Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночь Сварога (№2) - Полонянин

ModernLib.Net / Исторические приключения / Гончаров Олег / Полонянин - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Гончаров Олег
Жанр: Исторические приключения
Серия: Ночь Сварога

 

 


Кое-как раздел бабу. На подстил положил. Красивая она, но мне сейчас не до красоты. Растирать ее начал. Она стонет, все старается прикрыться от меня, а я тру ее и приговариваю:

– Лихоманка злая, изморозь седая, это тело не твое дело. Вон из него и из места сего!

Долго тер, даже сам взопрел. Смотрю – только ступни у нее от холода синюшные, а сама розоветь начала, в глазах туман рассеивается.

– Вот и славно, – обрадовался я, в обыжку ее завернул и ногами к костру придвинул. – Ты полежи тут, – говорю, – а я сейчас.

Выполз из убежища нашего. Огляделся – коней нет. Они лед до самого берега взломали и, пока я из Ольги лихоманку гнал, сбежали.

– Плохо это. Ой, как плохо, волчары вас задери! – выругался в сердцах.

Но мороз долго сокрушаться не позволил. Лапника с елок я наломал, охапку целую. Снег с хвои сбил и обратно в шалаш полез.

– Ну, что? Согреваешься?

– Д-д-да, в-в-вроде, – отвечает.

– Ничего, – говорю, – сейчас еще теплее станет. Лапником наш шалаш застелил. Еще веток в костер подбросил. Зашипели они змеюкой, паром посвистели и занялись. Огонь заплясал, и от костра волнами полилось спасительное тепло.

Я одежу Ольгину вокруг на ветви развесил, а сам ступни ей растирать начал. Чую – нога у нее дернулась. Щекотно, значит. Со второй дела похуже оказались.

– Что там? – спросила она, поморщившись от боли.

– Худо, – покачал я головой. – Пальцы отморозила. К утру распухнут. Ходок из тебя никудышный.

– А кони?

– Ушли кони, – вздохнул я, а потом взглянул на нее. – Сама-то как?

– Трясет еще. Зябко, – ее передернуло.

Снег в ее волосах начал таять, и прядка прилипла к влажному лбу. Губы посинели, на щеках проступил нездоровый румянец, но в глазах ее была решимость. И понял я, что просто так она не сдастся.

– Греться будем, – твердо сказал. – Не то к утру совсем задубеем.

Скинул с себя зипун и рубаху. Поежился от холода. Стянул ноговицы, развязал онучи, размотал их, развязал гашник, снял себя порты и исподнее. Мое голое тело сразу покрылось мурашками, но я постарался не обращать на них внимания.

Затем весь этот ворох одежды расстелил на лапнике.

– Т-ты чего задумал-то? – утихшая было дрожь вновь вернулась к ней, а в глазах появился страх.

– Да не боись ты. – Я невольно улыбнулся. – Выживать я задумал. Забирайся сюда, – кивнул я на лежанку. – Глядишь, к утру твоя одежа просохнет, а вдвоем-то под обыжкой теплее будет.

Она мгновение поразмыслила, а потом кивнула и, стараясь не потревожить обмороженную ногу, заползла на ложе.

– Ну, чего ждешь? – Она откинула полог обыжки и вдруг сама улыбнулась хитро. – Давай быстрей. Застудишься.

Трещали в костре смолистые еловые ветки. Пахло разопревшей хвоей. Паром исходила развешанная одежа. Весенней капелью звенел подтаявший снег. Ольга спала, приткнувшись к моему плечу, изредка вздрагивала во сне и постанывала. Жар ее накрывал. Но этот жар был сейчас спасением для нас обоих. Ее тело доверчиво прижималось к моему, рука обнимала мою грудь, а больная нога покоилась на моих ногах. Тепло от костра было в нашей берлоге. Тепло было под овчиной.

Я вполглаза дремал. Время от времени осторожно, стараясь не потревожить Ольгу, подкармливал ветками огонь, а сам все думал о своей странной судьбе. Искал, но так и не находил ответа на вопрос, который когда-то задал своему наставнику Белореву. Вопрос: ЗАЧЕМ?

