Беляна стояла посреди веселья, словно береза белая в дубовом лесу. Смотрела без опаски, но во взгляде ее, почудилось Игорю, было еще что-то. Что-то неуловимое. Он все пытался понять, что же скрывается за этим равнодушным взглядом. Вдруг понял. Брезгливость. И печаль. И неприятие. И понял каган, что так однажды уже смотрели на него.
Он почти не помнил своей матери. Она ушла к предкам, когда ему едва исполнилось четыре лета. Он знал, что не по своей воле стала она женой варяга Хререка. Силой взял ее Ладожский властитель. Приглянулась, и все. И Игорь ребенком нежеланным был. Нечаянным. Дичком рос. Как былинка на ветру.
Однажды напроказил он сильно. Как напроказил, теперь не упомнить. Но помнит каган Киевский, что мать не ругала его. Посмотрела только прямо в глаза сыну. И это в память врезалось. А теперь всплыло. Княгиня Беляна на него, словно мать, смотрела.
От этого взгляда ему стало душно. И одиноко. И захотелось домой. В Киев. Спрятаться от всех. Чтоб в покое оставили. Чтоб не тревожили понапрасну. Тоска защемила в сердце. Аж выть захотелось. Волком выть.
— Что ж ты, княгиня, гостей без присмотра оставила? — спросил Игорь.
— Разве вы в чем нужду терпите? — вопросом на вопрос ответила Беляна. — Или яств вам недостает? А может, вино ромейское тебе по вкусу не пришлось?
— Вино вкусное, тут и говорить нечего. Я такого под Царьградом изрядно попробовал…
— Это когда ромеи твои ладьи пожгли? — Она пожалела о сказанном, но слово не воробей…
— Нет. — Игорь и на этот раз сдержался, — Когда с кесарем мировую пили. Вино то в дань ромейскую вошло.
— Хитер кесарь Цареградский. — Беляна невольно улыбнулась. — Тебе вино в ругу дал, да сам же его и выпил.
Вспыхнул Игорь, точно солома сухая. Только солома быстро прогорает.
— Мне вина не жалко, — сказал, что отрезал.
— Мне, как видишь, тоже.
— Ты для нас, быть может, и другого не пожалеешь, — усмехнулся Игорь.
— Все, что было, на столы выставила, — насторожилась Беляна.
— Вижу. Только не больно весело на твоем пиру.
— Разве? — Княгиня оглянулась на безудержно веселившихся дружинников.
— Почему только отроки нам прислуживают? Девок бы позвала. Пусть бы нам песен попели.
— Я бы с радостью. — Голос княгини дрогнул. — Только разбежались девки. Если бы знали, что Ингварь с женихами в Древлянскую землю за невестами пришел, наверное, сейчас и пели, и плясали бы для вас. А то ведь слух пролетел, что не невесты тем женихам нужны, а приданое. Вот и разбежались.
— Тогда, может, сама нам споешь?
— А что? Петь я люблю, — сказала Беляна. — Но не пристало жене без мужа на пиру петь. Муж вот вернется, так мы вместе споем.
Беляна только сейчас заметила, как внимательно слушает их разговор Асмуд. Он подался вперед, чтобы не пропустить ни слова. Напрягся весь, губы сжал. А выцветшие стариковские глаза впились в княгиню, словно вгрызлись. Она не испугалась этого взгляда. Не потупилась. Смело ответила на него. И вдруг увидела, как в зрачках старого варяга вспыхнул огонь. Огонь ненависти. Он передернул плечами и отвернулся.
«Уж не зелье ли так на него давит? — подумала княгиня. — Ингваря эка перекосило. Руки трясутся. Кровью глаза налились. То в жар его бросает, то в холод. Как бы не вышло чего», — а вслух сказала:
— Ты сам-то петь любишь?
— Отчего ж не спеть, когда время есть. Только сейчас не до песен. Мне с тобой поговорить надо. Не здесь. Уж больно шумно. А разговор наш серьезным будет. На пирах так не говорят, — встал. — Где нам мешать не будут?
— Может, завтра? Говорят же, что утро вечера мудренее.
