Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночь Сварога (№1) - Княжич

ModernLib.Net / Исторические приключения / Гончаров Олег / Княжич - Чтение (стр. 6)
Автор: Гончаров Олег
Жанр: Исторические приключения
Серия: Ночь Сварога

 

 


Из дверей прибанника показалась Любава. Она вытерла руки. Потом повесила утирку на бельевую веревку. Поправила поясок на сарафане. Пригладила растрепавшиеся волосы. Подошла. Смерила меня взглядом. Хитро так посмотрела.

— Ну, — сказала она собаке, — как тебе, Гавча, жених?

Собака приподняла изорванное ухо, точно прислушиваясь к чему-то, и, повернувшись на спину, подставила лохматое пузо. Чеши, мол.

Любава присела на корточки. Почесала собаку. Еще раз взглянула на меня. А потом сказала Гавче:

— Вот и мне кажется, что зеленый он больно. Еще небось и женилка не выросла.

И рассмеялась.

Кровь бросилась мне в лицо.

Болью застучала в висках.

Потемнело в глазах.

— Ну, чего ты? Чего? — услышал я голос Любавы. — Эка разошелся. Успокойся.

— Все уже, — ответил я. — Прошло.

— Не знала я, что ты такой, — положила она свою горячую ладошку мне на лоб.

— В порядке я, — убрал ее руку.

— Ну, как знаешь, — надула она губы и повернулась, чтоб уйти.

И тут Гавча вскочила на ноги и с лаем бросилась в лес.

— Выходит, не прошли мимо гости, — с тревогой сказала Любава.

И точно. Под громкий собачий лай на опушке показались всадники. Их было человек двадцать. Не поляне и не варяги. Русь разноплеменная. Уж больно пестро было их снаряжение. И плащи разные, и доспехи вразброд. Кто в кольчуге, кто в кожаной рубахе, а кто и вовсе в дерюге. И сбруя на конях разная. У кого-то ременная, а у кого и из простого вервья вязанная.

Впереди этой ватаги ехали трое.

Левый всадник был молод. Видно было, что он редко ездит верхом. Словно мешок, болтался в седле. Знать, привык он больше на своих двоих или на драккаре по этой земле передвигаться.

Правый был средних лет. Усы, завитые в косы по варяжскому обычаю, болтались в такт конскому шагу. Был он угрюм и сосредоточен. Точно думал свою варяжскую великую думу, да додумать никак не мог.

Третий, тот, что посередке, ехал чуть впереди остальных и сидел на коне как влитой. У него усы хоть и коротки были, зато в цепком взгляде, в крепкой руке, лежащей на большом навершии меча, в самой его посадке читались сила и властность.

Эти трое были точно не из руси. И сбруя справная, и кони сытые. Резво идут. Только плащи серые по ветру вьются.

А Гавча возле них кружится. Лаем заходится. Норовит коня переднего за бабку хватануть.

— Отстань, рваная! — крикнул один из троицы. Плетью махнул, да не попал по собаке. А та еще пуще завелась.

— Ой, дяденьки! — закричала Любава. — Собачку не забижайте!

Она подбежала ко мне, шепнула:

— Посиди пока, княже, — и надавила ногтем мне где-то за ухом.

Ржавой иглой боль пронзила тело. И отступила мгновенно. Я даже вскрикнуть не успел. Да и не смог бы я вскрикнуть. Даже если бы захотел. Одеревенели мои руки. И ноги тоже одеревенели. Словно чурбан бездумный я над телом своим владение потерял. Сижу колодой. И вижу все, и слышу все, а ни двинуться, ни сказать ничего не могу.

— Так лучше будет, — сказала Любава. — И что б ни увидел и ни услышал— не удивляйся.

Я на нее посмотрел и поразился. Так она в лице переменилась. Глаз правый косить начал. Нижняя губа оттопырилась. Вот-вот слюна изо рта побежит. Ни дать ни взять — дура дурой.

— Убери свою горлодерку! — крикнул кто-то из всадников.

— Сейчас, дяденька! — Смешно прихрамывая, Любава поковыляла им навстречу. — Гавча, пошла! Пошла!

Собака сразу перестала лаять. Остановилась и недоуменно посмотрела на хозяйку.

