Расставшись с Морским, Архиерейская Борода поехал домой. Он сам вел свою машину. Ему доставляла удовольствие быстрая езда, тревожившая пешеходов и постовых милиционеров, в сущности, опасная езда с почти недозволенной скоростью.
И вот сейчас он мчался, не думая о том, что он мог сбить какого-нибудь зазевавшегося пешехода. Важнее чужой жизни и ответственности за чужую жизнь была эта быстрая, сумасшедшая езда и удовольствие от нее и связанного с нею риска.
Приехав домой, он отказался от обеда, съел бутерброд с колбасой и, закрывшись в кабинете, сел за работу.
Телефонный звонок вырвал его из глубокой задумчивости. Он сразу узнал голос Апугина. Он выслушал Апугина, потом сказал:
– Дайте мне вашу статью, мне наплевать, что ее не захотели печатать в Ученых записках вашего института…
Затем он долго ходил из угла в угол кабинета, думая о черепе космического гостя и о реакционной концепции буржуазного философа Николая Арапова. И ему доставляла почти такое же удовольствие, как быстрая езда, мысль, что статья Апугина поможет ему сделать ловкий и неожиданный для противника ход в той игре, которую он недавно начал. Как хорошо, что Арапов – двоюродный брат Тамарцева. Директора нельзя свалить, не подмочив сначала репутацию его друзей и защитников – Тамарцева и Арбузова. Ему было приятно, вдвойне приятно еще и оттого, что в игре, и притом на его стороне, принимал участие космический гость, живший сто тысяч лет тому назад, но в метафорическом смысле вновь оживший и воскрешенный.
5
Анастасия Сергеевна зашла в «Гастроном» и купила курицу. Хотя Арбузов ни разу не жаловался ни на кишечник, ни на печень, все же завидным здоровьем он не отличался. У него страдали нервы. На днях он пришел из института, отказался от еды, лег на диван и долго лежал на спине, рассматривая потолок ничего не видящими глазами.
Анастасия Сергеевна тихо спросила:
– Опять Архиерейская Борода?
– Да.
– Неужели он сильнее всего института? Партийной организации?
– Дело не в этом.
– Но есть же на земле правда?
– Есть, – ответил Арбузов. – Бог видит ее, да не скоро скажет.
– А ты не принимай все это так близко к сердцу.
– Пробовал. Но сердце глупое. Не хочет считаться с твоим доводом и доводами рассудка. В институте поговаривают, что Глеб Морской собирает материал для фельетона. Ты когда-нибудь читала фельетоны Морского? Не читала? Напрасно. После его фельетона остается только одно – живым лечь в гроб.
– Преувеличиваешь.
– Нисколько. Это самый талантливый фельетонист. Он начинен юмором, яростью и жаждой правды.
– Но правда на вашей стороне. За вас весь коллектив, разве вы не пробовали переубедить Морского?
– Пробовали, но он влюблен в Бороду. Он настолько влюблен, что не видит ничего, кроме того, что подсовывает ему Борода. Ему невдомек, что причину конфликта надо искать не в бухгалтерских книгах и не в Ученых записках, а в сердце Бородина, в его страстях. Только там и нигде больше. Оставим, Туся, этот разговор. Он не сулит нам ничего приятного…
Анастасия Сергеевна спешит домой. Несет в правой руке корзину, в левой держит курицу. Курица свежая. Отличный будет суп. Наваристый. И мясо нежное, не обременительное для желудка.
Вот так и течет время, течет в забегах, но ведь без забот и хлопот нет никакого смысла в жизни.
На прошлой неделе Арбузов принес книгу, купленную в букинистическом магазине. Старое, дореволюционное издание. Книга так прямо и называется: «В чем смысл жизни».
– В чем же он, этот смысл? – не удержалась Анастасия Сергеевна, спросила мужа, читавшего эту книгу.
Он улыбнулся, потрогал свою мефистофельскую бородку и посмотрел с любопытством.
