалась ему:
— Извини. Я была так неосторожна, что чуть не прищемила тебе палец.
Стол спорил с ним по вечерам:
— Чепуха! Я-то лучше знаю. Я ближе к природе. Меня создали из досок, распилив живое дерево, а тебя из синтетических веществ.
Соорудив Фуату-Муату, ученые позаботились и о том, чтобы создать для него подходящую среду. Его действительность уподобили сну, но рано или поздно его должны были разбудить.
Мне тоже иногда казалось, что я вижу сон. Окно говорило мне:
— Я — окно! Взгляни, какая прозрачная синева. И даль! А что может быть заманчивее дали.
Даль! С этим понятием я был знаком как никто. Даль, пространство… На эту тему мы беседовали с Кантом в его кабинете, и секретарь философа господин Яхман ждал, когда кончится наш затянувшийся разговор. Канта больше всего на свете удивляло два явления: звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас. А меня — даль, безграничность пространства. И о пространстве я знал гораздо больше, чем господин Яхман и чем Кант. И о времени тоже. Но о личном знакомстве с Кантом пока следовало молчать.
Однажды я проговорился. Это было на семинаре по истории философии. Я привел слова Канта, сказанные им тогда, у него в кабинете, и так тихо, чтобы не слышал господин Яхман. Профессор Матвеев, большой знаток немецкой классической философии, перебил меня:
— Кант не говорил этого!
— Вы говорите так уверенно, — ответил я, — словно присутствовали при нашем разговоре.
На лице профессора появилось выражение крайнего недоумения:
— Позвольте, как он мог с вами говорить? В своем ли вы уме?
Я замолчал, хотя я мог легко доказать, что я встречался с Кантом. Время еще не пришло. В этом все дело.
— Извините, — пробормотал я, — я оговорился.
— Бывает, — снисходительно кивнул профессор.
Даль и синева! Это только за окном гостиницы даль выглядит такой ручной и мирной. Верхушки деревьев. Облака. Ну, а там, где нет ни деревьев, ни облаков, там, в бесконечных вакуумах вселенной, там — совсем другая даль. И она тоже живет в моем сознании.
Я сижу за письменным столом и читаю рассказы Чехова. Чехов привлекает меня, привлекает и отталкивает. В изображенных им людях и событиях есть нечто такое, что я не в состоянии понять. Эта жизнь похожа на лабиринт, в котором блуждают люди, ища не выхода, а чего-то еще более запутанного, чем лабиринт. Неужели действительно такой была жизнь в конце XIX столетия?
Кто-то стучится в дверь.
— Войдите, — говорю я.
Входит толпа однокурсников.
— Колька! — кричат они хором. — Ну, собирайся, пошли!
— Куда?
— Забыл? Вот чудак! Сегодня «Спартак» играет с Гвинеей. Ну, побыстрей. Не то опоздаем.
3
С тех пор как на Земле исчезли границы, исчезли и личные документы, свидетельствующие о времени и месте рождения.
Все человечество — одна большая семья. И никто не носит с собой бумажек с печатями.
Я ношу в кармане небольшого размера предмет, который лучше всякого документа мог бы удостоверить, что я родился не на Земле. Это разумная логическая машина, лингвистический аппарат, способный приобщить меня сразу к любому земному наречию, к любому способу мыслить и говорить. Но я никому не показываю этот предмет, хотя меня иногда и подмывает сказать усердной старушке, нашей преподавательнице английского языка:
— Вот у меня есть словарь, так это словарь! Сам переводит с любого языка.
Но я молчу, молчу и улыбаюсь. Смешно, особенно когда преподавательница хвалит меня за мои успехи
— Ларионов, — говорит она, — написал сочинение без единой ошибки.
Я усмехаюсь. И притрагиваюсь рукой к лингвистическому аппарату, лежащему в боковом кармане моего пиджака. Человеческая техника создаст нечто подобное не раньше чем через пятьсот лет, если я, разумеется, не поделюсь своим секретом. Что скажет наша «англичанка» в тот день, когда ее профессию признают ненужной?
Я присвоил себе чужое имя, назвав себя Николаем Ларионовым. Но сделал я это не сейчас, а двести с лишним лет тому назад в Кенигсберге, когда явился к Иммануилу Канту. Со мной тогда случился казус, я забыл свое имя, разумеется, не настоящее, а то, которым себя назвал. Но Кант не обратил никакого внимания на мое замешательство. Он был увлечен темой нашей беседы, речь ведь шла о пространстве и времени и о звездном небе над нами, за посланца которого я себя выдал.
Иногда по ночам мне не спится, я смотрю на звездное небо. Моя родина, милая Дильнея, затерялась где-то среди этих бесчисленных звезд, и я ее ищу, хотя и знаю, что ее не найти. Она далеко, так далеко, что даже трудно себе представить.
Не удивительно ли, что у Земли есть двойник, планета, очень похожая на нее, словно между двух сестер-близнецов легло холодное отчужденное пространство и разделило их… И когда мне становится грустно, я достаю комочек вещества и он разговаривает со мной. Тогда мне кажется, что в этом комочке чувствительного вещества вместилась вся Дильнея, огромный мир, моя далекая родина.
4
Телефон звонит.
— Слушаю.
Опять ласковый женский голос:
— Ты узнаешь меня?
— Нет, не узнаю.
— Что с тобой, Николай? Почему ты не узнаешь меня? Я — Вера! Вера Васильева!
Я мучительно напрягаю память, пытаюсь вспомнить всех, с кем я познакомился за восемь месяцев моего пребывания на Земле. Вера Васильева? Нет, не припоминаю.
— Я — Вера! Вера! — внушает мне ласковый женский голос. — Ты не мог меня забыть, нам нужно повидаться. Что же ты молчишь?
— Не знаю, — неуверенно отвечаю я. — Я помню всех своих знакомых…
— Нам надо повидаться, — настаивает женский голос. — Надо! Я тут близко. Спускайся. Я буду ждать тебя в вестибюле возле газетного киоска.
— Хорошо, я приду.
Я снимаю пижаму и надеваю костюм. Руки мои спешат. Для чего я дал это обещание? Но надо же когда-нибудь объясниться. Очевидно, у меня есть однофамилец и голос его похож на мой.
Через три минуты я уже внизу, в вестибюле. Возле газетного киоска стоит девушка. Она смотрит на меня, на лице ее улыбка.
— Теперь ты меня узнаешь? — спрашивает она.
— Нет. Не узнаю.
— Не могла же я за полтора года так измениться. Ты, наверно, шутишь, Николай?
— Нет, не шучу.
Теперь начинаю удивляться я.
— Меня зовут Николай Ларионов.
— Я знаю. Но если ты Николай Ларионов, ты не мог забыть Веру. Ты здоров, дорогой?
Глаза незнакомой девушки смотрят на меня озабоченно. В них страх и надежда.
— Как же это могло случиться? Прошло всего полтора года, как мы виделись с тобой. Я улетала в Антарктику, и ты меня провожал. Всего полтора года, а ты, Коля, смотришь на меня так, словно видишь впервые.
— Впервые? Это так и есть. Полтора года назад меня не было здесь.
— А где же ты был?
Я чувствую, что мне не уйти от ответа, не увильнуть. От этой девушки я не могу скрывать истину,
— Полтора года назад я был далеко.
— Где? — тихо спросила девушка.
— В окрестностях Сатурна, — ответил я так же тихо.
Девушка побледнела. Не знаю — почему она так побледнела. Вся краска сошла с ее лица. И… она пошла Шла, не оглядываясь и не спеша, словно в темноте Она, наверно, подумала, что я сошел с ума. Я не хотел и не мог вдаваться в подробности. Для этого еще не пришло время. Но как мне хотелось крикнуть ей вслед: «Вернись! Не уходи! Я ведь не сказал самого главного».
Нет, о самом главном не могло быть и речи.
Придя к себе в номер, я долго ходил из угла в угол. Значит существует мой двойник? Девушка ведь не сомневалась в том, что она меня знала. Глупое положение. Чертовски глупое, идиотское. И посоветоваться не с кем, кроме Эрой.
Я вынул из футляра комочек вещества и спросил:
— Ну как твои дела, Эроя?
— Твой вопрос, — ответила она, — имеет чисто риторический характер. Я живу не для дела, не для действия.
— Извини, — сказал я, — мне хочется посоветоваться с тобой.
— О чем?
— Нелепая история. Я только что разговаривал с земной девушкой. И она утверждает, что она знала меня.
— Она шутит?
— Нет, она говорит всерьез.
— Приведи ее сюда. И я ей все объясню. Я расскажу ей о Дильнее, где ты родился… Мне, надеюсь, она поверит.
— Тебе? Да. Тебе она несомненно поверит.
5
На стене афиша. Она извещает, что сегодня состоится публичная лекция: «Разумное существо других планет».
Я как раз иду на эту лекцию. Зачем? Уж не для того ли, чтобы уличить лектора в невежестве? Нет. Мне просто хочется сличить фантазию с действительностью, выдумку с фактом. И кроме того еще раз испытать заманчивое и сильное чувство искушения, с которым придется бороться, напрягая всю волю. А вдруг я не выдержу испытания, встану и скажу:
— Вы ошибаетесь, дорогой профессор. Разумное существо других планет вовсе не обязательно должно выглядеть морфологическим монстром.
— А какие у вас доказательства, молодой человек? — спросит лектор, насмешливо улыбаясь.
— Какие доказательства? Ну хотя бы я сам. Надеюсь, вы не откажете мне в разумности? А я родился не на Земле.
Нет, несмотря на более чем солидный возраст и завидный опыт, во мне много юношеского тщеславия. Не оно ли и ведет меня на эту лекцию?
Актовый зал набит до отказа. Мне с большим трудом удается найти свободное место. Слева сидит старик лет восьмидесяти, справа — студентка. Старик гладит пушистую белоснежную бороду и снисходительно поглядывает на меня. А я думаю: «Э, дедушка, ты моложе меня на несколько сот лет и не гордись своей патриаршей бородой».
В глазах студентки нетерпеливое желание проникнуть в неведомое.
— Вас, видно, очень интересуют далекие миры? — спрашиваю я студентку.
— А вас?
— Нет. Меня больше интересует наша интеллигентная старушка Земля.
— Для чего же вы пришли на эту лекцию?
— Для того, чтобы еще больше любить нашу обаятельную старушку. А вы?
— Чтобы узнать что-нибудь о разумных существах других планет.
— Понятно Сейчас нам о них расскажут. — Мне едва удается спрятать улыбку.
Лектор уже на трибуне. У него умное, но не доброе лицо, скорей лицо актера, чем ученого. А на лице то особое, свойственное только актерам, выражение значительности и уверенности в себе, которое я не раз наблюдал и на Земле и у себя на Дильнее. Говорил он со щегольством, играя дикцией, свободой и силой в управлении голосом. А в голосе, в том, как он произносил слова, был оттенок лени и скрытой усталости, словно космос и проблема жизни на других планетах (с ней он был давно на «ты») чуточку приелись ему, как приелась актеру чужая жизнь, которую он изображал в сотый или тысячный раз на одной и той же сцене.
Он говорил о биополимерах и о том, что вселенная любит повторять и повторяться хотя бы потому, что в ее распоряжении так много времени и пространства. Это замечание свидетельствовало о том, что он, лектор, не хотел подогревать себя и своих слушателей наивным энтузиазмом, а хотел дать понять, что, заинтересовавшись сутью проблемы, придется иметь дело с монотонностью бесконечности… Слово «бесконечность» он произнес так изящно и легко, словно модуляциями голоса, самой интонацией хотел изменить, сделать более ручным и приемлемым его несколько страшноватый смысл. Это произвело сильное впечатление не только на восьмидесятилетнего старца и на студентку, но, не скрываю, даже на меня, имевшего о бесконечности куда более конкретное представление, чем сам лектор.