А еще Красуна жалел. Вспоминал, как его на Посвящении ратником нарекли. Не захотел он по-нареченному жить, на бранном поле свою голову класть, в охотные люди подался. Выходит, Долю не перехитрить? Не мытьем она свое возьмет, так катаньем. Тяжко ему теперь. Мог бы в Сварге сейчас с пращурами за столом сидеть, песни петь, Правь славить, а вместо этого к Водяному в угодники попал. И когда теперь снова в Явь вернется, неизвестно. Может, отпустит его речной хозяин? Натешится и отпустит. А может, при себе в русалах оставит на веки вечные.

А что же мне судьба уготовила?

– Ты станешь великим ярлом, Добрый, сын Мала – так мне Вельва в Ледяной Земле напророчила.

Ошиблась, видать.

Конюх я.

Холоп бесправный.

Сбежать хотел, да и на это силенок не хватило. Хозяйку свою пожалел, а воли лишился. Вот, наверное, Недоля сейчас надо мной потешается…

А может, время еще не пришло? А может…

Сморил меня все же сон.

Словно в бездну я провалился…

И очнулся вдруг. Оттого что губы влажные на груди своей почуял. И не разобрать сразу: то ли мне Любава снится, то ли мы на сеновале с Томилой задремали, а может, девка распутная – Гро, дочь Трюггваса, мне причудилась?

И вдруг понял я, чьи это губы.

Ну и что?

Пусть хозяйка. Пусть варяжка. Пусть недруг.

Баба – она баба и есть…


29 ноября 947 г.

– Ногу я тебе ненароком не потревожил? – спросил я Ольгу утром.

– Дурачок, – ответила она, – разве же в такой миг боль чувствуешь? – а потом вздохнула: – Знал бы ты, как давно я вот так, на мужское плечо, голову свою не клала. Любый ты мой… – И в бороду поцеловала. А в глазах блеск горячечный.

– Это Трясавица в тебе тешится, – погладил я ее по руке. – Выбираться нам надо. К людям идти. Не то она тебя совсем спалит.

– А может, останемся? Знойно здесь. Покойно, – шепчет, а сама теснее ко мне прижимается.

– А сын твой как же? Без мамки Святославу нелегко придется.

От этих слов она встрепенулась. В себя пришла. Взглянула на меня, точно впервые увидела, головой тряхнула, словно наваждение прогоняя. Волосы ее по плечам рассыпались, грудь прикрыли.

– Чего же это мы? – спросила растерянно.

И заторопилась. Засуетилась. Принялась одежу свою с ветвей снимать. Повернулась неловко. Ногой обмороженной за сучок задела. Вскрикнула от боли и заплакала навзрыд.

– Погоди, – я ей тихонечко. – Сейчас.

А сам обыжку скинул, гляжу – пальцы на ноге у нее словно сливы спелые. Я на них подул и зашептал:

– Боля ты, боля, Марена Кощевна…

– Полегче вроде, – через некоторое время сказала она.

– Ненадолго это, – вздохнул я устало. – Одеваться нам надо. Давай помогу тебе.

– Сама справлюсь, – оттолкнула она мою руку.

Липкий пот заливает глаза. Щиплют от соли веки. Чешутся брови. Так хочется утереться, а то и вовсе рухнуть на землю и зарыться лицом в снег. Так хочется. Но понимаю, что нельзя мне. Замерзну. Засну. И ношу свою заморожу. Оттого и терплю. А ноша у меня не легкая. И с каждым шагом все тяжелей становится.

У меня на закорках Ольга сидит. За плечи меня обнимает. А я руками ее под колени подхватил и тащу по своим вчерашним следам. И буду тащить, пока без сил не рухну.

Давно иду. И силы уже на исходе. Но знаю, что недолго осталось. Еще чуть-чуть – и либо выйдем мы, либо в бору заснеженном вместе ляжем. В обнимку.

На одной ноге у нее сапог, а на другой обмотка. Я одну из сорочиц ее на ленты изодрал, на онучи пустил. А сапог у елки поваленной кинул. Лишней обузой он. А сапог хорош. Бисером расшит. Камнями разноцветными. Будет теперь зверью лесному забава.