– А тебя это в самом деле интересует?
– Суп остынет, – сказала она. – И потом, мне еще в детстве говорили, что читать во время еды вредно.
– Не знаю, вредно ли. Не уверен. Физиология еды с этой стороны мало изучалась. Так тебя в самом деле интересует смысл жизни?
Вопрос звучал обидно, словно ее, Анастасию Сергеевну, ничто не могло интересовать, кроме домашнего хозяйства.
Арбузов зевнул. Подошел к письменному столу, вынул из папки экслибрис, приклеил к внутренней стороне обложки. Потом взял печать, подышал на нее и прижал к титульному листу. «Из книг А. В. Арбузова».
Когда Арбузова не было дома, Анастасия Сергеевна попробовала вникнуть в содержание книги. Но трудно. Слишком трудно. Книга написана сложным, непонятным языком. А в послесловии так и сказано, что смысл жизни открывается только философу и мыслителю. А Анастасия Сергеевна не мыслитель.
В кухне было уютно. Анастасия Сергеевна налила воды в кастрюлю, положила туда курицу и поставила варить.
Вечером Арбузов диктовал, Анастасия Сергеевна печатала на машинке.
«Писатели и психологи, – диктовал Арбузов, ходя по комнате, – и не подозревают, что духовная индивидуальность и самобытность какими-то еще не изученными закономерностями связана с индивидуальностью биохимической».
Анастасия Сергеевна поставила точку и взглянула на бледное, осунувшееся лицо мужа.
– Ну, что в институте?
– То же самое.
– А что Архиерейская Борода?
– Перешел в решительное наступление.
Анастасия Сергеевна вздохнула.
– Ты не забудь, Андрюша, принять ванну. Ничто так не успокаивает нервы, как ванна.
6
Иван Степанович прислушался, Радик говорил нетерпеливому, горячему, размахивающему руками Кегяну:
– Ну хорошо. Ты почти мастер спорта. Альпинист. Ты дышишь экономно. Подсчитываешь каждый вздох, но обыкновенному, нормальному человеку, не альпинисту, не водолазу, не современному Плюшкину, в сутки нужно двести литров кислорода. Подсчитай-ка, сколько тебе понадобится кислорода, когда ты отправишься в космическое путешествие этак годика на три?
– Немыслимо. Несколько эшелонов кислорода. А как доставить его? Железную дорогу туда еще не проложили. Где выход? Не вижу.
– Есть один выход, Кегян: везти с собой хлореллу. Растение неприхотливое. Оно и будет снабжать тебя кислородом.
– Я не вегетарианец, – сказал Кегян сердито. – Ну, пока. До свидания, Иван Степанович.
Иван Степанович спросил сына, когда ушел Кегян:
– Что он, в самом деле куда-то собирается?
– Да нет. Горячий он человек. Кипятится. И кипятится зря. Выше себя не прыгнешь. Чем горячиться, лучше хладнокровно подсчитать. Кислорода действительно надо много, отец. Но нельзя же за это сердиться на физиологию… Он, Кегян, «не вегетарианец». А я что, вегетарианец?
– И ты тоже не вегетарианец.
Отец посмотрел на сына и подумал: «В успехах Радика есть и кое-какие мои, отцовские, заслуги. Кто давал деньги на книги? Кто ежемесячно выписывал для Радика журнал «Техника – молодежи»? А мать только потакала слабостям, боялась, чтобы не переутомился».
Разумеется, это он, отец, простой рабочий человек. Он и еще Советская власть, следящая за тем, чтобы не захирели таланты.
– Послушай, Радик. Если двести литров в сутки – так, значит, и говорить не о чем. А человек не таков, чтобы усидеть на Земле. Я понимаю Кегяна. Он правильно горячится. Ну а ты что же, подсчитал и махнул на это дело рукой? Так, что ли?
– Если бы я махнул рукой, я бы не думал о хлорелле… Вчера разговаривал с одним ботаником…
Но Иван Степанович уже не слушал. Он весь отдался мысли, только что пришедшей ему в голову.