— Нет, княгиня. Сегодня. Сейчас.
Вот тут Беляна не на шутку испугалась. Поди узнай, что у него на уме. Он же опоенный. Да, видимо, выбора ей не осталось. Ладно. Защити Даждьбоже. Оборони от злого. Не хотел же Путята ее сюда пускать. Сама в Пекло сунулась. Видно, самой и выбираться.
— Пойдем, — сказала. — Поговорим.
Когда они выходили из палаты советов, Беляна заметила, как Путята кивнул ей украдкой. Спокойнее на душе от этого стало. А еще увидела она, что старейшины мирно спят, примостившись под лавками, точно не было ни шума, ни гама.
— Совсем как дети малые, — прошептала она.
— Или воины, в битвах закаленные, — хмыкнул Игорь.
Дальше шли молча.
Поднялись в княжеские покои…
Здесь было темно и тихо, словно вымерло все.
А еще третьего дня в детинце шум стоял похлеще нонешнего.
Владана, девка сенная, рев подняла. Узнала она, что болярин Грудич собрался после возвращения из ятвигского похода не на ней, а на Загляде, дочери ключника Домовита, жениться. Будто и сговор уж был.
Сцепились они, точно кошки дикие. Чуть друг другу волосы не повыдирали. Насилу растащили их.
И не страшило их, что Ингварь под стены коростеньские подходил, что земля Древлянская огнем пылала. И что Грудич сам мог в ятвигском уделе голову сложить. Любовь да обман в тот миг важнее были.
Ярко пылали костры на стогне. Золотые отблески играли на черных бревенчатых стенах Большого крыльца, по которому шли Беляна с Игорем. Чуяла княгиня Древлянская тяжелое дыхание за своей спиной. И старалась догадаться, о чем с ней хочет говорить каган Киевский. Впрочем, о чем может захватчик с побежденным говорить?
Кагана Киевского шатало. Иногда казалось, что пол уходит из-под ног. Порой чудилось, что тот же пол норовит его по лицу ударить. А потом вдруг привиделось, будто не отблески огневые на стенах пляшут, а навки бесстыдные в пляс пустились. В объятия жаркие его манят. Улыбаются ласково. Зазывают к себе. Губами алыми непотребства нашептывают. Блаженства неземные сулят…
…и отхлынуло все…
А впереди княгиня Древлянская идет. Не идет даже, павой плывет. Лебедем. Бедрами покачивает. И чувствует каган, как в нем Блуд[38] просыпается…
«Вот ведь, как вино ромейское в теле взыграло», — подумал Игорь.
Не знал он, что не вино, а зелье, Путятой подсыпанное, ему ум за разум заводит. А если б знал? Несдобровать тогда болярину младшей дружины. Ох несдобровать…
— Куда ты меня ведешь, княгиня?
— Вот. Пришли уже. — Она открыла низкую дверцу. — Сюда проходи, — и вслед за каганом вышла на сторожевую башню, ласточкиным гнездом примостившуюся над крыльцом коростеньского детинца.
— Кто тут?! — Голос из темного угла башни заставил вздрогнуть и ее, и Игоря.
— Это ты, Гунар?
— Да, конунг. Меня ярл в сторожу поставил. А я приснул малость. Ты не знаешь, когда он мне смену пришлет?
— Ступай вниз. Выпей да поешь.
— Асмуд разозлится.
— Скажи, что я тебя отпустил.
— Хорошо, — и варяг скрылся за дверью.
Ночь накрыла землю Древлянскую. Ясная. Звездная.
Там, внизу, уже затихали уставшие люди. Выпито и съедено было немало. Да и зелье не пощадило никого. И варяги, и поляне, и русь валились с ног и засыпали. Они валились, как скошенное жито. Один за другим. Забыв об осторожности. О том, что они в чужой земле. О том, что совсем не желанные они в этом городе. Захватчики. Враги. Сон настигал их, брал в полон и уводил в бесконечные дали грез.
Только варяжская стража у городских ворот, отроки малой дружины, закупы[39] княжеские, несколько оставшихся в городе рядовичей[40] да еще княгиня Древлянская и каган Киевский не желали поддаваться сну.