— Пошла! — повторила Любава.

И Гавча, словно поняв, чего от нее хотят, бросилась в лес.

— Ох и красивые коняшки у вас, — между тем продолжала Любава. — А покатайте, дяденьки.

А сама конникам наперерез. Чуть ли не под самые копыта.

— Отстань, убогая! — замахнулся на нее плетью молодой сероплащник.

Но другой, видимо главный среди этой троицы, да и всей ватаги предводитель, остановил его.

— Не надо, Олаф, — сказал он строго. — Оставь ее.

— А чего она под коня-то лезет? — крикнул Олаф, но плеть опустил.

А Любава точно того и ждала. Под конскую морду поднырнула и коню в ноздрю дунула. Взвился конь. На дыбы поднялся. Олаф в седле не удержался. Перекутырнулся через конский круп да на землю грохнулся.

Громким хохотом отметила ватага падение молодого варяга.

— Сильна девка, — натянул повод предводитель.

— А чего он плеткой меня побить хотел? — захныкала Любава. — Я ж к нему с радостью, а он… — и ну давай в голос реветь.

А Олаф с земли поднялся и на нее с кулачищами. Обидно ему быть посмешищем перед своими. Только Любава его дожидаться не стала. Прошмыгнула под пузом вожакова коня. К сапогу вожакову щекой прижалась: — Защити, дяденька!


А я тогда сиднем сидел на своем бревне, смотрел как завороженный на то, что творит девчонка, и все понять не мог, почему она не побежала от опасности, а на рожон полезла. И только потом понял, что, побеги мы, нас, словно дичину, загонять бы стали. И загнали бы. Точно загнали. А так…

Она дурехой прикинулась, а с убогой какой спрос? Ватагу остановила. Собаку от смерти неминучей спасла. Ведь кто-то из всадников уже за луком потянулся. К родителям Гавчу отослала. Потом рассмешила гостей незваных, а тот, кто весел, к смертоубийству не годен. Раздор между Олафом и вожаком внесла. И защиты у сильного попросила. А под его защитой и ей, и мне спокойнее стало. Одним словом — ведьма.


— Не бойся, девка, — сказал вожак и на Олафа строго взглянул. — Не тронет тебя никто.

— Ты с ней осторожнее, Свенельд, — сказал тот. — Она и тебе коня сглазить может.

— Не верьте ему, дяденька. — Любава реветь перестала, рукавом сопли и слезы вытерла и на вожака снизу вверх посмотрела доверчиво. — Не глазливая я.

— Знаю, что не глазливая, — ответил Свенельд. — С такими косыми глазищами даже кошку не сглазить, — и рассмеялся громко.

А вместе с ним и вся ватага рассмеялась, и даже Олаф про злость свою забыл.

И только тут очнулся я от своего оцепенения. Словно из сна вырвался.

«Свенельд!» — Имя вспыхнуло в памяти.

Вспомнил я, как предводитель ятвигский, Велемудр, про него отцу рассказывал. На варяга этого за смерть Славуты-посадника вину возлагал. Дескать, вот кто кожу с него драть велел. Свенельд.

Вот и свиделись.

Ярость во мне вздыбилась. Пальцы сами в кулаки сжались… да и разжались опять. Значит, тело мне под власть возвращается. Попробовал ногой шевельнуть — не получилось. Не сразу чары Любавины, видать, проходят.

Обидно только, что с варяжиной этим ничего поделать не могу!


— А это у тебя кто? — наконец-то и меня заметили.

— Это? — Любава погладила Свенельда по забрызганному лесной хвойной грязью замшевому голенищу сапога, а потом послюнявила палец и нарисовала на побуревшей замше смешную рожицу. — Это братишка мой, — соврала она. — Немцем его мамка зовет.

— Почему?

— Так он у нас недоделанным уродился. Слабый он. Головой мается. Не ходит почти. Вишь, какой худющий. И главное — слышать все слышит, а сказать не может[44], — и на меня взглянула.

И косоглазь вдруг прошла, и взгляд стад ясным. И я на мгновение увидел прежнюю Любаву. Только больно строгую.

— А в кого же ты такая прыткая? — спросил ее Свенельд.