– Двести литров кислорода в сутки, – повторил он, – крепко же привязала нас к себе Земля.
7
«…Бомба, сброшенная немецким летчиком, не только убила трех студентов исторического факультета, моих помощников, но она разрушила самый удивительный мост из всех когда-либо существовавших мостов.
Этот мост соединял наше время с мустьерской эпохой и с той эпохой, которая наступит через несколько тысяч лет. Три разные эпохи на миг связались друг с другом, как те лихорадочно пульсирующие секунды и минуты, пока я держал в рунах огромный череп неизвестного, но несомненно человеческого существа. Потом череп исчез. Распалась связь времен. Превратилась в ничто. Я много раз восстанавливал в памяти эти пульсирующие секунды и минуты. Сейчас они мне кажутся более напряженными, чем тогда. Над нами тогда синело безоблачное июньское небо. И никто из нас не думал, ни студенты, ни я, что через несколько часов будет взорван мост, строителями которого мы себя считали.
Помню, как мы обедали перед палаткой у костра. Над костром в черном от копоти котелке кипел и бурлил чай. Он пахнул костром так же, как пахнул костром густой бараний суп и компот из сухих фруктов.
Череп лежал в палатке. Один из трех студентов, самый младший, Коля, то и дело забегал в палатку взглянуть на него. Он словно боялся, что череп исчезнет, превратится в ничто. И он оказался прав, смешной и милый Коля, погибший в ту страшную ночь.
Оба Анатолия смотрели на Колю свысока. Они его почти презирали. За то, что спать любит Коля, не высыпается. За то, что скучает по дому и часто пишет кому-то письма.
Я думал, что Коля пишет письма девушке. А оба Анатолия сообщили по секрету, что Коля пишет маме.
Коля был сильно взволнован. Оба Анатолия тоже были взволнованы, но быстро пришли в себя и сейчас старательно делали вид, что не произошло ничего особенного. Подумаешь, какой-то череп! Они еще не такое найдут. Откроют неизвестную цивилизацию…
Оба Анатолия антропологией интересовались мало. Они специализировались по истории материальной культуры родового общества. И кажется, не вполне понимали грандиозность значения нашей археологической находки.
Коля, любивший поспать и писавший письма маме, страстно увлекался антропологией и сразу понял, что наша находка внесет с собою бурю во все антропологические кабинеты мира. Коля был возбужден. Он закидывал меня вопросами.
– Обождите, Коля, – сказал ему я. – И ешьте компот. Сегодня мы нашли череп, а завтра, может, найдем предметы культуры, созданные обладателем такого большого черепа.
– Надеюсь, не каменные рубила?
– Скорей остатки корабля, прилетевшего сюда с неизвестной планеты сто тысяч лет тому назад.
Оба Анатолия усмехнулись. У них у обоих выработался характер настоящего археолога, трезвого, недоверчивого, строгого к чужим и своим ошибкам. Один из них сказал:
– Или зубную щетку, которой чистил зубы марсианин.
Коля, который успел уже основательно изучить череп, ответил:
– Насчет зубов у него не очень. Редуцировались от употребления химической и синтетической пищи. Ему зубная щетка не нужна.
– Зато тебе нужны… не щетка, а очки. Уверен, что это вымершая или зашедшая в тупик боковая ветвь. Двоюродный брат кроманьонского человека.
– Это сто-то тысяч лет тому назад?
– Двоюродный брат мог быть намного старше.
– А зачем ему такой череп в мустьерское время? С таким черепом делают не каменные рубила, а камеру Вильсона для космических лучей.
Спор между двумя Анатолиями и Колей уже не носил академического характера, как это было вначале. Коля стоял красный, зачем-то махал деревянной ложкой. А Анатолий-старший ворчал:
– Иди лучше спать или сходи на почту, отправь письмо маме.