«Ничего не скажешь — талант, — подумал я. — Но все-таки о разумных существах других планет ты, дорогой, знаешь немногим больше этого доверчивого старца».
И сразу же был наказан за эту не слишком почтительную мысль, наказан, как мальчишка. Лектор как бы невзначай произнес странное, бесконечно знакомое и невозможное здесь на Земле слово. Он тихо, почти переходя в шепот, обозначил его голосом:
— Дильнея…
Мне вдруг стало душно, словно все это произошло не наяву, а во сне. Не мог он произнести это слово. На Земле ни единая душа не знает о существовании Дильнеи, кроме меня и кусочка бесформенного вещества, спрятанного в футляр. Очевидно, мне пригрезилось. Я наклоняюсь к студентке и спрашиваю ее:
— Он говорил о Дильнее?
Она морщится:
— Вы мне мешаете слушать.
— Извините… Говорил он или не говорил?
— О чем?
— О планете Дильнее?
— Не говорил.
Тогда я поворачиваюсь к старцу. Он плохо слышит. Я чуть ли не кричу в его заросшее сизым пухом ухо:
— Говорил ли он о Дильнее?
— Говорил, — отвечает старец, почему-то усмехаясь.
«Ну, нет! — подумал я. — Студентка права, он этого не говорил».
Лектор, играя голосом, снова заводит речь о полимерах, о нуклеиновых кислотах и той химической «памяти», которая лежит в основе организации всех живых существ.
У него не только голос, но и руки артиста. Держа мел в тонких длинных пальцах, он пишет на доске формулу, чтобы с помощью условных и бесстрастных математических знаков, более точных и независимых от нашего «я», чем слова, приобщить слушателей к вещественной сущности жизни…
Я думаю, почти шепчу про себя:
«Э, твои знания о деятельности живой клетки, твои сведения о молекулярной „памяти“ устарели, голубчик почти на пятьсот лет».
И снова он наказывает меня за мою дерзость. Уж не телепат ли он, умеющий читать мысли на расстоянии? Он снова произносит слово, невозможное в его устах. Он говорит:
— Дильнея.
Я снова спрашиваю девушку:
— Говорил он о Дильнее?
Она изумленно смотрит на меня. Потом отвечает сердито:
— Лучше послушаем то, что говорит лектор.
Послушаем.
Я слушаю внимательно. Опять зады, столетние зады биофизики и биохимии. Я говорю себе: Ларвеф, какая: муха тебя сегодня укусила? Не виновата же Земля, что жизнь на ней моложе, чем на Дильнее? Сиди, терпи и слушай, коли пришел.
Я гляжу на трибуну, и мне становится не по себе Лектор, сделав паузу, смотрит на меня. Смотрит и усмехается. В его усмешечке есть нечто загадочное, и слова, которые он затем произносит интимно, негромко, но отчетливо, обращаясь словно не к залу, а только ко мне одному, подтверждают мое подозрение.
— Согласны ли вы с тем, — спрашивает он вдруг, — что жители Дильнеи мыслят совсем иным способом, чем мы, земные люди?
Слово «вы» он выделил интонацией, отчего оно приобрело неуловимо странный смысл, как бы утверждая, вопреки фактам, что в зале нас только двое, он и я. Он и я. И он обращается к моему «я», к подлинному «я», а не к тому, что выдает себя за Николая Ларионова.
Николай Ларионов молчит. Молчит и мое подлинное «я», не выдает себя. Старец изумленно смотрит на меня. Смотрит и студентка, словно догадываясь, что лекция превратилась в диалог между лектором и молодым человеком странного вида, на чьем лице слишком быстро и часто меняется выражение.
Я молчу, молчу и тревожно думаю — откуда он может знать о Дильнее и обо мне, он всего только лектор, может, он телепат и сейчас читает мои самые сокровенные мысли, как раскрытую книгу?
Нет, это был просто ораторский прием. Сейчас он уже смотрит не на меня, а на сидящего рядом со мной старца. И говорил ли он о Дильнее? Сомнительно. Всему виной моя болезненная мнительность.
И все же, когда кончилась лекция, я подошел к окруженному толпой лектору и тихо спросил его:
— Мне казалось, что вы рассказывали о Дильнее?
И он ответил, нисколько не удивившись моему вопросу:
— Вам не показалось, я действительно рассказывал об этой далекой планете.
6
У лектора, разумеется, было имя и фамилия. Густав Павлович Тунявский, — так звали его.
Астробиолог и беллетрист. Две специальности, если не считать третьей: пропаганда научных и технических идеи. Краткое изложение его жизни и деятельности я нашел в двух энциклопедиях: космической и литературной. Теперь я знал, когда и где он родился, в каком оду окончил космический факультет Ленинградского университета, когда опубликовал свою первую статью, но я не узнал самого главного — откуда ему было известно о существовании Дильнеи.
Все эти дни я непрестанно думал о нем, об этом загадочном человеке. Да и человек ли он? Люди не могли знать о том, что превышает их опыт и возможности современной им науки. Но если он не человек, то кто же? Такой же дильнеец, как я? Нет, это исключено Только мне одному удалось преодолеть пространство и время и попасть на Землю. Это во-первых, а во-вторых, у него слишком земная внешность. Чего стоит это его манера играть голосом и щеголять интонацией. Дильнеец никогда бы не стал прибегать к столь дешевым театральным приемам. И рот у него человеческий, земной. Следов пластической операции я не заметил. Но откуда он мог знать то, чего не знали другие?
Ответ на этот вопрос я должен получить немедленно и от него самого. И все же я откладываю со дня на день свой визит к нему. Прежде чем идти к нему, нужно было познакомиться с его трудами. Кибернетический библиограф в университетской библиотеке дал мне все необходимые справки. Получив заказанные книги, я принялся за чтение. Я буквально заставил себя прочесть его научные работы. Кроме немногих фактических сведений о Марсе и его биосфере он угощал читателя сомнительными гипотезами и наивными домыслами о разумных существах вселенной. Его научно-фантастические рассказы были куда занимательнее. Но, к сожалению, он слишком много написал, чтобы я мог все им написанное прочесть. А узнать сюжеты, реферированные фабульным автоматом Публичной библиотеки, я не догадался, о чем потом пожалел.
Откладывать встречу не хотелось. Я позвонил ему, назвав, разумеется, не свое подлинное дильнейское имя, а земное, заимствованное у людей.
— Ларионов? — переспросил он. — Николай? Ну что ж, Николай, по-видимому, придется отложить все дела, если вы уж так настаиваете. По правде говоря, я очень занят.
— Иммануил Кант тоже был очень занятый человек, но однако… — я спохватился и не закончил фразу вырвавшуюся у меня.
— Кант? — переспросил он. — Иммануил? Меня № очень интересуют кантианские идеи. Да я и не философ Надеюсь, не из-за Канта вы так настаиваете на встрече?
— Нет, Иммануила…
Я нарочно повторил:
— Иммануила…
Я подражал фамильярной манере того, с кем сейчас говорил.
— Иммануила я вспомнил совсем по другому поводу. Он тоже был занят, но отложил все дела, чтобы принять меня.
Я услышал смех.
— Вы остроумный человек.
— Остроумный? Не мне судить. Но я не человек.
— А кто же вы?
— Ответ отложим до встречи.
— А кто же вы?
Я промолчал.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Я жду вас завтра в четыре часа дня.
7
Я до сих пор не могу себе простить, что попал к Тунявскому, предварительно не прочитав все его научно-фантастические рассказы. Тогда бы я не попал в глупое положение. Но он слишком много написал, я же спешил встретиться с ним, спешил выяснить то, что не давало мне покоя. Мне было не до книг. Правда, я мог воспользоваться услугами автомата, реферировавшего сюжеты. Но я перестал ему доверять после того как прочитал «Давида Копперфильда» и «Записки Пиквикского клуба», сличив их с этой краткой и лишенной юмора фабулой, с которой меня предварительно познакомил автомат.
Я не зря вспоминаю здесь произведения Диккенса. Придя к Тунявскому, я словно попал в тихий и идиллический XIX век. По странной прихоти или какой другой причине писатель-фантаст (он же астробиолог) поселил себя в старинном доме, похожем на музей быта и нравов. Я поднялся по лестнице в третий этаж и позвонил. Дверь открылась не только в квартиру, но в диккенсовское столетие. Как раз в ту минуту, когда я вошел, начали бить старинные стенные часы. Они били мелодично, медленно, словно не отмечая время, а возвращая его вам.
— А, Николай, — сказал Тунявский таким тоном, словно знал меня с детства. — Присаживайтесь. Курите? Могу угостить отличной гаваной.
В его кабинете стояла старинная мебель. Я сел в кресло, смутившее меня своей непривычной располагающей к лени мягкостью. На стене висел пейзаж, тоже старинный и идиллический, как бы заманивающий в прошлое. Я подумал про себя: «Э, да ты совсем не тот, за кого я тебя принимал. Пишешь о будущем, а живешь в прошлом».
Тунявский угадал мои мысли. Усмехнувшись, он сказал:
— В такой тихой провинциальной обстановке легче мечтать о будущем, чем в кабине космолета или на подземных трассах, где все несется и спешит. Смелой мечте нужен контраст.
— Возможно, — ответил я.
Наступила пауза. Я воспользовался ею и спросил:
— Что вы знаете о Дильнее?
Он рассмеялся.
— И много и мало. А почему вас так интересует вымышленная планета?
— С таким же правом я мог бы сказать и про Землю, что она вымысел. Но за истину бы это принял только тот, кто никогда ее не видал.
— Что вы хотите сказать, Николай? Я не совсем понимаю вас. Ведь о Земле мы с вами знаем не из научно-фантастического рассказа, а о Дильнее вы узнали, прочтя мою повесть «Уэра».
— «Уэра»? У вас есть такая повесть? Я не читал.
На лице Тунявского появились признаки недовольства:
— Не читали? Так для чего, черт бы вас побрал, вы спрашиваете меня о вымышленной Дильнее? Все, что я хотел и мог о ней сказать, я сказал в своей повести.
— Непременно прочту. Но меня удивляет, что вы так настойчиво называете ее вымышленной!
— Я ее выдумал.
— Вы слишком много на себя берете. Если вдуматься, это даже обидно. Представьте, что я пришел бы к вам и сказал, что я выдумал Землю, наверно, вы обиделись бы на меня.
— На Земле я родился. Здесь я живу.
— А я родился на Дильнее. Устраивает это вас?
Он рассмеялся, на этот раз искренне, без позы.
— Меня это устраивает. Да еще как? Это льстит моему авторскому тщеславию. Но кроме меня есть здравый смысл, логика. А логику это едва ли может устроить.
— Не беспокойтесь. Логика останется не в обиде. Это факт. А как здравый смысл может возражать против очевидного факта?
— Очевидного? — Он пожал плечами. — Никогда я не слышал столь лестного замечания. Я так убедительно описал Дильнею, что вы сочли ее за такую же реальность, как Земля.
— Я не читал вашу повесть. К сожалению, не читал. И пока не могу судить о точности ваших описаний. Но я слишком хорошо помню Дильнею. Я родился на ней.
Он смотрел на меня, не скрывая тех чувств, которые возникли в нем в эту минуту. Недоумение, недоверие, мелькнувшая догадка, что его дурачат. Все это я прочел на его лице.
— Вот как, — сказал он вставая. — Вы родились на придуманной мною планете? Забавно! Но разрешите притронуться к вам и убедиться, что вы не фантом, а факт.
Он протянул свои длинные изящные пальцы и ущипнул меня, довольно больно ущипнул.
— Да, вы реальность. Но что привело вас сюда?
— Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант. Правда, в более деликатной форме. Но если к Канту я шел обсуждать гносеологические проблемы, то к вам меня привела совсем иная причина. Я пришел спросить у вас, откуда вы получили сведения о Дильнее?