Ольга-то ничего. Крепится. Поначалу подбадривала меня:

– Была у меня кобылка, а теперь жеребчиком обзавелась.

Но это поначалу было. Теперь молчит. Сопит над ухом только да покашливает. А кашель противный. Сухой. Без мокроты. Дурной знак.

Отвара бы ей, малины сушеной. Молока горячего с медом. Ну, да это потом. Когда к людям выйдем. Небось ищут ее, с ног сбились. А она здесь. Конюха оседлала…

Все.

Нет больше мочи.

Упаду сейчас. Вот еще пару шагов сделаю и упаду. Или еще на шаг силы хватит?

Хватило.

И еще один сделать можно, если бы не пот. Совсем глаза залил. Не вижу, куда иду. Может, уже и со следа сбился?

Нет. Вот он, след. Темной цепочкой по снегу белому. Тут я вчера о валежник спотыкался? Или не тут?

Я уже падать собрался – и вдруг лай собачий услышал.

– Эй! – что есть силы закричал, и бор эхом отозвался. – Здесь мы! Сюда! Э-э-эй! Ау!

Точно. Собака бежит. В ухо мне языком. Как же она до уха-то достала?

Понял.

Не трудно достать, коли мы на снегу лежим. Не заметил, как упал. Как там Ольга? Не ушиблась ли?

А она мне:

– Ты забудь о том, что меж нами ночью было. – И снова застонала.

А что было?

Я и не помню уже.

Догнала меня горячка. Настигла. Зубами вострыми вцепилась, как лиса в полевку. Сглотнула – и нет меня. В жару да в бреду растворился. Явь с Навью перепутал. День светлый с темной ночью в сумрак серый превратились. И несло меня по этому сумраку, на волнах качало, то вверх к небесам вздымало, то вниз в бездну отбрасывало.

И не вспомнить теперь, как нашли нас. Как в Киев доставили. Знаю только, что меня за побег неудачный никто не корил. То ли не поняли, как я вдруг у той речушки оказался, то ли поняли, но виду не подали. Мол, княгиню от смерти спас, а как и что там у них случилось – не важно уже. А может, Ольга меня от кары уберегла? Она мне про то никогда не рассказывала. Да и не до того нам потом было. Не до того.


6 декабря 947 г.

Разрывало меня от простуды. Кашель душил. В грудь точно кол осиновый вбили, да с крюками железными, и тянут за него – меня наизнанку распростать хотят. И душа наружу вот-вот выпрыгнет да по округе плясать пойдет. И вприсядку пустится, и с подвыподвертом, и с коленцами всякими. То ли воле радоваться будет, то ли по телу моему горевать. Жаром жгло. От жара вздор в голову лез. Чушь всякая грезилась. То Красун ко мне приходил. Все корил, что варяжку спас, а его не пожалел. То Свенельд надо мной смеялся. Подначивал.

И я уже не я вроде, а крысюк в бочке. Жмусь к стенке железной – студено мне. Боязно. А супротив недруг мой шерстью серой ощетинился. Усищами шевелит, носом-пуговкой поводит, точно вынюхивает меня. Хвостом, как бичом, пощелкивает.

Унюхал. На меня бросился. Клыками в горло вцепиться старается. Лапами когтистыми по груди царапает. Сейчас придушит меня и на прокорм пустит. Не желаю я в снедь идти. Отбиваюсь. Хлещу хвостом по бокам вражьим. Зубы его своими зубами встречаю. Из объятий его вырываюсь. От шерсти, что в рот набилась, отплевываюсь. Наседает он. Наскакивает. Писком пронзительным меня изводит. Коготком глаз мне вырвать хочет. Словно знает, что из бочки наружу лишь один живым выйдет.