– Довольно, ребята, – сказал я. – Хватит. Имейте немножко терпения. Неужели, найдя череп, мы не отыщем хоть что-нибудь еще?
А секунды и минуты пульсировали и на моих больших ручных часах, переделанных из карманных, и в нетерпеливом сердце Коли, и в насмешливо-трезвом сознании двух Анатолиев. Всех нас четверых томило предчувствие не то большой радости, не то такой же большой беды.
Когда это случилось, и, чуточку оправившись от удара взрывной волны, я стоял возле огромной воронки, я чувствовал себя так, словно украл свою жизнь у беды. Отчаяние овладело мной.
– Коля! – повторял я. – Бедный Коля! Что я скажу твоей маме?
Прошло почти двадцать лет, но я вижу все это так, словно это случилось вчера…
Готовясь к докладу в Географическом обществе, я мысленно восстанавливал утраченное, когда случай подсунул нам находку и сразу же ее отобрал. Я восстанавливал утраченное минута за минутой, словно нужный мне сейчас день мог быть реставрирован, но время не поддается полной реставрации, и в моей памяти уцелело не так уж много подробностей, остальное исчезло безвозвратно.
Мне хотелось построить доклад в форме бесхитростного рассказа. Поменьше всяких гипотез и обобщений, побольше фактов. Но как раз фактов-то и не хватало у меня, особенно если учесть, что открытие было археологическое… Впрочем, не просто археологическое, а к тому же и астроархеологическое. Вот на эту частицу «астро» я и надеялся… Когда речь идет не о Земле, а о далекой неизвестной планете, от ученого нельзя требовать сотни фактов. Археолог привозит из экспедиции подчас бесчисленное множество пронумерованных и зарегистрированных предметов. И эти предметы, разложенные на столах, поражают каждого своей вещественной объемностью, своей наглядной осязаемостью. Пролетели десятки тысяч лет, а эти каменные топоры, кремневые или обсидиановые наконечники стрел лежат перед тобой новенькие, а главное, вещественно реальные, не менее, а может, еще более реальные, чем столы, на которых они лежат, чем стены музея или института. С астрономом дело обстоит иначе. Он предъявляет Фоме неверующему спектографический снимок… Что еще он может предъявить? Так я разубеждал себя. А дни приближались.
Накануне мне позвонили из Географического общества.
– Проектор понадобится? – спросили меня.
– А как же. Непременно.
– И у вас много диапозитивов?
– Всего-навсего один снимок, – ответил я и повесил трубку.
Да, всего один снимок, давно уже взятый под подозрение Апугиным. Может, лучше отказаться от доклада? Еще не поздно. Позвонить утром и сказать – ангина или грипп.
Разумеется, я не позвонил и не отказался.
В большом зале Географического общества собрались географы, геологи, геофизики, астрономы. Археологов, конечно, не было, кроме одного апугинского аспиранта. Его, вероятно, прислал сам Апугин, чтобы быть в курсе дела.
В первом ряду сидела какая-то очень старенькая старушка, приложив к уху слуховую трубку.
Затем прозвенел звонок, и председательствующий сказал:
– Слово для доклада предоставляется Сергею Сергеевичу Ветрову…»
8
Р о б о т – с о б е с е д н и к. Ну что, влюбился? И в кого? В девчонку, у которой нет даже имени. Они еще не доросли до имен, эти троглодиты. Имя, это звуковое отражение личности, – словесное подобие каждого «я». А она, эта сомнительная красавица, не умеет отделить себя от стада.
П у т е ш е с т в е н н и к. От орды.
С о б е с е д н и к. Нет, от стада. Не будем вдаваться в этнологические тонкости. Этнология – древняя, мертвая наука. А я – не ты. Я не люблю копаться в древностях.
П у т е ш е с т в е н н и к. Я тоже не люблю.
С о б е с е д н и к. Допустим. И ты не любишь. Но тогда у тебя нет никаких оправданий. Так ты мог бы сослаться на интерес к этнологии, на желание изучать первобытное сознание. А без этнологии какие у тебя найдутся оправдания?