— Я уже ответил вам. Дильнею я придумал. Она существует лишь в моей голове и в сознании читателей, запомнивших мою повесть «Уэра».
— Непременно прочту вашу повесть.
— Прочтите. Она довольно занимательна.
— Прочту. А в ней есть какие-нибудь факты?
— Нет, только вымысел.
— И вы настаиваете на этом? Для чего? Чтобы замести следы? Неужели я поверю вам, что Дильнея вымысел, когда я сам оттуда.
— Но вы же назвали свое имя. Вы Николай Ларионов.
— Там меня звали по-другому. Я Ларвеф!
В насмешливых глазах Тунявского мелькнул страх и исчез. Он сменился сочувствием.
— Ну хорошо, хорошо! — сказал он. — Я верю! Верю’ Вам нужно отдохнуть, сменить обстановку. Давно вы им больницы? У вас было нервное потрясение?
— Вы ошибаетесь. Я здоров. Ну что ж. Вы не верите словам, но я надеюсь, что у вас нет основания не верить фактам.
Я вынул из кармана футляр, достал комочек вещества и положил его на стол.
— Эроя, — сказал я тихо, — ты слышишь меня?
— Слышу, — ответила она, — что ты хочешь, милый?
— Я хочу, чтобы ты поговорила с этим человеком, рассказала ему — кто мы и откуда. Он уверяет меня, что он придумал нас с тобой…
8
Потом не раз у себя в номере мы с Эроей вспоминали этот эпизод. Нет, фантаст оказался не на высоте. Он попросту испугался, испугался вульгарно и глупо, как пугались люди XVIII века, верящие в существование злых и потусторонних сил. От испуга он потерял дар красноречия и чувство юмора. Впрочем, можно ли его за это осуждать? А разве не растерялся бы Герберт Уэллс, если бы его навестил Невидимка или Путешественник, вернувшийся из будущего на своей машине времени?
Тунявский побледнел, упал в кресло. И мне пришлось рыться в его домашней аптечке, искать валерьяновые капли и валидол. К сожалению, я не захватил с собой дильнейских лекарств, с помощью которых он сразу почувствовал бы себя прекрасно.
Когда Тунявский пришел в себя, он взглянул на тел конец стола, где только что лежал комочек вещества, Но там уже ничего не было. Я поспешил спрятать Эрою в футляр, а футляр поскорее убрать.
— Кто вы? — спросил меня Тунявский.
— Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант, — сказал я тихо.
— Кант не задавал вам этого вопроса.
— Откуда вы знаете? Вы же при этом не присутствовали.
— Я сам придумал этот эпизод.
— Ну вот и отлично. Все стало на свое место.
— Так, значит, этого не было? Значит, это мне только показалось?
— Показалось, — ответил я.
— Так кто же вы?
— Персонаж вашей повести. Вас это устраивает?
Он рассмеялся. Рассмеялся на этот раз весело.
— Пусть будет так. Не хочу ломать голову, распутывая этот узел. Вы что же это встали? Собираетесь уходить?
— До свидания, — сказал я.
Он не стал меня задерживать.
Да, он был человек. И он был искренен. Он действительно удивился и не поверил мне, что я Ларвеф. Значит, и Дильнею, и меня, и Эрою он придумал. Но в такое совпадение выдумки и реальности невозможно поверить. Следовательно, он дурачил нас. С какой целью?
Как это ни странно, Эроя, искусственная Эроя, сама загадка из загадок, не выносила ничего загадочного.
— Ты должен выяснить это, Ларвеф, — сказала она мне.
— Что?
— Откуда он знает нашу тайну.
— Он утверждает, что все придумал.
— Но ты же веришь в это еще меньше меня.
— Не нужно спешить. Рано или поздно узнаем. А сейчас я прочту тебе вслух его повесть «Уэра», которую сегодня принес из библиотеки.
Я читал ей весь вечер. Изредка она прерывала меня:
— Но ведь этого не было. Я что-то не помню. А ты помнишь, Ларвеф?
— По-видимому, то, о чем ты говоришь, он придумал тля занимательности, но остальное изображено точно. Как ты находишь, Эроя?
— Мне кажется, что он жил в каждом из нас. Подслушивал наши разговоры, читал мысли. Не находишь ли ты, Ларвеф, что это противоречит логике?
Я невольно усмехнулся. Уж если Эроя говорит о логике — значит, действительно, тут что-то не так. Я промолчал.
— Читай дальше, — сказала она, — может, в конце мы найдем объяснение этого странного факта.
Я прочел повесть до конца. Но конец не избавил на от сомнений, наоборот, только усилил их. Оттого что моя дильнейская жизнь была изображена в земной книге, я испытывал незнакомое мне раньше чувство. Казалось я жил и не жил, был здесь и одновременно был вплетен в ткань чужого и чуждого мне повествования и как бы переключен в другой, более причудливый план бытия.
Нет, я с этим был не согласен. Я не сомневался в своей реальности, и то обстоятельство, что я стал объектом фантазирования беллетриста Тунявского, не должно было задевать чувство собственного достоинства. В конце концов возможно, что за этим кажущимся иррациональным явлением стояла вполне рациональная сущность. Телепатия — эта старая и в то же время «молодая» наука и на Дильнее и на Земле — была еще в зачаточном состоянии. Совпадение вымысла и действительности, очевидно, объяснялось телепатическими талантами Тунявского, сумевшего преодолеть время и пространство каким-то шестым, еще не раскрытым наукой, чувством. Так я думал, прочтя книгу о себе. Но я не стал говорить об этом Эрое, комочку бесформенного вещества. Да и к тому же она уже лежала в футляре, погруженная в то отсутствующее состояние, которое больше подходило к ее сущности, к сущности скорее вещества, чем существа.
9
Встретившаяся мне на улице старушка любезно улыбнулась и спросила:
— Молодой человек, скажите, пожалуйста, который час?
— Половина шестого, — ответил я.
Она еще раз взглянула на меня и пошла, медленно переставляя ревматические ноги. Возможно, завидуя моей молодости, она рассеянно и меланхолично вспоминала прошлое и утраченное. Она, наверное, помнила то, что было десять лет назад, и двадцать, и все пятьдесят. И ей, не сомневаюсь, казалось, что это было давным-давно. Она не подозревала, что все это происходило почти вчера и молодой человек, которого она остановила, помнил то, что было двести, и двести пятьдесят, и триста лет назад. И в сущности, это тоже было почти вчера. Что же такое время? Об этом я спросил когда-то Иммануила Канта. И Кант сказал мне — не могу ли я задать ему вопрос полегче?
Вчера я разговаривал с профессором Тихомировым. Он историк и, по-видимому, очень любит свой предмет.
— Историк, — сказал он мне задумчиво, — это, в сущности, Мельмот-скиталец, живущий одновременно среди нескольких эпох.
— А кто этот Мельмот?
— Герой одноименного романа Мэтюрена, своего рода антифауст, человек продавший душу дьяволу за право вечно узнавать новое и ничего не забывать. «Мельмот-скиталец»… Разве вы не слышали об этом романе? Его высоко ценил Пушкин и очень любил Бальзак, который написал даже продолжение…
— Я и есть этот ваш Мельмот, — сказал я. Но погруженный в свои мысли профессор не расслышал того, что я ему сказал.
Тихомиров мне симпатизирует. Он выделяет меня из всего курса. Он хорошо знает XVIII век, но я знаю еще лучше. В моей памяти хранится не только отраженное в книгах, но живое время. Идя по Невскому или по Литейному, я вижу не только современные здания из стекла, но и те дома, которые когда-то стояли на этом же месте. Мне становится не по себе, когда я гляжу на деревья Летнего сада. Они были тогда тоненькими деревцами. Нечаянно я произнес вслух слова, которые мне не следовало произносить.
— Что такое время? — спросил я.
Тихомиров усмехнулся и сказал:
— На этот вопрос с исчерпывающей полнотой мог бы ответить только Мельмот. Он знал загадку времени и тайну власти над ним.
— Я тоже Мельмот, — сказал я тихо, надеясь, что Тихомиров не слышит. Но он услышал и удивленно посмотрел на меня:
— Вы? Ну уж этого я бы не сказал. У вас лицо человека, начисто лишенного всякого опыта. Когда я гляжу на вас, мне кажется, что вы только что появились на свет. В ваших глазах отражается великое неведение, полнота абсолютного незнания, свойственного только младенцам. Правда, не всегда. Я помню, когда на экзамене я спросил вас об Екатерине второй, о ее дворе, о том, как выглядел Петербург, вы ответили с такой исчерпывающей осведомленностью, что я был смущен… но возвратимся к Мельмоту. Он буквально сгибался под непосильной ношей своего личного и исторического опыта. Его память была перегружена и сердце истощено от обилия событий. Глядя на вас, никто не подумает, что вас обременяет опыт. Судя по вашим словам, вам хотелось бы быть Мельмотом?
— Не знаю, — ответил я. — Я не настолько еще надоел сам себе, чтобы жаждать чужих переживаний, завидовать чужому опыту.
10
Чувство, что я пришелец, это странное чувство не покидает меня ни наяву, ни во сне. Когда я иду по улицам, я прислушиваюсь к словам прохожих. Мне хочется войти в их жизнь, понять не только смысл их слов, но и уловить тот непонятный и неповторимый ритм сокровенного земного человеческого бытия, который не перестает меня удивлять.
Куда идут они, эти пешеходы? Домой или из дома? Не все ли тебе равно. Ты тоже пешеход, и ты тоже идешь куда-то. Куда? И откуда? Никто еще не задал мне этот вопрос. Да и смог ли бы я на него ответить’3
Я иду по улице и прислушиваюсь к голосам прохожих.
— Лиза, — тихо и настойчиво говорит мужской голос. — Лиза…
Я не слышу, что отвечает женский.
— Лиза, — повторяет мужской голос, — Лиза. Лиза, — умоляет он.
Она молчит.
Лиза… По одному произнесенному прохожим слову, по интонации, с которой оно произнесено, я хочу войти в смысл чужих отношений. Зачем? Не знаю. Пока что жизнь на Земле напоминает мне обрывок случайно услышанного на улице разговора. Но ведь и Мельмоту тоже представлялось, наверно, все отрывочным, недосказанным, ибо он был гость эпохи и каждое десятилетие было 1ля него промежутком, который надо заполнить.
Я должен преодолеть эту отрывочность и не чувствовать себя гостем.
Гость… Я только гость на Земле. Но за короткий срок я так много узнал о ней, о ее людях. Земные события властно вторгаются в мою память, жадно вбирающую каждый факт. Как это ни странно, земное начинает преобладать во мне над дильнейским, вытеснять его. Но еще удивительнее, что иногда мне кажется, что я не дильнеец, а человек. Наверное, это любовь к людям, к земной природе дает знать о себе.
По ночам я пишу книгу. Она называется так: «Естествознание будущего». Эта книга соединит меня с миром, с каждым человеком на Земле. Небывалая книг а перенесет сознание современного человечества на много десятилетий вперед. У книги будет скромный подзаголовок: «Учебник». Мой учебник будет учить людей искусству быть впереди своего времени, впереди себя… Но, наверное, наступит такое время, когда и мой учебник устареет.
Я люблю ходить по улицам, именно ходить, а не ездить. Я ищу контакт с тем миром, который меня окружает. Пешеходы не похожи на пассажиров. У них другое видение мира. Пассажиры внутренне устремлены к той точке, которую проецирует их сознание. Они здесь и не здесь… Подхваченные вихрем скорости, они мысленно торопят пространство, время и свое «я». Пешеходы не торопятся. Не тороплюсь и я.
Вот этого старичка я часто встречаю на набережной. Он тоже меня заметил и улыбается мне.
— Здравствуйте, — говорю я ему.