А сверху то луч солнечный пробивается, то тень накрывает. Это люди над бочкой склонились. Ревут радостно. От рева по бочке эхо раскатывается, нас с толку сбивает. И от этого злость во мне в ярость оборачивается. И уже не я от него, а ворог от меня бегать начал. От нападок моих уворачивается. Хвост свой лысый жмет. Только нет во мне сострадания. Озлобление мне глаза застит. Смерти его хочу. Крови жажду. Прижал супротивника к железному полу. Лапами горло ему сдавил. Уже не пищит он, а только повизгивает. Я уже победу чую. Ликую ошалело. И вдруг вижу, что у противника вовсе не морда крысиная, а лицо человечье. Мое лицо. И не крысу я давлю, а себя убиваю. И тогда закричал я. И крика своего устрашился…

– Добрыня! Добрынюшка! Тише! – слышу голос ласковый.

Голос этот я ни с чем не спутаю. Так только Любавушка моя нашептать может. Значит, один мой бред на другой наехал. Значит, наваждение продолжается.

– Милая моя, – я в ответ. – Как же рад, что пришла ты ко мне. Хоть навкой, хоть мороком бестелесным, – говорю, а глаза открыть боюсь.

Знаю, что растает она. Дымкой улетучится. Туманом расползется. Лучше уж так, как есть. Голос ее слышать. Ладонь ее мягкую на щеке чувствовать.

Ладонь?!

Какая же ладонь у морока?

– Любава? – не утерпел я, веки тяжелые поднял.

Не растаяла она. Не исчезла. Надо мной склонилась. На лице улыбка, а в глазах нежность.

– Любава! – крикнул, но крик мой шепотом обернулся. – Ты тоже умерла? Так вот он какой, светлый Ирий!

– Ну, чего ты, дурной? Рано нам помирать. В жару ты, Добрынюшка, только кончится это скоро. Ты же помнишь, что ведьма я? Худое уже позади. Теперь на поправку пойдешь. Тебе теперь поберечься надобно.

Какое беречься? У меня от нежданного счастья такого голова кругом пошла.

– Так как же это? Так откуда же ты? Так где же мы? – Руку ее схватил и к губам прижал.

– Будет, – улыбнулась она, – будет тебе. В Козарах мы, у Соломона на подворье. В дому его. Лекарь в граде. В тереме княжеском он варяжку пользует. На ноги ставит. А тебя велели сюда принести, под мою опеку.

– Давно мы здесь?

– Да уж поболе седмицы. Я же теперь в помощницах у него.

– Как же так?

– Да вот так. Считай, два лета в неведенье промучилась. Батюшка с матушкой уговаривали, чтобы дома тебя дожидалась. Не хотели меня к полянам отпускать. Боялись, что обидеть в дороге могут. Вот и маялась в разлуке, были бы крылья – в Киев бы улетела. Уж больно с тобой повидаться хотела. А тут и случай подвернулся. Как снег лег да реки встали, пришли к нам варяги. Ругу от земли Древлянской для Руси собирали, а дядька Куденя у них за обозного. Я с обозом и пристроилась. Долго мы от одного подворья к другому ходили, с огнищан подать брали. Наконец сюда пришли. В град меня не пустили, так я стала подворье Соломоново искать. Мне люди добрые на этот дом указали. Как узнал лекарь, что я Берисавы-ведьмы дочка, сразу принял меня. Рассказал, что жив ты, что здоров. Да вот незадача, я же сюда пришла в тот день, когда вы на охоту уехали. Я Соломона упрашивать стала, чтоб он в дому своем меня приютил хоть поломойкой, хоть стряпухой, хоть за свиньями смотреть. А он рассмеялся.

– Откуда в этом доме свиньи? – говорит. – Оставлю тебя, коли расскажешь, как матерь твоя болезных исцеляет.

А я и рада-радехонька. В последнее время мы с матушкой на пару народ принимали. Уж больно много увечных и болящих после нашествия Полянского оказалось. Теперь я почти ничем ей в силе не уступаю. И Соломона заговорами, сборами, мазями и отварами удивила. Он только записывать успевал. А потом и вовсе попросил в помощницах у него походить. Тут и охотники вернулись. Я снова ко граду собралась, а тут тебя принесли. Простужен ты был сильно. В горячке буробил. Томилу какую-то поминал и варяжку эту, словно было у тебя с ними что-то. – И вдруг внимательно на меня посмотрела, точно в душу самую заглянула.

– Будь ласка, Любавушка, – отвел я глаза. – Было.