А она на него свой косой глаз вылупила:

— Так ведь, знамо дело, в тятеньку. Он у меня стоумовый. Правда, заикается сильно и во сне зубами скрипит, так это же рукам-то не мешает. Видишь, какое подворье у нас справное.

— Подворье и верно у вас не маленькое.

— Как это он зубами? — подал голос до того тихий и угрюмый третий варяг.

— Да вот так, — шмыгнула носом Любава. — Его в юности лось боднул, так с тех пор он по ночам зубами скрипит. Знаешь, дяденька, как страшно? Спишь себе, сны красивые видишь, а тут вдруг… гры-ы-гг, гры-ы-гг. Это тятенька зубами во сне скрипит.

— Как это его лось боднул? — Олаф уже и забыл, что недавно злился на девчонку.

— Да как? — пожала плечами девчонка. — Они с дедом моим, с Тетером, по осени на охоту пошли…

— Ладно, девка, — перебил ее Свенельд, — про деда твоего мы в другой раз послушаем, а сейчас скажи, где же отец-то твой?

— Так ведь они с матерью в Коростень — стольный город еще анадысь поехали. Тятька мой на торжище овсы летошные[45] повез. Хотел на сошку поменять. И матушка с ним поехала — Дубу на Святище требу совершить. Да за тятей приглядеть, чтоб не загулял. А то коростеньские бабенки ушлые. Враз тятьку захомутают…

— Анадысь? — вставил слово Свенельд.

— Точно, — кивнула Любава радостно. — Завтра, послезавтра или на тот день вернуться должны. А на меня вон, — кивнула она в мою сторону, — немца и двор оставили.

— Ясно, — сказал варяг. — К тебе сюда чужие не заходили? Может, войско на постой останавливалось?

— Это навроде вас, что ли?

— Да. Вроде нас.

— Не, вроде вас никого не было. Да и глушь тут у нас. Глухомань. Одни только волки заглядывают.

— Хорошо. Олаф! — обратился он к молодому.

— Да.

— Двух человек здесь оставь. Пусть дождутся огнищан. Расспросят, не встречали ли они по дороге Малову дружину. Да вели им, чтоб не обижали девку с парнем. Я с них спрошу.

— Хорошо, Свенельд, — ответил Олаф, садясь в седло.

У меня при имени отца сжалось все. Значит, ищет его дружину варяг. Значит, за Припять мстить хочет. Эх, как бы о промысле его князю сообщить?

— Не нужно двоих, — подал голос угрюмый. — Я здесь останусь. Дня через два догоню вас.

— Что? — улыбнулся Олаф. — Хочешь про деда Тетера сказку дослушать?

— Угу, — тряхнул угрюмый усами, а потом еще что-то добавил, на языке непонятном.

Видать, смешное что-то. Зашелся Олаф хохотом. И Свенельд улыбнулся.

— Как знаешь, — махнул он рукой.

Отстранил Свенельд от себя Любаву. Сапогом отпихнул. Рванул поводья. И мимо подворья вдоль огороды поехал. А за ним и вся ватага.

Только угрюмый остался.

Сошел он с коня. На Любаву посмотрел. Положил ей на плечо свою большущую ручищу. Другой под узду коня взял.

— Ну, пошли, что ли, — сказал. — Накормишь меня.

И они в подворье вошли.

— Как звать-то тебя, девка? — спросил варяг.

— Любавой, — ответила девчонка, и я вдруг почуял, как напряглась она вся.

— А меня Клычом зови.

— Ладно, дяденька, как скажешь.

— Как скажу, — подтвердил Клыч.

Клыч привязал коня к коновязи и в дом зайти собрался. Потом передумал. Ко мне подошел. А я сижу — чурка чуркой и даже скривиться от запаха его давно немытого тела не могу.

— Ну что, немчура? — дыхнул он на меня скверной. — Сидишь, пенек с глазами? — и пнул меня ногой в коленку.

А я как сидел, так набок и завалился.

— Ой, не надо, дяденька! — запричитала Любава, на руках у него повисла. — Не трогай убогого!

А я лежу на земле. Злой, похлестче Гавчи, а поделать не могу ничего. От этого еще сильнее злюсь. Он Любаву посторонил. Надо мной нагнулся.

— А это у тебя что? — зацепил он пальцем серьгу в моем ухе — благодар отцовский. — Это тебе ненадобно, — и рванул.