П у т е ш е с т в е н н и к. Мне незачем оправдываться. И перед кем? Уж не перед тобой ли?
С о б е с е д н и к. Оставь этот высокомерный тон. Мой интеллект ненамного ниже твоего. Но тебе плевать на интеллект. Ты увлекся доинтеллектуальным существом, первобытной девчонкой, едва прозревшей, чтобы обозначить звуками самые элементарные предметы, еще не словами, а именно звуками. Но сама себя она еще не в силах осознать как нечто, не сливающееся с миром. У нее нет имени. Для нее «я» почти сливается с «ты» и с «он». Эволюция еще не перерезала эту пуповину. Ты очень удивился, когда узнал, что она боится слить свое «я» со звуком, который бы ее отделил от стада. Ну, орды, если уж ты так настаиваешь. Она не позволила тебе дать ей имя, хотя она, в сущности, уже отделилась от орды, поселившись здесь, не знаю, вопреки ли своей воле. Там, в пещере, одностадники недолго ее искали. Они подумали, что она стала добычей хищных зверей…
П у т е ш е с т в е н н и к. А какое тебе до всего этого дело?
С о б е с е д н и к. Чисто интеллектуальный интерес. Страсть к познанию.
П у т е ш е с т в е н н и к. Свое недоброжелательство и нечистое любопытство ты называешь страстью к познанию?
С о б е с е д н и к. Не ворчи. Надоело. Твоя девчонка спит. Ей снится стадо. Не обманывайся, она не полюбит тебя. У тебя слишком большая голова и слишком слабые руки и ноги. Твои познания в физиологии и истории философии она не в состоянии оценить. Она вся объята чувством страха и непонимания. Она приняла бы тебя за бога или за черта, если бы имела о них хоть малейшее понятие. Но ее стадо – не стоит настаивать на орде и лакировать действительность – ее стадо живет еще в дорелигиозном мире.
П у т е ш е с т в е н н и к. В дорелигиозном. Ну и что?
С о б е с е д н и к. Ты закрываешь глаза. Но я тебе их раскрою. Хочешь ты этого или не хочешь. А сейчас поговорим о другом.
П у т е ш е с т в е н н и к. Решил наконец-то сменить пластинку?
С о б е с е д н и к. Этим старинным выражением ты хочешь меня уязвить? Ты бы предпочел робота-льстеца, поддакивателя? Я знаю. Ты занимался делом, пока не увлекся этой толстоногой, длиннорукой красавицей. Ты ставил опыт, рассчитывал, что здешняя, не избалованная учеными природа ответит на твой вопрос. Твой опыт отдает чистейшим дилетантством. В самом деле, как живая молекула возникла в вакууме? И не только живая, но способная производить себе подобных. Сущность жизни – это не только белковый обмен, но и саморепродукция, преодоление времени и пространства, самопроекция в будущее. Ну а та планетка, которую назвали твоим именем? Как быть с ней? Ты о ней забыл?
П у т е ш е с т в е н н и к. Помешан ты на нуклеиновых кислотах, на химической «памяти». Это твоя идея-фикс. Если тебе не нравится мой опыт, ставь сам.
С о б е с е д н и к. Я создан для мышления, не для действия. Мышление – моя узкая специальность.
П у т е ш е с т в е н н и к. Ну и размышляй про себя. Я тебя выключу. Ты надоел мне. Стал повторяться. В механическом твоем уме нет ни одной свежей мысли.
С о б е с е д н и к. А в твоем, не механическом? Так ли уж там все ново и свежо?.. С того дня, как ты привел эту толстоножку, ты, друг, умственно обленился. Но на то я и придан тебе, чтобы не дать заплесневеть твоим мозгам, покрыться паутиной.
П у т е ш е с т в е н н и к. Довольно! Отключаю. На сегодня хватит.
И снова наступила тишина. Не покой, а только тишина.