– Выходит, кончилась твоя любовь ко мне? – Я почувствовал, как напряглась она, как насторожилась.

И что ответить ей? Что сказать?

Промолчал я.

А она руку свою от меня убрала. Встала молча и вон вышла. Вот тогда мне захотелось умереть. Тошно стало. От себя тошно. Только было же. И не избавиться от этого. И из жизни не выкинуть.

Долго я один оставался. О многом передумал. Лежу, Марену зову. Чтоб пришла она да в Пекло с собой забрала.

Но вместо смерти Любава дверью скрипнула. Принесла питье в берестяном корце. Ко мне подсела, голову мне приподняла.

– Пей, – говорит. – Тебе надобно.

А глаза у нее словно льдинки холодные.

– Мне бы отравы сейчас, – отвернулся я от питья.

– Пей, что даю, а отрава – дело последнее. Выпил я варево. Она мне губы, как маленькому, тряпицей утерла и встала. А я ее за руку схватил.

– Погоди, – говорю. А она мне:

– Чего годить-то?

– Не прошла моя любовь. Сильнее в разлуке стала. Каждый день о тебе думал. Каждую ночь во сне видел…

– Так чего ж ты тогда?

– Я же в них тебя искал. Не нашел. Нет такой второй на всем белом свете.

Вновь взглянула она на меня, а потом отвернулась.

– Мне тебя на ноги поставить нужно, а разбираться после будем, – наконец сказала и меня в одиночестве оставила.

Она ушла через три дня. Не простившись. Я как раз с постели подниматься начал. Ноги на пол опустил, Любаву позвал, а вместо нее Соломон пришел. Он-то и сказал, что она поутру с подворья ушла.

– А куда?

– Это мне не ведомо, – покачал головой старый лекарь. – Упустил девку, Добрыня, чего же теперь горюниться? Гордая она, а гордую обидеть легче легкого.

– Не девка она, – я ему, – жена мне перед богами.

– Ну тем более. Только если любовь у вас настоящая, то свидитесь еще, и все у вас наладится. Так что успокойся и на здоровье настраивайся. Вот, держи, это она оставила. Не то забыла, не то с умыслом. – И кол-ту мне протягивает, а на ней волосок ее узлом завязанный.

Я колту к губам прижал и в калиту спрятал. Решил, что непременно верну. Вот только когда? А не важно…

А чуть позже, когда совсем поправился и к своим вернулся, встретил Томилу, поздоровался, а она от меня, словно от чумного, убежала. Я, было, удивился, но Кветан мне пояснил:

– Девка какая-то Томилу после дойки перестряла. Сказала, что если подойдет она к тебе – чирьяками изойдет и гноем вытечет. Напужала доярочку нашу. Она теперь на конюшню и носа не кажет. Все со своим Алданом-десятником возжается. Жалко. Знойная она. Покладистая. Эх! – Ив сердцах рукой махнул.

Я только головой покачал, а про себя подумал: «Ведьмочка ты моя. Любимая».


Глава вторая

СОЛНЦЕВОРОТ

24 декабря 947 г.

Оглушительно ревут трубы в Киеве. Разносятся окрест их громогласные голоса, а под стенами им вторят жалейки да рожки. Шумит стольный град земли Русской. Радость разливается по посадам и слободам. Праздник заставил народ обыденным делам своим передышку дать.

Пришел Коляда – отворяй ворота!

Хоре-Солнце на весну повернул, день на воробьиный шаг прибавку сделал, оттого людям и весело. И пускай морозец покусывает, а ветерок за ворот забирается, все равно до весны уже недалеко.

По всей земле народ празднует. В Нове-городе и за Океян-Морем, у фрязей и у хазар с ромеями, в теремах властителей и на каждом подворье огнищанском в этот день празднество бурлит. У всякого рода свой обычай: у викингов Йоль, в Царе-городе Рождество, а в Киеве Коляда. Так разве в прозвании дело? Важнее, чтоб предлог был, а повод ныне нешуточный: позади осталась самая длинная и студеная ночь в году, Коло годовое поворот сделало, вот и поют рожки с жалейками, а люди эти песни подхватывают.