Больно. И обидно.

Обидно, что я даже шевельнуться не мог. Замычал только на варяга сердито.

— И верно, немец, — ухмыльнулся он. — Мешать-то не будешь? — и еще раз пнул.

Потом отвернулся от меня, как от пустого места.

Любава ко мне было бросилась, только он не пустил.

Сграбастал ее в охапь и в дом потащил. Я ему вслед кричу, а изо рта моего только мычание вылетает.

А Любава визг подняла. Вырываться стала. Варяга царапает-кусает. А ему хоть бы что. Как был угрюмым, так и остался.

Пинчиной дверь отворил и затащил девчонку внутрь.

Загромыхало в сенцах. Визгом Любавиным рвануло.

А меня точно молния прошибла. Как помыслил о том, что он с ней сделать удумал, как представил его грязные руки на Любавином теле, зашлось во мне все.

От мыслей нехороших я из кожи вон полез.

— Что ж ты со мной… — серчаю я на девчонку.

А сам слышу — в сенцах что-то страшное творится. И от этого ярость во мне зверская.

Червяком земляным извиваюсь. Ползу к дому, бессилие превозмогая. Пальцами землю скребу. Ногти в кровь от натуги обламываю, а все едино ползу.

А в доме гвалт. Любава уже не кричит. Хрипит задавленно. И от хрипа этого ко мне силы возвращаются. Чую, что уже руками в землю упереться смог. Словно зверь с хребтом перебитым все ближе и ближе к дому свое непослушное тело волоку. До порога уже недалеко. Тут и ноги свои почуял.

На карачки встал. Дополз до двери. И только здесь меня Любавины чары отпустили.

Я на ноги поднялся да в полумрак сенец ввалился.

Вижу — Любава в беспамятстве на полу лежит. Волосы по половицам рассыпались. Сарафан на ней в клоки изодран. Голое тело из прорех торчит…

А варяжина ей ноги раздвинул и порты с себя стягивать начал…

Тут меня слабость на сторону повела. Я рукой о стену оперся. Почуял под ладонью что-то. Смотрю — лопата деревянная, которой по осени жито по ветру веют. Схватил я ее и изо всех сил по варяжьей голове жахнул. Только сил, видать, немного у меня осталось. Обернулся Клыч. С удивлением на меня посмотрел.

— Ты чего, немчура? — заревел.

Встать хотел. Да только порты у него по колени спущены. Запутался он в них. Замешкался. Тут я еще к нему приложился. Наотмашь, ребром лопатным.

Кровь у него из лопнувшей щеки по сторонам вразбрызг. Повалился он на сторону. А я еще раз по его роже…

И еще…

И еще…

Бил я его за обиду причиненную. За то, что он чистое грязным порушить захотел. За страх Любавин. За боль ее. Бил, пока под лопатой не зачавкало. А потом рядышком рухнул. Совсем без сил…


Опомнился я оттого, что захлебываться начал. Ноздрями жижу вместо воздуха втянул. Поперхнулся. Закашлялся.

Чую, в мокром в чем-то. Приподнялся. Огляделся. В луже кровавой лежу. Оттого и чуть не задохнулся. Кровь из размозженной варяжьей головы сочится. Остывать уж стала. Подсыхать коростой. А он так и лежит со спущенными портами. Только вместо лица у него месиво. И из месива косички усов торчат. Слиплись от сукровицы.

Рядом лопата валяется. А чуть подале — Любава. Гляжу, шевельнулась вроде.

Застонала.

От сердца у меня отлегло.

Жива.

А в голове у меня точно жито молотят. Бу-бух. Бу-бух. Цепы стучат. Только песни молотильной не хватает[46].

— Берисава сказала, пройдет — значит, пройдет, — сказал я себе упрямо и понял, что снова могу говорить…

А вокруг перевернуто все. Переломано. Бурыми пятнами крови варяжской забрызгано. Только не до этого мне сейчас.

Подполз я к Любаве. Тормошу ее, чтоб быстрее в себя пришла.

Вот и глаза открыла. А в них ужас. Боль. Ненависть. Отпихнула она меня. Зарычала волчицей. А потом завыла, как собака побитая.