Девушка спала. Она спала, разбросав руки и ноги, и ее некрасивое, скуластое, но миловидное лицо лежало, погруженное в то отсутствующее и освежающее состояние, которое Путешественнику давалось с таким трудом. Не завидовал ли уж он ей, этой спящей девчонке, ее здоровому, простодушному сну и тому, что она была не чужой на этой молодой и дикой планете? Может, чуточку и завидовал. Но в этой зависти скрывалось тайное восхищение этой простушкой, восхищение, в котором он не хотел себе сам признаться.
Она спала, а значит, и отсутствовала. Но когда она не спала, а бодрствовала, разве она присутствовала? И да, и нет. Она пребывала. Она почти вся целиком была там, в орде, или, как настаивал собеседник, в своем стаде. Она еще не отделилась от орды, или стада, хотя и жила здесь.
Все предметы его мира вызывали в ней страх и недоумение. Они не имели ничего общего с тем естественным течением природы, в котором она до сих пор жила. Ей казалось, что все это ей снится… Значит, и в ее первобытном сознании скрывалась логика (здравый смысл), логика, которая отвергала и его самого, и его роботов как бессмыслицу, как абсурд и искала удовлетворительное объяснение, считая все это дурным и нелепым сном.
Его это обескураживало, выводило из терпения. В сущности, она не желала признать его за живое существо, признать реальность его и его мира. В зеленых, слегка прищуренных глазах ее, когда она на него смотрела, сквозь страх проглядывала насмешка.
«Какой урод, – наверно, думала она, – мне снится. Какой ужасный, нелепый, надоедливый урод».
Впрочем, она не могла так думать, не умела.
Сейчас она спала. Во время сна ее лицо становилось другим. Сон вырывал ее из его мира и, вероятно, казался ей бодрствованием. Пока загадочным для него оставалось и другое – в какой мере ее бодрствование было пронизано сознанием? В какой мере она могла отделить себя от дремлющей природы, от этих деревьев, шумящих рек и выслеживающих добычу зверей? Издали и ее, одетую в звериные шкуры, трудно было отличить от всего, что бежало, неслось, ревело, свистело, сопело и поражало чувства Путешественника новизной и свежестью, естественностью дикого и неприрученного бытия.
От ее спящего мускулистого тела пахло мускусом, дымом и травой. Острый, пронизывающий все ее существо запах.
Он наклонился над спящей и жадно вдохнул в себя еще раз этот запах. В его дыхание, в его кровь, во все поры его тела ворвалось нечто, хмелящее рассудок. Она была здесь, возле него, казалось опровергавшая его далекий мир и все его прошлое, запечатленное роботом Твое Второе Я. Румяные щеки, покрытые пушком. Толстые губы. Низкий лоб с прядью иссиня-черных жестких волос. Маленькие девичьи уши – две почти прозрачные раковины, приросшие к голове. И нос с круглыми, спокойно дышащими ноздрями.
Он нечаянно задел ее, и она проснулась. И вместе с ней проснулось все, с чем она была связана пуповиной, – лес с высокими толстыми деревьями, река со своим бурным течением, толкающая камни, звери на тропе у водопоя. И полулюди в дымной пещере…
В ее зеленых глазах были испуг, недоумение и насмешка. Сколько же можно недоумевать? Вот уже целая неделя, как она здесь. Она металась тогда среди кустов, как птица в силке, пыталась скрыться, но робот, выполняя поручение, доставил ее сюда. Оживший, притворяющийся человеком предмет, холодный и жесткий, как камень. От него не вырвешься. Здравый рассудок пришел к ней на помощь, не то бы ее сердце разорвалось от страха. Рассудок подсказал ей, что это сон.
И этот сон продолжался.
Перед ней стоял большеголовый человек с умными добрыми глазами. Неприятен был его маленький рот. Она еще ни разу не видела, как он ел. Да и можно ли таким ртом есть? Туда не пролезет кусок мяса… Но, смотря на его глаза, можно было забыть и о его коротких ногах и руках, о его маленьком рте. Его глаза – это и был он. Он словно состоял из одних глаз. В глазах его жил странный глубокий мир, похожий на ночное небо, полное звезд.