Стараются гудошники [16], душу ртом выдувают, да только громче труб и дудок визг поросячий. Людям праздник, а племени свиному – Света конец. Почти в каждом дворе порося режут, потому и вопят боровы со свинками, и на жизнь свою недолгую Сварогу жалятся. Летят к небесам их мольбы вперемежку с музыкой.

Не до свинских дел нынче Богу Отцу, ему бы с отпрысками своими разобраться. Перун-громовержец в Сварге пир закатил и перемогу [17] празднует. Научил он Марену, как Даждьбога ей заполучить, а Кощеева дочь и рада. Истомилась она, иссохла вся. Померла бы от тоски любовной, но разве смерть помереть может? Вот муки и терпела, пока хитрец Перун ее не надоумил в питье Даждьбогу зелья сонного подмешать. Задремал светлый Боже, а Китоврас его к смерти в Пекло отнес. И пусть полюбовник в беспамятстве, зато под бочком. Да и сам Перун в накладе не остался. Он давно любви от Майи Златогорки, жены Даждьбоговой, добивался, а когда муж в отлучке, легче к жене одинокой в постель залезть. Оттого и пирует Громовержец, а сам Златогорке хмельную сурицу [18] в чашу подливает.

Только прознал о коварстве Перуновом друг Даждьбога, Мудрый Белес, и Отцу о том рассказал. Тогда велел Сварог сыну Даждьбогову, Коляде, летучую ладью строить да в Пекло лететь, Даждьбога ото сна поднимать. Чтобы вернулся Дающий [19] в Мир. Чтобы дал он людям весну и надежду. [20]

Эту сказку я в детстве от бабушки слышал, а потом ведун Гостомысл мне, послуху, значение этой истории объяснил. Здесь, у полян, ее по-другому рассказывали. И Перун, покровитель земли Полянской, вовсе не злодеем, а благодетелем выходил. Дескать, если бы не его хитрость, задарил бы Даждьбог людей благами разными, разленились бы они, расчванились. Стали бы не лучше свиней, что только месиво жрать да гадить могут. Вымер бы от праздности род человеческий. А так – с дарами земными на зиму передышка, и людям это только на пользу. И если в Коростене поросят резали Коляде в дорогу, то в Киеве режут, чтоб Громовержец на своем пиру не за пустым столом сидел.

Но как бы там ни было на самом деле, а свиньям от этого не легче. Потому и визг стоит с самого утра по всей Руси.

Только в Козарах тишина. Не ест народ, Богом Невидимым избранный, свинину. И другие гости, пришедшие с востока, не едят. Брезгуют. Говорят, что у свиньи мясо нечистое. Ну, так это их беда. Значит, нам больше достанется.

Невеселы и латиняне с греками, те, что товар диковинный на Русь привезли. Собрались в церкви Ильи Пророка на берегу Почай-реки и молятся своему Иисусу. Пост у них. Воздержание. До первой звезды им даже росинки маковой в рот нельзя, потому и смурные. Так в смурости и ждут дня рождения своего Бога. А день этот самый только завтра наступит. Вот тогда они распотешатся. А пока овцы Божии, как они себя называют, в молитвах день проводят под строгим надзором пастуха своего Серафима. И не разобрать у них: то они священника отцом зовут, то Бога своего. Одно слово – сиротинушки.

А вокруг Козар веселье. Игрища и забавы всякие. Тешат поляне Перуна на его пиру, а русь наемная им помогает. Что у коренных жителей, что у варягов-находников повадки схожие. Первые Перуна славят, вторые Торрина. Имена разные, да должность одна – молоньями сверкать да громами народ стращать. И варяги до свининки не меньше полян охочи [21].

А слободские с посадскими из подворий своих выбрались и друг дружку «на печенку» зовут. И отказаться нельзя. Лучше от объедения лопнуть, чем неуважение оказать.

И на Старокиевской горе обычай чтут. У свинарника суета, еще солнце не взошло, а мясники уже свою работу начали. Бойко у них выходило: свинку подтащат, за ноги кутырнут, а Своята-забойщик ножом ее в самое сердце и в рану клепушек, чтоб кровь до поры не текла. Взвизгнет свинка и больше не копнется. Мастер. Я даже залюбовался.