А я голову ее к груди прижал.

— Тише, Любава. Тише, — ей шепчу. — Это я. Добрый. Не бойся. Никому я тебя в обиду не дам. Никогда.

А она и затихла. В беспамятство впала…

И вдруг солнечный свет в дверном проеме померк. Кто-то его собой загородил. Взметнулся я как ужаленный. Готовый новую напасть на себя принять. Ощетинился ежом колючим и.. успокоился разом.

Не враг это был. Не супостат. Микула в сенцы ворвался. Как медведь разъяренный. Дышит тяжело. В одной руке вилы трезубые, а в другой дубовый притвор от кадушки, что у бани стояла. Вот тебе и копье, и щит.

— Убью! — с порога заорал, со свету не разглядев, что в сенцах творится.

— Тише, Микула, — сказал я ему негромко. — Любаву напугаешь.

Тут он только увидел и нас, и кровь, и варяга. Вилы у него из рук выпали. К нам бросился.

— Целы? — спросил.

— Да, — сказал я.

— Доченька, — встал он на колени и принялся нежно гладить Любаву по щеке своей огромной шершавой ладонью. — Ты прости меня. Не успел я. Не успел…

— Он тоже не успел, — кивнул я на мертвяка. — Напужал ее только сильно.

— Ну, ничего. Ничего, — сказал Любавин отец. — Это заживет. Отболит и заживет.

— А тетка Берисава где?

— В схороне она. В лесу. Мы, как Гавчу увидали, так поняли, что русь сюда завернула. Я ее к схорону отправил, а сам на выручку вам поспешил.

— Ушли они. Про дружину нашу расспрашивали. Ищут. Их всего два десятка было. Разведчики. Остальные, видать, стороной прошли. Сюда навряд вернутся. А этот вот, — показал я на труп, — остался.

— Навсегда, — сказал Микула.

Тут Любава застонала. Тело у нее дугой выгнулось. Вскрикнула тихонько, но в себя так и не пришла. Я только крепче прижал ее голову к своей груди, чтоб, не приведи Даждьбог, не ударилась.

— Берисава тут нужна, — сказал.

— В лесу мать. Небось измучилась вся. От нас вестей заждалась. Она-то попервоначалу со мной хотела. Переживала сильно. Не напрасно, видать. Только не взял я ее. Чтоб, если что, руки не вязала. Не дело бабе в драке мужику мешать. За ней бы надо. В лес. В схорон.

— Я за ней съезжу.

— Сможешь?

Ничего я ему не ответил. Он и без слов все понял.

Я нехотя позволил Микуле забрать у меня Любаву. Он ее легко поднял на руки, перешагнул через мертвого и понес в светелку. А я все переживал, как бы он о варяга не споткнулся. Как бы в крови не оскользнулся. Как бы не уронил ее. Но все обошлось.

А я к мертвяку подполз. В калиту[47] его руку запустил. Все оттуда выгреб. Там золотая деньга цареградская оказалась с персуной[48] бабы какой-то кудрявой. Перстень с камешком лазоревым. Гребень костяной со зверями неведомыми. Два наконечника от стрел. И моя серьга.

Я все это рядом с варягом положил. Авось добро его Микуле сгодится. А серьгу опять в ухо вставил.

Потом поднялся на ноги и не выдержал — пнул ногой мертвяка.

— Сам ты, — прошептал, — немец теперь. На веки вечные.

И наружу выбираться стал.


На улице уж солнце на закат повернуло.

Я до коня добрался. Повод с коновязи отвязал. В седло забрался. А тут и Микула вышел.

— Видишь вон ту сосну? — показал он в сторону, противоположную той, где недавно скрылись всадники. — Ту, что над бором высится.

— Вижу, — ответил я.

— На нее правь. Там холм. А в холме землянка вырыта. Берисава ждет. Выдюжишь ли? Доберешься?

— Куда я денусь? Ты, дядя Микула, за Любавой присмотри.