— Добрый вечер.
Мы идем с ним рядом. Он очень стар. Возможно, он еще помнит семидесятые и даже шестидесятые годы, подвиг Гагарина, первое посещение человеком Луны и Марса, биологические и эстетические дискуссии, волновавшие его бывших современников.
— В мое время, — рассказывает старик, — пешеходов было куда больше, но не потому, что людям некуда было торопиться. Транспорт был несовершенный. Здесь еще ходили троллейбусы и автобусы А мой отец застал еще конку. Помню, меня ребенком везли из Владивостока по железной дороге. Время текло не спеша. Я стоял у окна и смотрел, как менялась местность. Вам, молодой человек, случалось бывать на Марсе или Луне?
— Случалось.
— Мой сын посмеивается над земными расстояния ми. Он недавно вернулся из космоса, работал на Марсе, побывал в окрестностях Венеры. Он говорит, что здесь у нас еще двадцатый век. Он удивляется, как можно терять драгоценное время на хождение. Он влюблен в скорость. И почти в отчаянии от того, что законы природы создали предел для человеческой техники.
— Что он имеет в виду?
— Скорость света. Ее человеку не обогнать.
— Как знать, — сказал я.
— Я вас не понимаю, молодой человек. Яснее выразите свою мысль.
— Человечество еще мало знает об истинных свойствах пространства.
Старик недоверчиво посмотрел на меня:
— Человечество… А вы что, не представитель человечества, что ли?
— Не совсем, — сказал я. — А кто же вы?
— Это другой вопрос, — уклончиво ответил я.
Старик рассмеялся:
— Вы оригинал. И лицо у вас не такое, как у всех. Странно, что вы никуда не спешите. Сколько вам, молодой человек, лет? Двадцать пять? Тридцать?
— Умножьте на десять. И вы не ошибетесь.
Зачем я это сказал? Для чего? Мне теперь уже было невозможно встречаться с этим стариком и разговаривать. Ничто так не отчуждает, как странность. Старик смотрит на меня испуганно. Мои слова нарушили незыблемую логику земных человеческих отношений.
— Кто же вы? — спрашивает он. — И откуда?
Я говорю ему:
— Кто же возьмет на себя смелость ответить на ваш вопрос? Кто мы? Откуда? Это предмет философии.
— А, — говорит старик обрадованно, — вы философ? Теперь мне все понятно.
Он снова обрел меня, а я его. И оба мы стоим обрадованные, счастливые.
11
На улице меня окликает женский голос:
— Николай!
Я оглядываюсь. Возле клена стоит та самая девушка, которая мне звонила. Тогда она назвала свое имя, и я его запомнил.
— Вера? — говорю я неуверенно и тихо.
Она радостно улыбается мне:
— Ну вот ты меня и узнал, узнал, наконец. К тебе вернулось наше прошлое, дорогой. Ты вспомнил меня. Было так странно и ужасно, что ты меня не узнавал. Сначала я думала, что ты шутишь. Но интонации твоею голоса, выражение лица опровергало это. Я была в отчаянии. Я не знала, что подумать. Но сейчас по твоим глазам вижу, что ты меня узнал. Наваждение прошло. Как я рада… Ты не представляешь, как я рада!
— Я тоже рад, — сказал я тихо.
Потом я подумал: она продолжает ошибаться и принимать меня за кого-то. Стоит ли ее разубеждать? Пусть она ошибается. Это мне поможет убрать стену и приблизиться к земной жизни.
— Ты сейчас занят? — спрашивает она. — Мне хотелось поговорить с тобой, провести вместе вечер.
Я взял девушку под руку, и мы пошли.
Мне было приятно ощущать тепло ее большой круглой и сильной руки, слушать ее голос… Мы шли по городу. Пешеходов было мало, как всегда. Пешком шли только влюбленные.
Стал накрапывать дождь.
— Помнишь, Николай, — сказала девушка, — как мы попали под ливень на Елагином острове. Лило как из ведра Мы стояли под деревом. Помнишь?
— Помню.
Разумеется, я не помнил, да и не мог помнить то, что было не со мной, а с кем-то другим.
— Недавно я вспоминала о дне Черного моря.
— О дне Черного моря? — удивился я. — Почему?
— Странно! — сказала Вера с упреком. — Неужели ты и этого не помнишь? Мы же познакомились на дне Черного моря возле Феодосии. Местечко называется Коктебель… Я работала в подводной экспедиции. А ты жил на спортивной базе и заплывал далеко в море в своем акваланге. Не смешно ли, что первое наше свидание произошло на глубине двадцати метров. Над нами были волны. И я на всю жизнь запомнила тишину. Потом мы поднялись на поверхность и ты спросил, как меня зовут. Я назвала себя. И ты себя назвал. А потом мы сидели на берегу у подножья Карадага, помнишь?
— Помню, — сказал я неуверенно. На какую-то долю секунды мне показалось, что я действительно помню этот эпизод.
В голосе девушки чувствовалась доброта, необычайная душевная щедрость; казалось, она дарила мне свое и чужое прошлое, прошлое, которое мне не принадлежало и не могло принадлежать, и я не в силах был отказаться от этого необыкновенного подарка.
— А помнишь, ты читал мне стихи какого-то старинного поэта. Мне запомнились они, и, если ты забыл, я тебе напомню.
— Прочти, — сказал я.
…Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
— Не нужно, — перебил я Веру, — не стоит читать дальше.
— Почему, дорогой? Тогда ты любил повторять эти строчки.
— А сейчас не хочу.
— Почему же? От времени они не стали хуже.
— Не знаю, — сказал я, — почему они мне разонравились.
— А я знаю, — сказала она тихо.
— Почему?
— Потому что ты хотел измениться и все забыть, но тебе это не удалось. Ты остался прежним. Затмение пришло. И мы опять рядом. Я прочту только заключительные строчки. Можно?
— Читай.
…Лишь полога ночи немой
Порой отразит колыханье
Мое и другое дыханье,
Бой сердца и мой и не мой.
— Не надо дальше читать, — сказал я.
— Почему?
— Меня удивляет, что кто-то другой, живший задолго до меня, написал обо мне.
— Нет, это написано не о тебе. Ты неповторим. И похож только на себя. Я долго искала тебя, но ты ведь исчез. И никто не знал, где ты. Все твои знакомые и друзья потеряли тебя. Я думала, что ты улетел на Марс или на одну из космических станций. Но в Комитете Космоса мне сказали, что тебя нет в их списках. И все-таки я тебя нашла. И позвонила. Не знаю, какая причина заставила тебя настаивать на том, что ты меня не знаешь. Можно было подумать, что ты заболел амнезией, потерял память, но я сразу отвергла эту мысль. Просто у тебя были какие-то причины, важные, разумеется. И я тебя не стану спрашивать о них. Я так* рада, что ты снова со мной.
Она посмотрела на меня. В больших серых ее глазах я увидел страх. Она, должно быть, боялась, что я снова буду настойчиво повторять, что я не тот, за кого она меня принимает.
— Нет, ты тот, — сказала она, словно угадав мои мысли, — тот, а не другой.
Я рассмеялся и повторил запомнившиеся мне первые строчки стихотворения, которые она только что читала:
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
— Не читай эти стихи, не надо!
— Раньше просил я, а теперь ты просишь.
— Эти строчки меня пугают. Все эти дни, после нашей встречи в вестибюле гостиницы, я жила, как в страшном сне. Раза два или три мне в голову приходила нелепая и ужасная мысль, что от тебя осталась только оболочка, что ты, действительно, не ты, а кто-то другой, что, оставив прежней твою внешность, заменили твой внутренний мир.
— А что если это правда?
— Нет, это не правда. Ты прежний. Все прежнее: и голос и улыбка. Только что-то в глазах другое, не пойму что…
— На днях профессор Тихомиров сказал мне, что у меня лицо человека, начисто лишенного всякого опыта, словно я только что появился на свет.
Она посмотрела на меня:
— Ты знаешь, он прав. Я тоже это подумала.
— А раньше я разве выглядел не так?
— Нет. У тебя было другое выражение глаз, немножко насмешливое и скептическое. Что-то в тебе сильно изменилось. Ты не согласен?
— Нет, что ж. Может, это и так.
Я довел ее до дверей дома, в котором она жила.
— Спасибо, — сказала она. — Надеюсь, что мы скоро увидимся. До свидания, милый.
— До свидания, — сказал л и, отойдя, оглянулся и помахал ей рукой,
Она стояла на том же месте и смотрела на меня.
12
Иногда, увлеченный какой-нибудь идеей, я возбужденно ходил из угла в угол и напряженно думал. Потом энтузиазм спадал и подкрадывалась холодная и коварная мысль: а что ты скажешь в издательстве, когда принесешь свою странную рукопись? Как и чем объяснишь, что ты обогнал земных ученых на несколько столетий?
Тебе скажут:
— Вы Ньютон и Ломоносов, помноженные на Дарвина и Эйнштейна. Но откуда, черт бы вас побрал, вы взялись? Где прятались? Почему скрывали свои идеи?
Мне не поверят. Добро бы, если я принес научно-фантастический роман и все формулы и концепции произносил бы от имени героев. Но начало моей рукописи больше похоже на учебник, чем на роман. Ведь я только посредник. Моей рукой водит будущее. Я только популяризатор, пытающийся перевести научные идеи отдаленного времени на язык современных жителей Земли.
Нелегко проложить мост между будущим и прошлым, начав строить из будущего. Как мне объяснить людям Земли теорию дильнейского физика Тинея, с помощью которой нашей науке и технике удалось победить пространство и время? Для того чтобы понять сущность открытых Тинеем закономерностей, нужно вывернуть наизнанку человеческую логику, пересмотреть все традиционные навыки земного математического мышления. Я ломаю голову над этой проблемой. Будет не менее трудно рассказать о том, как дильнейским биофизикам удалось познать все тайны живой клетки и остановить миг, называемый жизнью индивида. Ну и ускорение мысли! Как и почему дильнейцы научились мыслить быстрее, чем их предки? Разве это не сочтут за парадокс, за беспочвенную выдумку?
Мне не с кем посоветоваться. Впрочем, иногда я раскрываю футляр, вынимаю Эрою* и читаю ей вслух то место рукописи, в котором сомневаюсь.
Вот и сейчас я спрашиваю ее:
— Как тебе кажется — достаточно ли ясно я изложил эту мысль?
Эроя просит меня:
— Прочти еще раз. Я хочу проверить свое первое впечатление.
Я читаю вслух:
— «Земной философ Спиноза убеждал своих последователей не плакать и не смеяться, а только понимать. Говоря это, он словно предчувствовал появление Эйнштейна и создание теории относительности. Чтобы понять сущность этой теории, нужно было отделить мысль от эмоций, оторвать ее от чувств, наконец, от тысячелетнего опыта, от здравого смысла… Что же требуется от человека, чтобы понять закон, открытый дильнейским ученым Тинеем? Тоже не горевать и не жаловаться, как говорил Спиноза?»
— Слишком длинно, Ларвеф, — перебила меня Эроя, — нельзя ли покороче? А кто такой Эйнштейн?
— Эйнштейн — земной ученый, который ходом своего мышления нанес удар антропоцентризму.
— Но при чем же здесь Тиней и его труды?
— У Тинея много общего с Эйнштейном. Он тоже нанес сокрушительный удар привычным представлениям. Если ты не забыла, он создал новое представление о пространстве, проник в сущность малого и большого и вскрыл их единство.
— А что такое малое и чем оно отличается от большого, Ларвеф?
— Извини меня. Я забыл, что ты совсем иначе, чем все, воспринимаешь пространство, что ты принципиально не видишь никакой разницы между «здесь» и «там»…
— Но ведь Тиней тоже…
Я невольно рассмеялся:
— Уж не хочешь ли ты сказать, что ты мыслишь, как Тиней?