– Забирай! – кричит Своята весело, а у самого руки по локоть в крови.

Тут уж моя забота. Петлю на копытце накинул, а другой конец веревки к седелке Буяна привязан. Я меринка под уздцы:

– Но-о-о, милай!

А он на тушку косится испуганно, но ничего, не взбрыкивает. Привычный. И волочем тушку до ворот, а там ее кухари принимают. По три туши на сани, и вон вывозят. А мы с Буяном в обратный путь.

Шесть ходок сделали, и еще шесть впереди.

– Добрыня! – Гляжу, Кот к нам спешит. – Бросай дела! Тебя в городе ждут! Мне Кветан велел тебя подменить, – подбежал, повод подхватил, – княгиня со Святославом на капище собрались, – а сам отдышаться не может, уж больно торопится. – Там дружина зарок подтверждать свой будет.

– А я тут при чем? – пожал я плечами.

– Ольга велела, чтоб ты коня каганова выводил. Дай-ка взгляну на тебя, – оглядел он меня с головы до ног. – Все в порядке, – кивнул, – только рукавицы ключнику вели поменять. Эти в крови замарал.

– Эй! Конюхи! Али уснули? – это Своята недовольно кричит.

– Ладно, поспешай. – Кот дернул мерина за повод. – Ходи!

Я на гору поднялся, у ключника рукавицы заменил. Тот, поначалу, новые давать не хотел, но как узнал, зачем меня в Киев звали, сразу засуетился.

– На, бери мои, – расщедрился. – Да потом вернуть не забудь, и чтобы в целости были.

Я до поры их за кушак заткнул и к Кветану направился. А у того уж готово все. Облак сбруей праздничной красуется. Потник на нем ниткой золотой расшит – соколы в углах чеканные. Подпотник шелковый, яхонтами и лазуритами изукрашен. Войлок под седлом синий. На седле подушка красного бархата. По узде бляшки оловянные с подвесками из стрел Перуновых [22].

На подпруге и той вставки жемчугом сверкают. Не конь, а красавец писаный.

А мне вдруг грустно стало. Вспомнился мой коник верный. Эх, такой бы наряд да Гнедку моему. Только где он теперь? Лишили меня коня [23], угнали Гнедка неведомо куда. Может, где-то на другом конце Руси под воином ходит, а может, и сдох уже.

– Давай, Добрый, – говорит Кветан, а сам мне повод в руку сует, – веди к терему. Вон уже стражник рукой машет. Значит, каган сейчас на крыльце появится.

– А ты-то чего?

– У меня ныне труд особый.

Я к крыльцу коня подвел. Стою, жду. Тут и Кветан подкатил на санях. Коник в сани впряжен буланый. Ольга его вместо кобылки сбежавшей себе выбрала. Молодой жеребчик, шустрый, Вихрем его прозвали. И сбруя на нем не хуже кагановой. А сани шкурой медвежьей укрыты.

Вот и Святослав на крыльцо выбежал.

– С праздником! – кричит.

– Здрав буде, – мы ему в ответ.

– И вам здоровья!

Спустился по лестнице, я ему руку под коленку подставил, и он уже в седле.

Тут гридни [24] Ольгу вынесли. Не оправилась она после недавней охоты, слабая еще. На ногу отмороженную встать не может. Сама бледная, исхудавшая, одни глазищи из-под шапки собольей сверкают.

– И все же, княгиня, я бы тебя еще пару деньков в светелке подержал, – это Соломон вокруг суетится. – Иначе все мои силы напраслиной обернутся.

– Брось, лекарь. – Ольга только рукой махнула. – Тебе волю дать, так ты меня на веки вечные в тереме запрешь.

Спустили отроки ее с крыльца, в сани усадили, шкурой укутали. Взглянула она на меня, головой кивнула:

– Как живешь-можешь?

– Как могу, так и живу, – пожал я плечами. А мне Святослав с коня:

– Расскажи, Добрый, как ты мамку из проруби вытягивал.

– Некогда нам сейчас. Поспешать на капище надобно, – Ольга на него строго.