— Уснула она. Спокойно вроде. Я, чтоб ее не тревожить, приберусь пока, — кивнул он в сторону дома. — Да скотине корм задам. И ждать вас буду. Ну, защити тебя Чур[49], — хлопнул он рукой по конскому крупу…


В бору смеркается быстро. Только светло было, и вот уже темень, хоть глаз коли. Боюсь, что не успею я дотемна. Уже и вечер собираться стал, а до схорона еще не близко. Тороплю я коня. А ветки меня по лицу норовят хлестануть. Только увертываться успевай. Но я упрямо вперед сквозь чащу пробираюсь. Схорон с Берисавой ищу…

А в животе урчит. Вспомнил я, что с утра во рту и росинки не было. Но терплю. Да и не до снеди теперь. Мне бы ведьму найти. Да к дочери отвести.

— Как она там? — Мысли в голове мухами кусачими кружатся. — Доглядит ли Микула за Любавой моей?.. Моей ли?.. Вон как она меня на смех подняла… Ничего, я настырный…

И тут ворчание недовольное меня из дум вырвало. Конь варяжский как вкопанный встал. Не заметил я, как мы на лежку медвежью наткнулись. На мою беду медведица. Да еще и с медвежатами. Заверещали медвежата испуганно. И быстрее на дерево.

Как же конь мой такую напасть не учуял? Жуть лесную растревожил. Обиду ей нанес.

Бросилась разозленная медведица на обидчиков. Конь было в сторону рванул, да на ствол боком налетел. Я едва ногу успел убрать, не то бы раздавило. Выбросило меня из седла. Кубарем полетел я в кусты. Лишь охнуть успел. От удара дух вышибло.

А медведица к коню подлетела да под живот ему лапой. Так кишки и выпростались. По земле разволоклись. Скакнул конь и рухнул. Заржал страшно. А медведица его дубасит.

Ревет.

Рвет на куски.

Только шматы отлетают.

Я дожидаться не стал, когда она за меня примется. Поднялся с земли. Головой тряхнул, чтоб в себя прийти, и деру.

Только далеко не убежал. Устал быстро. С дыхания сбился. Босые ноги о ветки наколол.

— Что же за денек ты послал мне, Даждьбоже? — задыхаясь, прошептал я. — С утра варяги, к вечеру медведь.

Смеюсь над собой. Подшучиваю. А у самого руки-ноги трясутся. Вот сейчас бы полежать немножко. Отдохнуть. Отдышаться. Поспать. Силы-то на исходе.

Но только не до отдыха сейчас» Не до сна. В схорон мне надо…

За Берисавой…

Для Любавы.

Зубы покрепче сжал и дальше пошел…

А тут еще слышу — ветки затрещали. Видать, медведица с конем закончила. По моему следу пошла.

Медведь нрав имеет упористый. Особенно медведица. Если решила обидчику отомстить, ни за что не отступится. Значит, найдет меня непременно.

От мыслей этих у меня словно сил прибавилось. Не до отдыха теперь. Не до сна. И не до страхов уж точно…

Оторвал я у рубахи подол. Ноги обмотал. И дальше поспешил. Без оглядки.

Тороплюсь. А за спиной зверя чую. Ветки трещат. Приснувшие было птицы с пути его шугаются. Под вечер в бору тихо стало. Далеко медвежий ход слышно. Да и чего ему таиться? Зверь-то в бору, словно князь в коренной земле. Почет ему и уважение.

Одно хорошо — далеко пока медведица. Видать, надолго ее варяжский конь задержал. Ей душу отвести нужно было, а медвежатам потешиться.

Ох, успеть бы до схорона добраться. Ох, успеть бы…

А медведица все ближе и ближе. А силы у меня все меньше и меньше…

Вот и жуть вернулась. Комком противным в горле саднит. И так задыхаюсь, а тут она еще. Не хочется ведь под медвежьей лапой жизнь кончить. Молод я еще, чтоб в Репейские горы спешить. Эк она коня-то рвала да кутыряла. Так ведь и меня рвать станет…

Нет. Не хочу…

Хочу — не хочу. Только совсем из сил выбился. Не могу больше. Пытаюсь, а не могу. Я уж и забыл, что только нынче с постели встал. Не до того как-то было. А вот теперь напомнилось.

Все…

Не успел…

Прости, Любава…

Вышла на меня медведица. Догнала. А я и не бегу уже никуда. К стволу спиной привалился. Думал, на сосну влезть — не смог…

Все вокруг плывет…

И бор, и земля, и зверь…

Она тоже остановилась. Втянула ноздрями воздух. Заворчала недовольно. А потом рыкнула зло. На задние лапы поднялась и на меня поперла.