Ключник Домовит тихонько поругивался на непрошеных гостей. А заодно покрикивал на холопов[41], которые принялись убирать столы со стогня, стараясь не слишком тревожить спящих.
Здесь, наверху, в дозорной башне, дышалось легко и свободно. Прохладный ветерок прогонял дремоту. И на мгновение Веляне показалось, что страх, который закрался в ее сердце, как только узнала она о Полянском нашествии, отступил.
Когда-то, много лет назад, еще совсем девчонкой, приехала княжна Чешская в Коростень, чтобы выйти замуж за княжича Мала. Так решили их отцы. А с отцами не спорят…
Сколько слез было пролито по дороге к Древлянской земле. Сколько горестных дум передумано. Как не хотелось ей покидать отеческое гнездо. Свою светелку. Своих подруг…
Сразу после свадебного пира Мал не повел ее в опочивальню. Он привел ее сюда. В дозорную башню коростеньского детинца. И тогда тоже была ночь. И звезды так же мерцали, равнодушно взирая на землю. И была луна. Большая-большая.
Беляна стояла, подставив лицо ночному ветру…
А Мал все говорил… говорил ей о том, что нельзя без любви. О том, что должны узнать они друг друга. О том, что у него другая есть…
А потом… потом ушел в ночь. Ее одну оставил. Если бы не Домовит, она бы и дороги в спальню не нашла. А вскоре и муж вернулся. Взглянул на нее зло. Отвернулся и уснул…
Вот тогда она плакать больше не стала. Поняла, что за счастье свое еще побороться придется…
Много времени прошло прежде, чем любовь к ним пришла.
И однажды… Мал осторожно коснулся ладонью ее щеки и сказал просто:
— Если бы ты знала, как я благодарен Доле и Ладе[42], что они мне дали именно тебя.
И она вдруг поняла, что тоже благодарна и Доле, и Ладе, и отцу…
И они вновь поднялись сюда. В башню дозорную коростеньского детинца…
Именно здесь они по-настоящему стали мужем и женой…
А потом еще часто сидели здесь по ночам. Обнявшись сидели. Дышали ветром и смотрели на звезды…
— Ты по дому скучаешь?
— Что? — не поняла княгиня.
— По дому скучаешь? — переспросил каган.
— Мой дом здесь.
— Так ты же родом из Чехии.
— Да, я родилась далеко отсюда. Только это было так давно… — Он словно узнал ее мысли. — Моим домом стала Древлянская земля. Иногда даже забываю, что я не древлянка. — Беляна взглянула на кагана.
Княгине показалось, что лицо Игоря измазано кровью. Это свет от догорающих на стогне костров окрасил его алым.
— Но ты, наверное, не о родине моей хотел поговорить? Не о прошлом?
— Нет, княгиня. Что было — видели, а что будет…
— Увидим, — сказала Беляна. — И что же будет?
— Ты умная, — то ли похвалил, то ли укорил каган. — И уже видишь, что войско мое в столице земли Древлянской. Ты нас гостями перед миром выставила. Но и сама понимаешь, что не гости мы вовсе. Словенская земля и кривичи, вятичи и радимичи, северяне и поляне, — все под мою руку встали. В Русь вошли. Настала пора и Древлянской земле Русью стать. Не хочу я силком вас к себе привязывать. Хватит огня. И крови хватит. Завтра на стогне при людях ты мне стремя поцелуешь.
— Я? — Княгиня почуяла, как холодок пробежал по спине. — Не по Прави это. Не я, а князь Древлянский должен такое решать. Вместе с людьми нашими согласиться, что под твоей рукой нам покойнее будет. Вот приедет Мал, ты с ним такой разговор заведешь…
— Не приедет.
Беляна почуяла, как дозорная башня под ногами качнулась. Как завертелось звездное небо над головой. Как Явь поплыла перед глазами…
Но сумела с собой совладать. Спросила, спокойствие сохраняя:
— Что с Малом?
— Его у ятвигов русь моя встретила. А в спину варяжская дружина с войском Полянским подперла. Не выбраться ему из того котла. — Игорь не стал скрывать улыбки. — Так что, считай, ты теперь владетельницей древлянской стала. С тобой мне и договариваться.