— Нет, я этого не считаю, — сказала скромно Эроя. — Да и к тому же я не могу понять теорию Тинея. Прежде чем объяснить ее сущность людям, объясни мне.
Я замолчал. Что я мог ей ответить? Как я мог ей объяснить одну из самых сложных концепций, когда-либо созданных на Дильнее, ей, странному и искусственному существу, не способному отличить понятие «здесь» от прямо противоположного понятия «там»…
Телефон звонит.
— Слушаю, — говорю я, сняв трубку. Женский голос, теперь уже знакомый, ласково спрашивает:
— Ты узнаешь меня?
— Да, теперь узнаю. Вера?
— Да, Вера. Твоя Вера. Ты сейчас очень занят?
— Нет, я свободен.
— Может, зайдешь ко мне?
— Когда?
— Когда тебе удобно, милый. Я буду ждать… Или нет, давай лучше встретимся в вестибюле гостиницы, Я приеду к тебе.
Я стою возле газетного столика и жду. С минуты на минуту она должна прийти. А что если я скажу ей сегодня, что я не тот, за кого она меня принимает? Нет, надо отложить этот неприятный разговор. Мне так хочется побыть вместе с ней. Она снова будет вспоминать прошлое, свое и того, другого, за кого она меня принимает. А я буду делать вид, что тоже ношу в памяти это прошлое…
Вот она идет быстро и легко, как всегда. На ее раскрасневшемся от ходьбы лице добрая улыбка. Она уже увидела меня и машет рукой.
— Ты здесь? — спрашивает она.
— Нет, здесь не я, — шучу я, — а тот, другой, который тебя не узнавал.
— Нет, это ты, — тихо говорит она, — ты… — Она как-то совсем по-особому произносит это слово «ты», удивленно и радостно, словно открывая во мне того, другого, чье обличье я принял, сам того не подозревая. Мне становится не по себе от этого ее «ты».
«Ты», — словно говорит не только ее сильный ласковый голос, а все ее существо. «Ты», — говорит она, и я начинаю еще острее чувствовать свою реальность. «Ты», — повторяет она, и мое сердце начинает биться сильнее, и кажется, Земля вырвется из-под моих ног.
Мы опять вместе. Я беру ее под руку, и мы выходим из гостиницы. Сейчас мы одни. Никто не обращает на нас внимания.
— Хочешь немножко потанцевать? — спрашивает Вера. — Тогда зайдем сюда. — Она показывает на танцевальный клуб, сквозь его прозрачные стены видны танцующие пары.
Мы заходим. Музыка. Земная хмелящая сознание музыка. Я долго не мог приучить себя к ней. В XVIII веке существовали более прозрачные и неспешные мелодии. Тогда танцевали менуэт и играли Моцарта, про которого кто-то сказал, что он писал музыку не для людей, а для ангелов. Я — не ангел. Но к Моцарту мне было легче привыкнуть, чем к современным композиторам.
Мы начинаем с Верой танцевать. У меня не очень-то это получается. Но она улыбается и одобрительно кивает мне:
— Ничего, ничего, дорогой. Ты раньше танцевал гораздо лучше. Но полтора года жизни в космосе на крошечной космической станции со счетов не сбросишь. Там было не до танцев.
— А откуда ты знаешь, что я был на космической станции? Разве я тебе об этом говорил?
— Нет, не говорил. Но я и так догадываюсь.
— Ты такая догадливая.
— Не смейся, милый. О том, что ты жил эти полтора года не на Земле, догадается каждый, кто поговорит с тобою. Ты так изменился. В тебе появилось что-то новое, незнакомое, то, чего я не замечала до нашей разлуки.
— Что ты имеешь в виду?
— Рассеянность. Иногда мне кажется, что только твоя оболочка здесь, а сам ты где-то далеко-далеко за миллионы километров отсюда. И в эти минуты мне становится страшно, страшнее даже, чем тогда, когда ты не хотел узнавать меня.
— Лучше поговорим о чем-нибудь другом.
— О чем же?
Она задала этот вопрос и вдруг словно забыла обо мне. Ее глаза смотрели в сторону, где стоял какой-то человек, казавшийся высоким, хотя он не выше среднего роста. Он улыбался Вере. Она тоже улыбнулась и кивнула ему.
— Извини, дорогой, — сказала она, — я сейчас же вернусь к тебе. Одну минутку.
Она отошла. Я оглянулся. Она подошла к высокому. По-видимому, это был ее старый знакомый. Потом она окликнула меня:
— Николай!
Я подошел. Высокий, или, вернее, казавшийся высоким, улыбнулся и протянул мне руку. Он не назвал себя. Я себя назвал, и довольно отчетливо:
— Николай…
— Коля, — словно поправил он меня. Это было так странно, будто он знал меня давно.
Глаза его смотрели на меня с интересом. Нет, незнакомые так не смотрят. Потом он раскланялся и ушел.
— Кто это? — спросил я Веру.
Прежде чем ответить, Вера удивленно взглянула на меня:
— Неужели ты его забыл за эти полтора года? Это физиолог и кибернетик Иванцев, Сергей Андреевич Иванцев, твой приятель. Ты же сам сколько раз мне говорил, что такие люди, как Сергей, родятся раз в два столетия. И ты умудрился его забыть? Ты же сам говорил, что он гений, обыкновенный, ничем не примечательный гений, вроде Павлова или Леонардо да Винчи.
— А что он сделал, чтобы его так называть?
— Ничего особенного. Создал новое физиологическое учение. Новую школу. Тебе этого мало? Но объясни, как ты мог его забыть?
13
Каждую ночь мне снится Дильнея, стоит закрыть глаза — и я там. Поворот бытия, сдвиг времени и пространства.
Когда я просыпаюсь, мне становится не по себе. Она далеко, моя Дильнея!
За свою продолжительную жизнь я возвращался на Дильнею несколько раз и каждый раз вместо друзей и родных встречал их потомков.
Мое призвание вечного странника превращало будущее в настоящее. Я появлялся, обгоняя свою эпоху, своих современников и самого себя. Что-то чудесное было в этих часах, днях и неделях, как бы открывалась дверь в новое небывалое бытие. Я попадал в новый век, не узнавал ни лиц, ни вещей. Но среди новых лиц и новых вещей я старался чувствовать себя уверенно. И только на Земле я теряюсь, словно не нахожу самого себя, и начинаю повторять слова Спинозы: «Нужно не плакать и не смеяться, а только понимать».
Но есть явления, которые я понять не в силах. Возвращаясь из университета, я замедлил шаги. Впереди шли два школьника. Они о чем-то болтали. Вдруг один из них позвал меня. Он громко произнес мое имя, не здешнее, а тамошнее, настоящее.
— Ларвеф, — сказал он.
Он обращался не ко мне, а к своему товарищу, но я вздрогнул, словно проснулся.
И второй подросток сказал так же громко и отчетливо:
— Эроя.
Тогда я нагнал их и спросил:
— Откуда вы знаете эти имена?
— А разве вы не читали научно-фантастическую повесть «Уэра»? — ответил подросток. — Почитайте. Там рассказывается об одном путешественнике, который летал со скоростью света. Его звали Ларвеф.
— Ларвеф это я.
— Вы шутите, — сказал школьник. — Он на вас не похож. У него почти не было рта.
— Я сделал себе пластическую операцию.
Оба подростка рассмеялись.
— Значит, вы прямо со страниц книги сошли на эту Улицу? — спросил второй подросток.
Меня поразила неожиданная правда этих слов. Я даже растерялся. Не сразу я ответил ему:
— Нет. Скорей я прямо с этой улицы попал на страницу.
Я всегда любил детей, даже когда сам был ребенком. Но это было давно, очень давно, несколько столетий тому назад. Я очень любил детей, может быть, и потому, что только в промежутке между путешествиями встречал их. Земные дети не так уж сильно отличались от дильнейских. И там, на Дильнее, я частенько заходил в школы и другие детские учреждения и рассказывал детям о своих путешествиях.
— Вы что, не верите мне? — спросил я.
Один из подростков более разбитной и бойкий ответил:
— Чему не верим?
— Тому, что я Ларвеф?
— Верим, — ответил он насмешливо и бойко, — но ведь не это главное — верим мы или не верим.
— А что?
— Ну как это выразить, когда читаешь — веришь, а когда прочтешь, думаешь — интересная сказка. А сейчас ведь я не читаю.
— Это правда, — сказал я. — Сейчас ты не читаешь, а идешь по улице. Но тут есть одна загвоздка. Сейчас я тебе покажу одну вещь, и ты перестанешь сомневаться.
Я достал из кармана универсальный лингвистический аппарат и протянул его подростку.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Володя.
— А твоего приятеля?
— Он просто Семенов. У него имя очень трудное. У нас все его Семеновым зовут.
Я сказал:
— Посмотри, Семенов, на эту вещицу. Ты французский язык знаешь?
— Нет, не знаю. У нас в школе проходят английский и банту.
— Ни одного слова не знаешь?
— Знаю только «бонжур» и «мерси».
— Маловато. Но сейчас ты все слова будешь знать. Вот нажми эту кнопку.
— Нажал. А теперь что?
— Теперь говори.
Семенов заговорил по-французски. На лице его приятеля Володи изобразилось крайнее изумление. Петом он сказал:
— Семенов, наверно, раньше знал, да притворялся.
— Не знал я. Честное слово. Не знал! Клянусь! А вы где такой аппарат достали?
— Чудак! На Земле такие не выпускают. А этот с Дильнеи привез.
— А вы кто? Гипнотизер?
— Ларвеф я! Ларвеф!
— Ну да Ларвеф. Этак и я могу сказать, что я Робинзон Крузо. А вещица забавная. Подарите нам ее.
— Нет, не могу. Она мне самому нужна до зарезу. Без нее — я глухонемой.
— А все-таки кто вы? Телепат?
— Нет, Ларвеф я. Лар-веф.
— Бросьте. Так не бывает.
— Ну не бывает, так не бывает. Стоит ли спорить. До свидания.
Подростки пошли в одну сторону, я в другую.
14
Я возвращался домой поздно. В вестибюле дежурный автомат остановил меня.
— Вас ждут, — сказал он тихо и значительно, тише и значительнее, чем всегда.
— Где? — спросил я.
Автомат-дежурный ответил с подкупающей вежливостью, безукоризненно точно выговаривая слова:
— В зале для ожиданий и встреч.
У него был обворожительный голос, проникающий до самых основ существа, голос, вероятно, занятый у какого-нибудь трагического артиста или певца. И, играя голосом, словно догадываясь о том, какое он производит на меня впечатление, повторил:
— В зале для ожиданий…
Я подумал, что меня ждет Вера и, войдя в зал, стал искать ее глазами. Но ее там не было. Мужской голос окликнул меня:
— Ларионов!
Навстречу мне шел человек неопределенного возраста. Не сразу я узнал Тунявского. Казалось, за эти две недели он постарел, обрюзг, опустился. Значит это он ожидал меня?
— Извините, что я не предупредил о своем приходе. Это произошло неожиданно. Я не хотел идти к вам, но какое-то безотчетное, не до конца понятное мне чувство заставило меня переменить решение. Я ведь не совсем доверял своим чувствам. И сейчас не вполне доверяю!
— Что вы хотите сказать?
— Я пришел выяснить — кто вы?
— Кто — я? Однажды я уже дал ответ на ваш вопрос. — Я — Ларвеф и прибыл сюда с Дильнеи.
— Но вы же и Ларионов?
— Ларионов я для всех, кроме вас… Но я вижу, вам нездоровится. Вы побледнели? Что с вами?
Он не ответил.
— Может, поднимемся в мой номер, чтобы продолжать наш разговор? Зал ожиданий и встреч не совсем подходящее место для обсуждения физических и философских проблем.