Но мало ли что может показаться человеку, когда он спит! Сон слишком затянулся. И ей хотелось проснуться, проснуться в пещере, где пахло жареным на углях мясом оленя или быка.
Сны не следует никому рассказывать. Их надо поскорей забыть. Но сможет ли она забыть этого глубокоглазого маленького человека, чьи желания исполняют ожившие вещи? А сам он человек ли? И почему он всегда один, без орды? Совсем один, если не считать взбесившихся вещей, угадывающих все желания глубокоглазого.
Этот смешной человечек быстро лепечет и еще хочет, чтобы она поняла, что он ей говорит. Языка его не понять, но в глубоких глазах его нечто удивительное. Такое она видела, когда впервые вышла из темной и сырой пещеры. Лепетала речка. И раскрылась синяя даль, даль, манившая ее, глубокая и прозрачная, как вода. А речка лепетала. И свистела иволга. Куковала кукушка. И звуки таяли, таяли, как эта манившая ее даль.
В глазах глубокоглазого синела даль, она манила своей неизвестностью и сжимала сердце страхом.
Кто он? Откуда? Но разве сон отвечает на вопросы спящих?
Она закрыла глаза. И снова впала в забытье.
Пока она спала, он вспоминал. Робот Твое Второе Я развертывал перед ним время, консервированные мгновения. Вот он, юноша, студент философского факультета, сдает экзамен. Аудитория на берегу лесного озера. Она прозрачна. Сквозь ее оптические стены вливались далекие пространства с их тихим, спокойным ритмом утреннего бытия.
Экзаменовал его философ, скромный человек с самоуглубленным выражением лица.
– Напомни мне, – сказал он тихо, – как понимал мир древний мыслитель и математик Урго-Урган?
– Урго-Урган? Он понимал мир как целое, которое можно вписать в формулу, как задачу, которую может решить гигантский математический ум. Мир представлялся ему суммой фактов и обстоятельств.
– Немножко упрощаешь.
– Не просто суммой фактов, расположенных в пространстве, но и продленных во времени. Но Урган жил задолго до того, как ученые стали считать, что они живут в вероятностном мире, в мире, который нельзя вписать в формулу. Нашлись философы, которые стали воспевать случай, неожиданность. Твердая почва им стала представляться колышащейся бездной… И колышащейся иррациональной бездной представлялась им наша душа.
Философ улыбнулся.
– Ты ответил правильно. Красиво. И не по учебнику. Я доволен твоим ответом. Если ты не устал, совершим небольшую прогулку. Мне хочется с тобой поговорить.
Они вышли из аудитории. Машина медленного движения плавно понесла их, то ускоряя, то замедляя ход. Перед ними возникало только то, на чем следовало задержать свое внимание. Синее облако. Верхушки горы. Дно океана с розовыми безобразными рыбами. Чье-то прекрасное задумавшееся лицо. Ножки ребенка, делающего первый шаг. Крыло летящей птицы. Звонкая капля дождя. Смерч, вырывающий с корнем деревья. Дом-новинка, идеально вписанный в пространство и время, как бы вознесенный на самую кручу бытия. Дом с оптическими стенами, вбирающий в себя всю свежесть мира… А затем пространство становилось абстрактным, как в космосе или в длинном туннеле, заволакивалось пеленой отчуждения. Тогда ничто не отвлекало его и его учителя, и они могли размышлять вслух, спорить.