Я сразу про мать, про отца, про Любаву, про бабулю вспомнил…

Как мне бабушка сказки рассказывала. О Белобоге. О Роде. О Свароге-Создателе. Она меня так учила:

— Коли помирать придется, так помирай достойно. Чтоб в светлом Ирии тебя Даждьбог от других отличить смог. Чтобы не в Явь обратно отослал, а в Сварге с собой оставил…[50]

«Вот и помрем достойно», — сказал я себе.

А подруга мудрого Велеса[51] ко мне все ближе и ближе. С клыков слюна бежит. Нижнюю губу оттопырила. Ревет…

Только подумалось мне, что на этот раз, как тогда, на первом гоне, с волком, у меня не будет. Не хочу больше позора…

Эх, помирать — так весело!

Собрал я остаток сил в кулак. Оторвался от соснового ствола. Руки растопырил да как заору в ответ. Не ожидала она, видать, от дичи прыти такой.

Остановилась озадаченно. Реванула.

А я опять заорал. Заорал так, что сам удивился. Со всей мочи. Со всей дури.

Стоим супротив друг друга. Орем. То я, то она. Веселая у меня смертушка получается. Да, видать, Марена где-то в другом месте задержалась. Или не нашла меня. Или в дороге заплутала. Только не смертный день у меня ныне. Поживем еще. Помучаемся.

Замолчала вдруг медведица. Опустилась на четыре лапы. Да в бор прочь побежала. Точно вспомнила, что медвежат без присмотра оставила. Затрещало ветвями и стихло все. Один я остался.

Тут и силы меня оставили…


Чую — лицо мне кто-то лижет.

«Уж не медведица ли воротилась? — Мысль меня в себя вернула. — Или какой другой зверь на дармовщинку попировать мной захотел?»

Дернулся я. Дескать, живой еще. Гукнул. Отпугнул. Получилось.

Отскочил зверь. Да залаял.

Собака…

Гавча…

Значит, рядом схорон. И Берисава недалеко.

— Гавча, — прохрипел я, — родненькая. Веди меня к хозяйке…

А сам за ошейник рукой уцепился…


— Что ж ты, княжич, так себя надорвал? — корила меня Берисава.

Сняла она с меня рубище, кровью да грязью заляпанное. Тело тряпицей мокрой отерла. Дав чистое переодела. Видать, схорон основательно готовили. Землянка просторная. С очагом каменным. С запасами.

Она меня пестует, а я ей все как заведенный:

— К Любаве тебе надобно.

— Успеется, — она спокойно в ответ.

Точно забыла, как меня встретила. Как в ноги кинулась.

— Что там? — причитает. — Что с дочерью? Что с Микулой? — тревожится.

— Живы они, — отвечаю. — Только Любава в беспамятстве.

А самого бьет мелкая дрожь. От натуги колотит. Ну да это ничего. Добрался же. Остальное не важно.


— Я же знала, что гости будут. — Берисава налила из корчаги молока. — С утра в дом воробей залетел. Примета верная. Только думала, за тобой приедут. А видишь, как повернулось.

— Я тоже своих ждал. Пора бы уж домой.

— Ты здесь побудешь до утра, — сказала она мне, молока парного подала, хлеба кус.

— Нет, — жую, а сам головой мотаю. — Я с тобой пойду.

— Куда тебе?

— Не останусь я. Там медведица с медвежатами. Растревоженная она. Злющая. А я знаю, где она. Мимо проведу. Без меня как ты потемну пойдешь?

— Это ж Топтыга, — улыбнулась она. — У нее пестун да двое маленьких?

— А ты почем знаешь?

— Так я ее с медвежонка знаю. Ее Микула лет пять назад притащил. Она человека не тронет.

— Человека не тронет, а коня моего порвала. И меня чуть не закатала, — вспомнил я оскаленную медвежью пасть и поежился.

— Видать, ты ее вправду пугнул.

— Выходит, что я от ручной медведицы бежал?

— Выходит, так. Только ты же не знал, что Топтыга приваженная. — Она поправила рукой волосы, перевязала платок потуже и посмотрела на меня. — Ладно. Пора мне, а ты лежи.