Он молча кивнул. Казалось, он потерял дар речи, он не произнес ни слова, пока лифт не поднял нас на девятнадцатый этаж. И вот мы в номере, в обычном гостиничном номере, где все вещи выглядят обыденно, буднично и банально.
— Садитесь, — сказал я гостю и показал на кресло.
Он сел, потом встал, потом снова сел. Он явно был не в своей тарелке. Не очень-то уверенно я употребляю это старинное и типично земное выражение, смысл которого для меня не до конца ясен. Не в своей тарелке, именно так!
— Ларвеф? — вдруг он произнес имя, которое не хотел признать за мной.
— Ларвеф! И Ларионов тоже! — сказал он и вдруг возвысил голос: — Бросьте свои нелепые шутки. Мне, наконец, это надоело! Я не мальчишка, чтобы меня разыгрывать и причем так наивно.
— Говорите спокойнее. Философские проблемы не принято обсуждать в таком взвинченном и нервозном тоне. Напоминаю вам слова вашего знаменитого земляка Спинозы, который дал отличный совет: не горевать и не жаловаться, а только понимать.
— Вы льстите. Спиноза мне не земляк. Я родился под Ленинградом, а он в Амстердаме, за несколько столетий до меня.
— Но если я не ошибаюсь, и вы и он родились на Земле.
— Покажите мне человека, который родился бы не на Земле.
— Вы хотите, чтобы я показал на себя?
— Не верю!
— Ну вот. Это я могу понять. Постараюсь вас разуверить. Но опасаюсь одного…
— Чего? — спросил он нетерпеливо. — Да говорите, пожалуйста, быстрее, не играйте на чужих нервах. Чего вы опасаетесь?
— Вашей неподготовленности. Скажу еще более откровенно: вашей неспособности отделить мысль от эмоций. Не горевать, не жаловаться, а понимать. Вот девиз!
— Кто же на Земле подготовлен лучше меня? Я астробиолог и писатель-фантаст. Я ежедневно имею дело с самым непривычным и далеким от общепринятого и известного.
— Но почему же вы так волнуетесь? Почему не хотите внять совету Спинозы? Зачем повышаете голос, вместо того чтобы спокойно обсуждать возникшую ситуацию. Скажем откровенно: парадоксальную ситуацию, ситуацию, в которой мне самому трудно разобраться. Кстати, вы знакомы с теорией Тинея?
— Впервые слышу. Кто такой Тиней?
— Тиней — это великий дильнейский физик и математик, создатель новых принципов математической логики.
— Дильнейский? Бросьте эту чепуху. Дильнея не существует. Это плод моего вымысла.
— Спокойнее, спокойнее, дорогой. Если вы будете так волноваться, мы не сможем ни о чем договориться. Сейчас мы не будем решать с вами вопрос — существует или не существует Дильнея. Сейчас мы будем говорить только о Тинее и его теории. Если бы не физические идеи Тинея, я бы не прилетел на вашу планету! Может быть, вы воображаете, что я попал сюда благодаря тому наивному и нелепому средству, которое вы придумали в своей повести «Уэра»?
— Опять вы за свое! — перебил он меня. — Я ничего не понимаю, но начинаю догадываться. Может, это особый имманентный прием критики? Набитый иронией и скепсисом критик выдает себя за героя произведения и пытается критиковать как бы изнутри?
— Вы — антропоцентрист! Антропоцентрист, хотя и пишете о космосе. Вам кажется, что весь мир вертится вокруг вас. Немножко отвлекитесь от вашей собственной персоны и попытайтесь понять мои слова, последуйте совету Спинозы.
— При чем тут Спиноза? Если это не розыгрыш, то стоит ли прятаться за спину мудреца? А я почти убежден, что стал жертвой недостойной игры, жалкого эксперимента, нелепой шутки. Кто вы?
— Кто я? Сколько же раз мне отвечать на этот вопрос. Я тот, кто не похож на всех. Вам этого мало?
— Мало!
— Вы игрок!
— Да, я игрок. Наконец вы нашли подходящее слово. Я играю со временем и пространством, чтобы выиграть нечто важное…
— Что именно? — спросил он, усмехаясь.
— Возможность пребывать «там» и «здесь». Я игрок. Вы удачно обмолвились. Очень удачно…
— Не придирайтесь к словам. Я имел в виду совсем другое… Игрок, играющий недостойную взрослого человека игру. Это мальчишество! Довольно меня дурачить. Я могу принять меры.
— Какие, интересно?
— Любые, но такие, которые сразу пресекут вашу недостойную игру. Меня достаточно хорошо знают в вашем университете.
— Есть лучший способ избавиться от меня.
— Какой?
— Отправить меня обратно на Дильнею. Своим вымыслом, надеюсь, распоряжаетесь только вы самолично? У вас нет соавтора?
— Довольно! Прекратите! Я пришел сюда не для того, чтобы затягивать эту недостойную игру.
— А для чего?
Он не ответил, словно бы и не слышал моего вопроса.
— А для чего? — повторил я.
— Представьте, — сказал он тихо и печально, — я сам не знаю — для чего?
Меня поразил его тон, на этот раз бесконечно искренний и трогательный.
— Я долго разыскивал вас, — продолжал он, — вы не оставили адреса… Я разыскивал вас, но временами мне казалось, что я разыскиваю не вас, а самого себя. После вашего посещения что-то изменилось во мне, что-то нарушилось. Казалось, вы что-то забрали у меня и унесли с собой. Не сразу я понял, что вы забрали и унесли уверенность. Люди не любят ничего таинственного и загадочного. Для того много веков назад и возникло научное знание, чтобы освободить человечество от странного и загадочного, дать ему уверенность в себе и в законах природы. Человечество давным-давно возмужало… Я всю жизнь прославлял знание, науку. И вдруг во мне возникло сомнение. Моя логика очутилась в лабиринте, ища выхода. Мог ли я поверить, что вымышленная мною планета существует на самом деле и вопреки всем законам логики я угадал реальное существование некоего путешественника по имени Ларвеф. Я сам придумал это имя. И могу вам это доказать. Я писал свою повесть в феврале… Прочтите слово «февраль» с конца, справа налево… Вот откуда это имя Лар-ьеф… А вы хотите меня уверить, что вы — реальность.
— Совпадение, — прервал я его, — простое совпадение. Вы еще ищете доказательства? Но стали ли бы вы их искать всерьез, если бы кто-нибудь усомнился в вашей собственной реальности? Не ищите. Все равно вам не удастся убедить меня, что я самозванец или шутник.
— Так кто же вы такой?
— А кто вы?
— Я астробиолог и писатель. Каждый читатель это может удостоверить. А кто может удостоверить, что вы не Ларионов, а тот, другой, кто возник вместе с игрой моего воображения. Кто это может удостоверить?
— Удостоверить? — повторил я. — Моя память. Ведь в памяти начинаются корни, истоки каждой личности, каждого «я». Откуда бы я мог помнить всё, что я познал и пережил до того, как прилетел на Землю?
— Могли вообразить.
— Нет, воображение и память это не одно и тоже. Я помню свое детство и юность. Они прошли не здесь, на Земле. Тысячи событий и обстоятельств хранятся в моей памяти. Вообразить можно вещь и даже чувство.: но нельзя вообразить отца, мать, братьев, сестер, дедушку с бабушкой, создать из небытия тех, кто создал тебя. Как сейчас я вижу дом, через порог которого я впервые переступил.
— Где же этот дом?
— За много световых лет отсюда. У ворот текла река. А у окна стояло дерево. Возможно, оно и сейчас стоит там и ждет моего возвращения. Милое дерево моего детства. С ветвей этого дерева впервые для меня свистела птица. Я много бы отдал, чтобы еще раз услышать ее свист.
— То, о чем вы рассказываете, могло случиться и на Земле. Тут тоже есть дома, реки и деревья, на ветвях которых поют птицы.
— Вы хотите, чтобы я вспомнил то, чего не может быть на Земле? Но Дильнея очень похожа на Землю.
— Да! — перебил он меня, словно утеряв нить нашего разговора. — Меня не раз упрекали критики и читатели за это. Они обвиняли меня в бедности воображения.
— При чем же здесь вы? — холодно сказал я. — Дильнея действительность, она бесконечно реальнее вас и ваших читателей. Вас не было на свете, а она существовала, вас не будет, а она будет продолжать свое бытие.
— Но вспоминайте, вспоминайте, — опять перебил он меня. — Пока еще вы не вспомнили ничего такого, что могло бы переубедить меня.
— Я вспоминаю не для того, чтобы вас переубедить.
— А для чего?
— Для того, чтобы самому понять и почувствовать нечто существенное… Бальзак, а никто из земных писателей не понимал лучше его зависимость человека от среды, Бальзак как-то сказал: «Обо всем этом трудно составить себе понятие людям, скованным законами времени, места и расстояния». Это очень сильно сказано! Как по-вашему?
— Бальзак сказал это в ту эпоху, когда люди передвигались на лошадях.
— Тем удивительнее. Значит, он предвидел возможность победы над законами времени, места и расстояний!
— Эти законы остались незыблемыми.
— Для вас, земных людей. Дильнейцы же сумели освободить себя от их власти. Если бы это было бы не гак, я бы не сидел в этом номере гостиницы вместе: вами.
— Опять вы принялись за свое! Упрямец! Вы возразили себя Ларвефом, космическим странником. Я начинаю догадываться. Может, это психологический эксперимент. Может быть, вам захотелось узнать, как чувствует себя человек, находящийся вне власти законов времени, места и расстояния? По выражению вашего лица я чувствую, что я угадал.
— Если вы наблюдательны, как все представители зашей профессии, вы должны были бы заметить, что выражение моего лица слишком часто меняется.
— Я заметил. Но что из этого? Вы, по-видимому, очень впечатлительный человек.
— Прежде всего я не человек!,
— А кто же вы?
— Дильнеец.
Он рассмеялся:
— Меня восхищает ваше упрямство. Мы уже почти договорились. Я угадал, что вы психолог, поставивший на самом себе интересный опыт. А вы опять за свое… Вернемся лучше к вашему опыту. Меня он очень заинтересовал. Действительно, что должен чувствовать индивид, освобожденный от законов времени и пространства?
— Индивид? Вы употребили это слово не случайно. Значит, вы уже наполовину согласились с тем, что я не человек. Благодарю за маленькую уступку, но вам нужно сделать еще одно усилие и поверить в то, что я дильнеец.
— Ну что ж, — сказал он. — Я готов и на это… Я поймаю. Вам легче осуществлять свой эксперимент, если вам удалось убедить себя, что вы Ларвеф. Я не буду возражать. Я готов вас слушать.
Я рассмеялся, рассмеялся искренне, от всей души:
— Значит, вы хотите, чтобы я усомнился в своей реальности? Дорогой мой, уж не вы ли мне подарили мое прошлое, всю мою жизнь, мой опыт, мои радости и страдания? Нет, давайте уж поговорим по душам. Я тоже хочу задать вам один вопрос. Откуда вы узнали о существовании Дильнеи и догадались, что существую и я? По правде говоря, это противоречит логике и здравому смыслу.
— Я все придумал.
— И вы хотите, чтобы я вам поверил? Шутник. Или еще точнее — игрок. Я возвращаю вам это ваше слово. Перестаньте разыгрывать меня. Говорите правду. На Дильнее правду ценят не меньше, чем на Земле.
— У правды есть одна особенность. Она одна. На свете не может быть двух правд. Правда одна.
Он вдруг замолчал. Потом поднялся с кресла, простился и вышел.
На этом кончился наш странный разговор.
15
Я нечеловек. Подобно Мельмоту, я в несколько мгновений могу очутиться где мне угодно. По существу каждый дильнеец это Мельмот или гетевский Фауст. Человек, не знающий смерти, уже не человек. Наследственно-информационная «память», подсказывающая молекулам и клеткам моего организма их сокровенное бытие, их верность себе, не боится энтропии, называемой людьми старением. Я буду вечно молод. Но еще Бальзак догадался, что это означает.