– В древнем мире, – сказал учитель, – существовали два типа мышления. Одни мыслители проецировали свой разум в мир и считали мир разумным. Другие мыслители проецировали в себя всю хаотичность и иррациональность еще не познанной природы и считали и мир и себя лишенными разума. И были эклектики, которые хотели примирить эти два взгляда. Но прошло тысячелетие, и стали разумными и перестроенный мир и переделанный житель планеты. Мы живем в мире разума. Он наступил после великой социальной и технической революции. Напомню тебе о растерянности экономистов и социологов. Весь физический труд и значительную долю умственного взяли на себя кибернетические машины и роботы. Кое-кто из социологов думал, что общество духовно загниет от длительного безделья. Но общество воспитывало своих членов, учило презирать бездельников и тунеядцев. Труд превратился в творчество, в соревнование деятельных и смелых душ. Началось завоевание космоса… Тебе неинтересно слушать про это. Ты знаешь это с детства. Но я говорю об этом не случайно. Ты хочешь заняться изучением древней философии, историей культуры и мышления. Тебе будет трудно понять, что такое иррационализм, поклонение стихийности. Проникнуть в суть для нас непонятного и странного явления. Вспоминаю, как мне было трудно понять сущность религиозного сознания, понять не поверхностно, а глубоко… Для этого нужно было проникнуться психологией древнего анеидайца. Нужно было представить себе мир, переполненный неожиданностями и бедствиями, мир, в котором еще не окрепший разум боролся с неразумием, во много раз более сильным и хитрым…
– Я радуюсь трудностям, – ответил он учителю, – без них изучение древности потеряло бы для меня значительную долю своей прелести.
– Трудности. В тебе говорит альпинист. И пловец. Друг мой, история, особенно история мышления, – это не спорт, не физкультура, и трудностям радоваться не следует.
Абстрактное, закрытое полосой отчуждения пространство исчезло. И снова возникло то, на чем следовало задержать свое внимание. Ураган. Белка, скользящая среди ветвей. Синева пропасти. Скала. Скамья с двумя влюбленными. Поляна в густом лесу и коричневый пористый, сыро пахнущий мхом гриб. Гнездо ласточки с птенцами. Фабрика фотосинтеза. Агрофизическая ферма. Сад с растениями, растущими без почвы. Вспененные, набегающие на песчаный берег волны. Скрипачи и виолончелисты, играющие в лесу.
Путешественник выключил робота Твое Второе Я, потому что проснулась девушка. Она сидела на корточках и смотрела. В ее зеленых глазах уже не было ужаса и насмешки, а было только любопытство.
9
Сын Тамарцева Геогобар сидел в детской и, задумчиво глядя на доску, решал шахматную задачу.
Получая вчера паспорт, Гоша был очень смущен и даже растерян, когда, раскрыв новенький документ, прочел: «Тамарцев Геогобар Алексеевич».
– Дома и в школе меня зовут Гошей. Георгием, – сказал он тихо капитану милиции.
– И пусть зовут, – ответил, улыбаясь, капитан. – Дома вы будете Гоша. А на работе Геогобар Алексеевич. Первый раз попадается такое имя. Кажется, где-то читал.
Гоша покраснел и, спрятав паспорт в новый, специально купленный бумажник, вышел в коридор. В коридоре ждали своей очереди такие же, как он, шестнадцатилетние подростки. Слава богу, что двери толстые и подростки не слышали разговора Гоши с начальником паспортного стола. Конечно, невежливо, что он не ответил капитану, а, оборвав разговор, ушел. Имя Геогобар действительно встречалось в одном старом, довоенном научно-фантастическом романе отца. Отец дал ему, Гоше, имя в честь своего любимого героя, жившего в другом конце Галактики.
Придя домой и достав из бумажника паспорт, Гоша снова взглянул на то, что там было написано. С тоской он подумал, что документ всю жизнь будет спорить с ним. Гоша будет говорить о том, что он Гоша, Георгий, а паспорт будет уличать его в неправде – он не Гоша, а Геогобар.
Ах, как ему не хотелось быть Геогобаром! В этом имени скрывалось нечто странное, словно он и в самом деле прилетел в квартиру из другого конца Галактики.
Гоша решал шахматную задачу. Отец окликнул его и взглянул на доску.