— Нет, тетка Берисава, — сказал я упрямо, вставая с лежака. — Все одно с тобой пойду.

— Что ж с тобой поделать? — залила она огонь в очаге.


21 июля 942 г.

Я проспал до вечера…


И сон мне странный снился.

Словно я маленький совсем. И луг вокруг огромный. Цветами раскрашен. А я посреди стою. И небо надо мной синее-синее. Высокое. Радостное.

И понимаю я, что Мир большой-большой. И я в нем всего лишь частичка малая. И смешно мне от этого чувства. И страшно, аж дух захватывает. И смеюсь я, и плачу одновременно. Маленькому-то плакать не зазорно.

Тут смотрю — мама ко мне подходит. Светлая. Чистая. Вся светится.

— Добрынюшка, — говорит. — Мальчик мой. Как вырос-то ты! Каким пригожим стал.

Берет меня за руку. И ведет сквозь туман, невесть откуда налетевший. А я за мамкину руку держусь. Потеряться в тумане не хочу. И вдруг понимаю, что нет уже ее руки. Пропала. Хватаю, хватаю вокруг ручонками. Только в ладошах туман один остается.

И горестно мне оттого, что один я остался. И понимаю, что теперь самому тропинку из тумана искать. И вроде сразу не маленький я, а такой, как есть.

Бреду через туман, а он все не кончается. И хочется мне опять на тот луг, да догадываюсь, что возврата нет…


— Княжич, — слышу, зовет кто-то. — Княжич! А я понять не могу, то ли сон это продолжается, то ли Явь уже…

— Княжич!..

— Кто это?

— Это я, Микула. Тут и проснулся я.

— А Любава где?

— С ней все хорошо будет. Слышишь, княжич, встать тебе надобно. — Он неуклюже переминался с ноги на ногу,

— Что? — встрепенулся я. — Варяги опять?

— Нет. Тебя Берисава ждет. Для тебя и для Любавы обряд приготовила— Будет из вас страх выгонять. Ты как? Сам-то дойдешь, или отнести тебя?

— Сам дойду, — отвечаю.


Я скоро пожалел, что отказался от Микулиной помощи. Кое-как спустился из горницы. Наступать на истыканные сучьями и хвоей ноги было больно. Опираться на иссеченные пальцы — еще больнее. Тело ныло так, как будто меня вчера целый день Гридя со Славдей мутузили, а все Поборовы лучники им помогали.

Кое-как добрался я до коновязи, где на этот раз был привязан не ратный давешний конь, а рабочий, чуть зануженный, но сытый и довольный жизнью мерин.

— Давай, княжич. — Микула подсадил меня. — Дорога не близкая, но нужная.

Он рванул узду. Мерин горестно вздохнул и поплелся за хозяином.


Микула вел мерина под уздцы. Дорога оказалась и впрямь неблизкой. Я сидел на широкой спине мерина. Сидел и радовался тому, что огнищанин не видит, как мне тяжело дается дорога. Я старался не замечать ни усталости, ни боли. Ведь худо или бедно, но я ехал, а не шел пешком.

Между тем небо потемнело. А вскоре и вовсе скрылось среди разлапистых ветвей. Прошло еще немного времени, и я уже с трудом мог различить уши моего коняги.

А Микула все шел и шел. И я никак не мог понять, как же он различает тропу.

— Долго еще? — не стерпел я.

— Да пришли уже, — услышал в ответ его голос. — Видишь, вон Берисава костры запалила.

И верно. В бездонном мраке леса засветились яркие огоньки.

— А Любава там?

— Я еще с полудня ее перенес.

— Не пришла она в себя?

— Она вроде как в себе, — сказал Микула растерянно. — А вроде как спит. Мать говорит, это страх на нее напал. Да скоро сам увидишь.


Вскоре мы и вправду вышли на поляну. По краям ее пылали костры. Двенадцать. По кругу. А посередине поляны торчал из земли огромный валун. Говорят, что, когда волоты[52] супротив богов восстали, они этими валунами в Божье Воинство кидались. Китоврас[53] им тогда такого задал. В него же, скакового, не так просто попасть. Вот и разбросаны такие камни по всей Древлянской земле.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22