От меня отвернулась и в санях удобней устроилась. Соломон рядышком примостился и суму свою лекарскую пристроил.

– Ну, что? Трогаем? – спросил.

– Давай потихонечку, – кивнула Ольга.

– Эге-гей! Вперед! – крикнул Святослав. И мы тронулись.

Я на Киевском капище еще ни разу не был. Да и что мне там делать было? Перуну кощуны петь? Дескать, спасибо тебе, Громовержец, за то, что землю Даждьбогову захватил и разорил. Не дождется он от меня славления.

Однако посмотреть, как поляне требы свои к нему возносят, любопытно было. Вот и случай выдался.

На крутом берегу Днепра, на высоком холме стояло капище Перуново. Частоколом обнесено, воротами резными украшено, огненным кругом от злыдней [25] огорожено. А за воротами просторная поляна-требище, не меньше стогня коростеньского, вся народом заполнена. По правую руку дружинники, по левую – выборные от слобод и посадники. Люд разряженный, на воях броня блестит на зимнем солнышке. У стены кумир Перуна из огромадного ствола сотворен. Работа тонкая, старательная. Шишак на его голове вызолочен, усы до земли вьются, брови в гневе к переносице сведены, в одной руке меч вырезан, в другой молния зажата, а перед кумиром на земле большой молот лежит, чтобы в Перуне варяги своего Бога Торрина видели. Суров Покровитель земли Полянской. Суровостью своей сумел власть над землями окрестными взять. И поляне, и словены, и кривичи, и дреговичи с северянами, и радимичи, а теперь еще и древляне с ятвигами, все под пятой Перуновой лежат.

Перед кумиром крада камнями выложена. На краде туши свиные рядком – двенадцать штук, по числу месяцев в годовом Коло. Это Своята-мясник постарался. Вокруг ведуны Перуновы суматошатся, соломой свинок обкладывают, а верховный ведун Звенемир их поторапливает. На ведунах плащи зарницами серебряными расшиты, на Звенемире корзно алое, молнии золотом отсвечивают. В руках у него посох резной, на голове обруч железный, на шее гривна витая. Люди вокруг от морозца ежатся, а от него пар валит. Распалился, видать, миротворец [26], жаром пыхает.

Мы в ворота вошли. Я Облака под уздцы веду, на коне Святослав подбоченился, Кветан санями правит, в санях Ольга с Соломоном о чем-то тихонько спорят, а вокруг нас гридни с мечами наголо. Заметил нас Звенемир, руки кверху поднял.

– Слава владетелям земли Русской! – крикнул.

– Слава! – подхватил люд, а дружина в щиты заколотила.

Мирники шапки скинули, поклоны нам отвешивают.

Я усмехнулся тихонько. Получается, что я тоже владетель, раз славу кричат. И вдруг взгляд Ольгин поймал и усмешку свою подале запрятал.

А меж тем Звенемир снова руки к небу вознес.

– Вонми, Перуне, призывающих тя! – громко кощун запел.

И младшие ведуны его подхватили:

– Славен и триславен буде! Громотворение яви! А за ведунами и люд затянул:

– Правины от Кола и до Кола-а!

И громыхнуло вдруг громом среди зимы, среди неба, от мороза звонкого.

– Слава! – радостно народ закричал.

И еще раз громыхнуло, да так оглушительно, что 0блак дернулся. Я его придержал, по храпу погладил.

Тут солома на краде вспыхнула. Будто и правда в нее молния ударила.

– Силен ведун у Перуна вашего, – невольно у меня вырвалось. – Эко громами раскатывает.

– Да это не он. Это за частоколом помощники его в лист железный вдарили, – рассмеялся Святослав, но Ольга так на него зыркнула, что каган сразу язык прикусил и не до смеха ему стало. А пламя пуще прежнего занялось. Жаром требище накрыло. От крады дым в небушко повалил. Палились туши свиные – вкусный дух по капищу пополз, аж защекотало ноздри.

– Сыться, Перуне, дарами нашими! Слава тебе во веки веков! – Ведун поклон земной кумиру отвесил, а вслед за ним все на требище до земли Перуну поклонились.

Все, да не все.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5