Отлегло от сердца. Значит, не убийц подлых, войско каган против Мала послал. Может, жив еще муж. Может, вернется. Помоги ему, Даждьбоже Пресветлый.
— И помощь моя тебе не помешает. Ты чужая здесь. Пришлая. Как узнают древляне, что князь сгинул, сразу вспомнят, что ты не их рода. Прогонят. И куда ты с дочерью? К дяде в Чехию? Так он отца твоего убил. Думаешь, что тебя пожалеет? И к тому же у него ляхи на голове плешь проели. А латины с моравами норовят землю отнять. Так что один тебе путь. В Русь…
Говорил, говорил, говорил каган Киевский, а у Беляны мысли совсем не здесь были. Мал перед глазами стоял.
Как он там? Может, ранен? Может, лежит, мечами изрубленный? Может быть, волки злые его тело изломанное рвут?
Нет. Не может. Жив он. Сердце чувствует, что жив. Даждьбоже Великий, неужели ты допустишь гибель внука своего? Помоги ему из беды выбраться…
А Игорь, молчанием княгини ободренный, продолжал ее уговаривать:
— Сама посуди, Древлянская земля рядом с Полянской. От границы до Киева всего день пути. Полюдье огнищане твои будут платить не великое. А дом твой под надежной защитой будет.
— Подожди, — словно во сне сказала Беляна. — Где ж это видано, чтоб не князь, а княгиня правила? И потом, у Мала наследник есть. Добрыня.
— Так княжич вместе с отцом на ятвигов пошел. Как знать, вернется ли…
В голос завыла княгиня Древлянская. Неужто и сын рядом с отцом лег? Нет. Нет. Нет! Не может быть такого! Совсем разум от горя потеряла.
Обнял ее Игорь. К груди прижал. А сам уговаривает:
— Не рви ты себе сердце. Жива дает, Марена забирает. Так исстари повелось. Не нами этот мир придуман, не нам его и переделывать, — и вдруг целовать ее начал в щеки, от слез соленые, губами жаркими стал ее губы искать. — Ты женой моей станешь, — шепчет. — Мы еще детишек нарожаем. Дочка твоя мне как родная будет.
— Есть же у тебя жена, — попыталась Беляна вырваться.
— Ну и что? — не выпускал ее Игорь. — Кагану можно хоть одну иметь, хоть тысячу. И все законными будут.
— Н-н-нет! — все же вырвалась княгиня. — Не бывать этому! Жив муж мой! И сын жив! Отойди от меня, постылый! Не будет по-твоему! Не смешается кровь наша! Ты! Полукровка самозваный! — и на кагана кинулась.
Старалась глаза выдрать, да только по щеке ногтем полоснула…
Оттолкнул ее Игорь. Отлетела она, точно перышко. Через перила низкие перевалилась. Упала с башни, словно лебедь с крылом подраненным. О землю навзничь ударилась. «Любый мой», — прошептала. И затихла. Белым пятном на черной земле.
Взревел на башне каган Киевский. А потом вдруг сник. Сполз на пол. Уставился в одну точку и сказал тихо-тихо:
— Не виноват я… не виноват…
А напротив дозорной башни, на стене коростеньской, болярин Путята трясущимися рукам пытался на тетиву стрелу наложить. Не получалось. Слезы глаза застили. Ругался он на себя. Зло ругался. В глупости себя винил. Проклинал тот день, когда секрет зелья узнал. Понимал, что смерть княгини Древлянской на его душу камнем тяжелым легла…
— Конунг! — донеслось от ворот. — Конунг! Гонец от Свенельда прискакал! Вырвался Мал! Завтра к полудню здесь будет.
Сколько лет Путята на душе тот камень носил? А вчера не выдержал. Хлебнул да все и выложил. Как оно на самом деле было. Каялся. Просил, чтоб я смертью его бил. Кричал, что не может он больше такую вину в себе таить. Плакал навзрыд, как маленький. И я, помнится, тоже плакал. Хмель из себя выпускал. И горе лютое. А потом простил я его. Не воевода виноват. Доля судьбу такую матери сплела. Любит она над жизнями человечьими потешиться. Ох любит…
Глава третья
ЛЮБАВА
16 июля 942 г.