Что же это означает? Сейчас объясню. Человек, победивший бренность, независимый от законов времени и старения, уже перестает быть человеком. Клетки и молекулы не стареют. Но как быть с памятью? Разве она безгранична? Разве сможет этот новый, нестареющий человек носить с собой или в себе все свое прошлое, которое будет длиться тысячелетиями?
На этот вопрос я не могу дать точный ответ. Ведь я живу всего триста пятьдесят лет. Обождите… Когда-нибудь я отвечу. Ведь я нахожусь еще в начале своего длинного пути. Дильнейская наука сравнительно недавно узнала, как остановить мгновение и устранить энтропию из жизни молекулярной и клеточной информации. Но никто не догадывается об этом, и меньше всех Вера.
Вера! Она все еще настаивает на том, что знала меня раньше. Она убеждена в этом и хочет убедить меня.
— Ты помнишь, Коля, — спрашивает она меня, — как мы с тобой ночевали на берегу Телецкого озера у рыбацкого костра?
— Это давно было?
— Три года тому назад.
— Только три года? А я помню и то, что было триста дет назад.
— Нас с тобой тогда не было.
— Тебя не было. А я был.
— Ты, конечно, шутишь, Николай!
— Может и шучу.
— Ты разговариваешь иногда очень странно. Что произошло с тобой за эти полтора года? Ты что-то скрываешь от меня? Иногда мне кажется что тебя подменили. Ты не ты!
— А кто?
Она не ответила.
— Кто?
Она снова промолчала.
— Кто же? — допытывался я.
— Ты лучше должен знать, кто ты.
— Значит, ты сейчас идешь не со мной… А с кем же?
— С тобой, успокойся. С тобой иду. Я любила тебя и люблю так же, как и раньше. Зачем же ты так странно шутишь?
— Не знаю.
— А о чем ты думаешь сейчас? У тебя такой вид, словно ты далеко.
— Я думаю о том, что такое жизнь.
— Разве это проблема? Каждый знает, что такое жизнь. Спроси ребенка, и он тебе ответит.
— Не каждый. Один мыслитель сказал, что жизнь — это целая цепь привычек. Как ты думаешь, он был прав?
— Привычек? Отчасти верно. Жизнь не может быть без привычек. Я привыкла видеть тебя, слышать твой голос. Разве это плохо? Мне нравится идти рядом с тобой. Это тоже привычка. Разве это плохо?
Я уклонился от ответа. Если бы я стал отвечать, я сказал бы ей, что на Дильнее жизнь — это борьба с привычками, яростная борьба с рутиной. Дильнеец борется с привычками, чтобы не дать им взять верх над своей любознательностью, над своим желанием ежедневно творить новое, побеждать препятствия, сопротивляться всему тому, что стоит на пути… Но я этого не сказал. Не йог я ей рассказывать о Дильнее. Для нее я был земной человек и земным, только земным должен остаться.
— А помнишь, Николай?.. — спрашивает она мечтательно.
С помощью таких вот вопросов она хочет как бы засыпать пропасть, разрушить то отчуждение, которое разделяет нас.
— А помнишь, Николай, как мы…
Глупенькая! Я помню, как по этим улицам мчались кареты, везя вельмож в напудренных париках. Я видел поэта Державина, читавшего нараспев длинную оду, я видел крепостных мужиков, засыпавших болото на том месте, где ты сейчас стоишь. Я видел… Я слишком много видел и слишком много помню, и это мне мешает говорить с тобой и смотреть на тебя. За твоей спиной я вижу бесконечность: космическую среду, ничто и вакуум, который я преодолел, чтобы попасть сюда и оказаться с тобой рядом, в том столетии, в котором ты живешь. Ты говоришь, что мы рядом. Да, рядом. Но прежде, чем оказаться рядом с тобой, я должен был… Нет, об этом лучше забыть.
— Так что же ты не отвечаешь, Коля? Ты опять отсутствуешь, дорогой?
— Нет, я здесь. Только здесь и нигде в другом месте.
16
Когда я ухожу или уезжаю из гостиницы надолго, я беру с собой футляр, в котором находится комочек чудесного вещества, начиненного эмоциями, страстями, пристрастиями и воспоминаниями. Футляр я ношу с собой, я боюсь оставить его где-нибудь или забыть. Я не выпускаю его из рук. Наблюдательные люди давно это заметили и объяснили по-своему. Они думают, что ношу рукопись, записки, с которыми боюсь расстаться. В этом есть доля истины. В комочке чудесного вещества сама жизнь записывает все, что достойно записи и запоминания.
Сейчас я отдыхаю на берегу Черного моря и живу в санатории. Я люблю взбираться на высокие горы, ходить по узким тропам, по самому краю обрыва. Иногда я совершаю дальние прогулки с компанией отдыхающих, но чаще — один. И куда бы я ни шел, я несу с собой футляр; в футляре та, что прилетела вместе со мной с Дильнеи.
Иногда, остановившись где-нибудь в глухом уголке в лесу на поляне и оглянувшись — нет ли поблизости людей, я вынимал футляр и доставал из него комочек чудесного вещества.
Вот и сейчас я делаю то же самое. Вокруг — никого. Тишина.
— Эроя, — тихо спрашиваю я, — ты слышишь меня?
— Я слышу тебя, Ларвеф, — отвечает она. И в свою очередь спрашивает: — Мы долго еще пробудем на этой странной и удивительной планете?
— Не знаю, Эроя, — отвечаю я.
— А кто же знает кроме тебя?
— Разумеется, никто, но нам еще рано возвращаться домой.
— Домой? — Она ловит меня на не совсем точно сказанном слове. — Ты говоришь, домой? Но разве у нас с тобой есть дом? Ведь мы с тобой вечные путешественники.
— Ты права, Эроя. Я не могу долго задерживаться на одном месте, меня тянет даль, влечет неизвестность, безграничность времени и пространства.
— Но почему же ты так долго намерен задержаться здесь?
— Ты знаешь почему, Эроя. Я пишу книгу, в которой питаюсь изложить все то, чего достигла дильнейская наука и техника. Это мой подарок людям Земли. Я полюбил их, Эроя.
— За что?
— За то, что они люди, за то, что они переделывают мир и самих себя. Недавно я шел по улице. Навстречу мне шла молодая мать, впереди нее катился самокат, автоматическая коляска с ребенком. Я попросил эту незнакомую мне женщину остановить коляску, сказав, что мне хочется полюбоваться на ребенка. Она исполнила мою просьбу. Я взял ребенка на руки. Это была прелестная девочка. Звали ее Леночка. Она еще не умела говорить. Только лепетала. Слушая ее лепет, я держал ее на руках. Она трогала своими ручонками мое лицо, теребила волосы; мне казалось, что я держу в руках все человечество. Ребенок смеялся… И вдруг внезапная боль пронзила меня. Мне казалось, что я расстаюсь с человечеством, покидаю Землю, с тем чтобы уже никогда на нее не вернуться. Ты понимаешь это чувство, Эроя?
— Понимаю, Ларвеф. Тебе не хочется отсюда улетать. Тебе здесь хорошо.
— Это не то слово. Дело не в том — хорошо мне здесь или плохо. Мне везде было хорошо. Но ты права: мне не хочется улетать отсюда. Я полюбил Землю, свист земных птиц, запах земных ветвей… Я смотрю на все, что меня окружает, и не могу насмотреться… Понимаешь ли ты это, Эроя?
Она промолчала. Комочек вещества, хранитель информации, она умела только вспоминать прошлое, те утраченные и чужие переживания, которые отразились в ее искусственном и искусном устройстве. И не следовало мне спрашивать ее о том, что она не знала и де могла знать.
17
Я потерял футляр. Как это могло случиться? Сам не знаю. Может быть, я оставил его на лесной поляне или на верхушке горы? Хватился я не сразу. Но когда до моего сознания дошел весь смысл того, что случилось, я впал в отчаяние. Теперь со мной не было Эрой, комочка вещества, включавшего в себя мир далекий и родной Разумеется, я никому не сказал о своей потере. Я еще надеюсь найти этот футляр. Ежедневно я ухожу на поиски. Тоненькая ниточка, которая соединяла меня с прошлым, могла оборваться… Но я должен найти футляр, даже если мне придется искать год.
Прошла неделя, и я нашел его. Футляр лежал в траве. Я раскрыл его, вынул комочек вещества. Он был тут, на моей ладони. Осторожно я положил его на камень, осмотрелся — нет ли кого поблизости, потом позвал:
— Эроя, ты слышишь меня?
Молчание.
— Эроя! — повторил я громче. — Ты слышишь меня?
Снова молчание.
«Неужели испортилось устройство? — подумал я. — Или, может, комочек вещества побывал в чужих, нескромных руках?»
— Эроя! — крикнул я.
И вдруг я услышал, еще не веря себе и ничего не понимая:
— Это ты, Ларвеф? Здравствуй.
Комочек был рядом на камне, а голос доносился издалека, казалось с трудом преодолевая огромное пространство.
— Это ты, Ларвеф?
— Это я! Это я! — крикнул я, рванувшись к ней всем существом. — Это я!
И до меня донеслось издали еле слышное, как эхо:
— Это ты, Ларвеф? Где ты? Ты далеко от меня?
— Эроя!
— Ларвеф!
18
Я спешу закончить свой труд, свою книгу о Дильнее и дильнейцах для людей Земли. У меня есть основания торопиться. Я чувствую, что моя память слабеет с каждым днем, и я не решаюсь обратиться к земным врачам. Почему? Может быть, потому, что земная медицина отстала от нашей, и на много столетий? Нет, не только из-за этого. Как я могу показаться врачу? Уже первый внимательный осмотр подскажет медику, что его пациент — нечеловек. Как я смогу скрыть от специалиста те особенности моей морфологии и анатомии, которые не дает заметить одежда? Нет, я не могу показаться земным врачам. А память слабеет, гигантская нечеловеческая память, хранящая факты трехсотлетней давности.
Я пытаюсь изложить теорию Тинея и чувствую свое бессилие. Факты и логические доводы ускользают. Странно, я отчетливо, ясно помню все события своего детства и юности и ловлю себя на том, что не могу вспомнить, как и когда я попал на Землю. Случись это со мной месяц назад, я вынул бы из футляра комочек чудесного вещества, Эрою, и попросил бы ее напомнить мне все, что я вдруг забыл. Но с комочком вещества случилось нечто непонятное мне. Голос Эрой доносится издали, как эхо, как вздох, как призыв, теряющийся в безмерном пространстве. Эроя в состоянии только откликнуться, напомнить о себе, но не в силах ничего сказать.
Действительно, когда же я попал на Землю? Иногда мне кажется, что это произошло очень давно.
Я спешу записать все, что знаю и помню о Дильнее. Но времени у меня мало, обстоятельства торопят меня, и нужно рассказывать только самое главное.
Поставьте себя на мое место. Вообразите, что в вашем распоряжении считанные дни, а вам нужно рассказать самое главное о Земле тем, кто не имеет о ней никакого представления.
Самое главное, что жители Дильнеи, мои соотечественники и современники, находятся совсем в других отношениях с временем, чем земные люди. Известную французскую писательницу госпожу де Сталь, жившую в XIX веке, кто-то из ее знакомых спросил, как она относится к христианской идее бессмертия, то есть жизни на том свете? Госпожа де Сталь иронически улыбнулась и ответила: «Если бы мне дали гарантию, что и на том свете я останусь госпожой де Сталь со своими привычками и вкусами, со своими поместьями и славой, я, возможно, заинтересовалась бы этой странной идеей».
Но кто мог дать ей такую гарантию? Во всяком случае не те, кто ее окружал.
Что же хотела сказать госпожа де Сталь? А то, что индивидуальность и христианская идея бессмертия состоят в логическом противоречии, нельзя сохранить личные свойства, соединившись с бесконечностью.
Но сейчас речь идет не об иллюзорном христианском бессмертии, а о бессмертии реальном, которое наука подарила нам, жителям Дильнеи.
Казалось бы, я бессмертен или почти бессмертен. Старость не угрожает мне, как и всем моим соотечественникам. Но память? В состоянии ли она носить в себе тысячелетний опыт и не только исторический опыт поколений, но опыт индивидуальный, мой личный опыт, переживания моего «я»?
Я не смогу ответить на этот вопрос, особенно сейчас, когда память начинает изменять мне.
Я только что поймал себя на том, что — не могу вспомнить, как на родном моем языке, языке моей юности и детства звучит местоимение «ты»… Я помню, как звучат слова: «мы», «я», «вы», но слово «ты» не могу вспомнить. Я хожу из угла в угол и силюсь вспомнить. В памяти образовался провал.
Почему? Как могло это случиться? Мои тревожные размышления прерывает телефонный звонок. Я подхожу к телефону, снимаю трубку и говорю:
— Слушаю!
Ласковый женский голос спрашивает тихо:
— Это ты, Николай?
— Я…
— Говорит Вера. Что же ты не спускаешься вниз? И же тебя жду, мы условились. Спускайся, милый.
— Сейчас! Жди. Я приду.
Пока лифт несет меня вниз, я шепчу те слова, которые помню, словно опасаюсь, что завтра я их забуду.
Вот и зал встреч. В больших глазах Веры радость и благодарность
— Ты еще здесь? — спрашивает она, словно не веря себе самой.
Мы усаживаемся в уголке.
— А помнишь, — спрашивает Вера, — как мы с тобой ходили на лыжах и попали в пургу?
— Нет, не помню. Напомни мне… — И она начинает рассказывать, как бы возвращая утраченное.
Я слушаю и думаю про себя с тревогой. Она может рассказать мне то, чего не было со мной, ведь она принимает меня за другого. Но кто мне напомнит о том, что действительно было, кто напомнит о Дильнее, о подлинных фактах и событиях, которые я начинаю забывать?
Кто?
19
Из дневника астробиолога и писателя-фантаста Тунявского
«Наконец-то разрешилась загадка, которая почти год мучила меня, мою логику и мое врожденное чувство здравого смысла.
Есть люди, которые считают, что писатель-фантаст, хозяин своего воображения, вовсе не обязан быть слугой здравого смысла, логики обыденной жизни. Сама специальность как бы дает ему право пренебречь и тем и Другим. Что касается меня, то я всегда был поклонником здравого смысла, покорным слугой логики. И поэтому меня много дней мучило состояние бессилия, неспособность разрешить задачу, выбраться из того лабиринта, в который я попал. Кто же этот Николай Ларионов, с таким упорством пытавшийся меня убедить, что он Ларвеф? Самозванец? Сумасшедший? Шутник?
Загадка мучила меня до вчерашнего дня, пока я раскрыл только что вышедший номер журнала «Наука и завтра». Там я увидел портрет Николая Ларионова и познакомился с более чем странной его биографией.
Да, он Николай Ларионов. Только Николай Ларионов. Но он не играл в космического странника Ларвефа, в какой-то мере он им был в течение года. В какой мере? На этот вопрос ответить трудно. В пространной статье, написанной специалистом для специалистов, рассказывалось об одном исключительно интересном, хотя на мой взгляд и спорном эксперименте. В статье называлось мое имя, имя автора повести «Уэра», в которой описывается несуществующая планета Дильнея и космический путешественник Ларвеф, разумеется, лицо вымышленное. Экспериментатор, он же автор статьи, совершил своего рода заимствование. Он взял некоторые события из моей научно-фантастической повести и поместил и в сознание человека по имени Николай Ларионов. Поместил? Нет, это не то слово. Он подменил одно сознание другим, убрал одно бытие и вложил в человека другое.
В клинику к известному кибернетику и нейрохирургу профессору Иванцеву, автору статьи, привезли больного, потерявшего память. Потерпевший работал в химической лаборатории и там, в результате несчастного случая произошло то, о чем я сейчас хочу рассказать самому себе. Тот участок мозга, который хранит прошлое, в результате этого несчастья стал чем-то вроде чистой страницы.
Смерть не угрожала Ларионову. Но можно ли назвать жизнью чисто растительное существование, лишенное прошлого, а значит ощущения собственной личности, своего «я»? Разумеется, нет. И вот автору статьи экспериментатору Иванцеву пришла мысль заполнит чистую страницу, дать возможность пострадавшему ощутить и осознать свое бытие. Не имея возможности восстановить утраченное прошлое, профессор Иванцев решил вложить в сознание Ларионова чужое бытие, бытие путешественника, прибывшего на Землю с чужой планеты.
Прочитав статью, я позвонил профессору Иванцеву. Может быть, следовало отложить этот звонок хотя бы на один час. Сильное волнение овладело мной и мешало не говорить с той безупречной ясностью, которую я ценю выше всего на свете.
— Писатель Тунявский? — переспросил он меня, словно не доверяя своему слуху. — Автор «Уэры»? Судя по голосу, вы недовольны тем, что ваша вымышленная и к тому же фантастическая повесть нашла свое продолжение в реальной жизни.
— А если бы вы были на моем месте, вы были бы довольны?
— Не стоит горячиться. Тем более на расстоянии. Если у вас есть время и желание, приезжайте ко мне.
Его лаборатория помещалась в том же новом и сверхсовременном здании, где и клиника. Слово «клиника» всегда возбуждало во мне ряд не слишком приятных ассоциаций, связанных с болезнями и унылым распорядком больничных палат. Это здание стояло в лесу, безупречно вписываясь в пейзаж, здание светлое и чуточку утопичное, синтез романтической мечты и деловой трезвости инженера.
Я подумал про себя, что всю эту красоту и изящество тяжелобольные вправе счесть излишней. Вряд ли легче расставаться с миром там, где мир пребывает в таком красивом обрамлении.
Иванцев… Это имя было окружено дымкой таинственности. В сущности, его можно было назвать почти магом, если за тем, что он делал, не стояла сама трезвость, смешанная с дерзостью — физиология с инженерной и технической мыслью. А он делал почти невозможное… Иванцев встретил меня просто и приветливо, словно мы были давно знакомы.
Не успели мы с ним уединиться и сесть, как его рассказ вырвал меня из повседневной действительности и погрузил в бытие, в жизнь и биографию человека, к чьей судьбе так странно примешался мой вымысел, став реальностью неожиданно для меня самого.
— Я врач и инженер, — начал свой рассказ Иванцев, — физиолог, нейрохирург и бионик. Я не писатель. И не только другие, но я сам не раз спрашивал себя, зачем я пошел на такой необычный эксперимент, позволительный скорее литератору, чем врачу? Но что бы стали делать вы на моем месте? В палате лежал человек, Николай Ларионов. Но что осталось от человека, которого звали Николай Ларионов? Имя, некоторые даты и факты, отраженные в документах бездумным языком канцелярии, и некоторые события, о которых могли рассказать его знакомые и друзья. Разве можно восстановить внутренний мир человека, его личность по фрагментарным воспоминаниям его современников, живую личность, а не схему? Передо мной лежал человек с сознанием новорожденного. Все, что в его памяти записала жизнь, было стерто до основания в результате несчастного случая, происшедшего в химической лаборатории, где работал пострадавший. Я был знаком с Ларионовым, не скажу, что близко. Мы встречались с ним время от времени, обычно в праздничные дни, за гостеприимным столом одной нашей общей знакомой. Мне Ларионов казался очень обыденным, вполне заурядным человеком до тех пор, пока мы однажды не разговорились. Меня поразило своей фантастичностью желание, высказанное Ларионовым в беседе со мной, биоником-экспериментатором и нейрохирургом. Он признался мне, что ему сильно хочется испытать чувства живого существа, прибывшего в наш мир с другой планеты. Он изложил свою мысль подробно и изящно, подведя под нее нечто вроде философской базы. Он напомнил мне о живописи старинного художника Брейгеля-старшего, по его мнению, видевшего людей и земной мир как бы со стороны глазами существа для Земли постороннего. Он развивал свою мысль и дальше, сославшись уже не на Брейгеля, а на самого Альберта Эйнштейна, считавшего, что объективное познание мира требует от познающего «надличного» отношения к действительности. Каждый раз, когда мы встречались, Ларионов возвращался к этой мысли с поражавшей меня настойчивостью. Однажды он спросил меня: «Могли бы вы создать искусственный внутренний мир человека»? Я ответил: «Разумеется, не полностью, только память». — «Но память — это история личности», — сказал он мне… «История личности это еще не сам человек, а только его половина», — возразил я. Он посмотрел на меня… Мне надолго запомнился его взгляд. Так смотрят люди, которыми овладела мысль более сильная, чем они сами… Когда случилось несчастье в химической лаборатории, я подумал, не нарочно ли это сделал с собой Ларионов? Нет, тщательное обследование специальной комиссии Академии наук показало, что катастрофа была случайной… Остальное вам известно из моей статьи. Вас, кажется, удивляет то обстоятельство, что я, воспользовавшись замыслом вашей повести «Уэра», не известил об этом вас, навязав свое соавторство. Но ведь это соавторство особого рода… К тому не эксперимент был окружен тайной. Никто из знаковых и близких Ларионова пока не должен был знать о том, о чем знали мы, ученые. В разговоре со мной по телефону вы сделали замечание об этической стороне нашего эксперимента. Нет, я и мои помощники убеждены, что мы не совершили ничего такого, что бы повредило достоинству человека, нравственной стороне этой сложной проблемы. Перед нами был как бы чистый лист бумаги, и мы записали на нем то, чего так сильно хотел сам пострадавший. Вернуть ему его личность мы были не в силах. Сделать его копией, двойником, духовным дублером кого-либо из живших его современников мы считали не этичным…
— Почему? — перебил я Иванцева.
Профессор усмехнулся и посмотрел на меня так, с говно рядом со мной сидел мой двойник, моя духовная копия.
— Потому что индивидуум неповторим. Повторение, буквальное сходство с кем-то существующим в одном времени и пространстве противоречит сущности человека….. Другое дело моделирование внутреннего мира существа с другой планеты. Встреча исключена…, Пока наши миры еще не соприкасаются. Наш выбор пал на Ларвефа, героя вашей повести. Почему? Прежде всего потому, что это образ сильной и благородной личности, с богатым духовным миром. Не скажу, что вся ваша повесть, но именно этот герой заинтересовал меня. Я постарался дополнить своим собственным воображением ваше. Ведь когда вы писали, вы не думали, что ваш воображаемый герой сольется с живым и конкретным человеком. Как ни удивительно, но это произошло, правда ненадолго. Как вам известно из моей статьи, Ларвеф-Ларионов под влиянием сильных переживаний снова стал терять память. Его снова положили в экспериментальное отделение Института мозга, чтобы вернуть ему сознание — на этот раз уже не путешественника, прилетевшего с Дильнеи, в обычного земного человека. Тут уже понадобятся не ваши услуги фантаста, а помощь писателя-реалиста и психолога.
— Хорошо, — перебил я рассказчика. — Все понятно. Но откуда же взялась Эроя, комочек чудесного вещества?
— Ее создали мои помощники, молодые талантливые кибернетики. Ларионов—Ларвеф нуждался в опоре для своих чувств. Комочек вещества и связывал его с далекой Дильнеей.
— А что с Ларионовым сейчас? Он выздоровеет? — спросил я.
— Да, — ответил Иванцев. — Опыт удался, и Николай Ларионов на днях выйдет из клиники-лаборатории в жизнь.