В своем тяжелом забытьи я слышал невнятное, непонятное бормотание. Будто рой растревоженных пчел решил сделать улей в моей голове. Вот только у матки была человеческая голова, и она бубнила и бубнила мне что-то на ухо.
Потом мне вливали в рот горькое вонючее зелье. И от этого жар разливался по телу. Едкая вонь заполняла нос, рот, пылала огнем в груди. И чудилось, что голова от этой отравы светлеет…
Несколько раз мне казалось, что я прихожу в себя…
Расплывчатые пятна приобретают форму, но, кроме горевшего синим пламени, я ничего осознать не мог…
И опять — погружение то ли в сонное, то ли в бессознательное небытие…
И вновь глухое бормотание, пробирающее до костей… Иногда я разбирал отдельные слова, но смысл их ускользал от меня. И я снова и снова пытался понять — жив или уже нет…
Только голос, беспощадно однообразный, подсказывал мне, что я все еще в Яви. Но сколько я ни старался, не мог понять, кто бормочет: мужчина или женщина.
Да и какая разница, кто месит тесто, чтобы испечь хлеб…
Ведь… я стал тестом… Пышным, липким, холодным и податливым… И чьи-то сильные руки мяли меня, шлепали обо что-то твердое… Растягивали и скручивали… Сжимали и взбивали… От этого мне становилось все лучше…
И гордостью я преисполнился оттого, что вскоре из меня выпекут каравай… Каравай, каравай, кого хочешь выбирай…
Выбрал.
Жарко.
Пахнет лугом. Травами медвяными и горьким чем-то. Аж дышать тяжело.
Яркий луч резанул по глазам, едва я только приподнял веки. Снова зажмурился. Во рту пересохло. Показалось, что вот-вот губы потрескаются от нестерпимой жажды и горячая кровь брызнет ручьем. И тогда я напьюсь…
— Пить…
— Слышала, Любава? — Женский голос был мне не знаком. — Пить просит. Значит, прав был знахарь. На поправку княжич пошел.
— Смотри, мама, у него веко дергается. — Только девчонки, а голосок был девчачий, мне не хватало.
— Где я? — Мне понадобились все силы, чтобы сказать это.
— Тише. Тише, княжич, не то снова уйдешь. Слаб ты еще больно.
— Где я? — этот вопрос не давал мне покоя.
— Мама, что он меня не слушает? — В голосе девчонки послышалась обида.
— Все они, мужики, такие. Сначала не слушают нас, а потом мучаются. Ты не смотри на него. Давай тряпицу сюда. А ты, княжич, силы береги. В бане ты. В бане.
Я осторожно открыл глаза.
Свет врывался в темноту жарко натопленной бани через маленькое оконце под потолком. И в этом ярко-желтом луче проявился худенький девчачий образ. Мне показалось, что это сама девчонка светится, разгоняя тьму.
— Ты красивая. — Я не знаю, как такие слова могли сорваться с моих губ.
— Дурак, — сказал образ и показал язык.
— Да будет тебе, Любава, — сказала женщина. — Разве не видишь? Не в себе он. Небось подумал, что ты навка какая.
Она приподняла мне голову и влила в рот что-то теплое и очень-очень вкусное.
— Ешь, ешь. Поди, изголодался. Седмицу целую одними отварами тебя отпаиваю.
Долго уговаривать меня не пришлось. Я сделал еще один большой глоток. Потом еще.
— Что? Хороша похлебочка? — Девчонка подошла поближе и мягкими пальцами убрала волосы с моего вспотевшего лба.
— Угу, — промычал я и сделал еще глоток.
— Мамка старалась, крысу эту в трех водах вываривала.
Я поперхнулся. Выплюнул варево. В животе противно заурчало. И тошнота подкатила к горлу.
— Ты чего, шутоломный? — рассердилась женщина.
Вытерла с груди мой плевок и строго посмотрела на девчонку:
— Зачем ты так?
— А что тут такого? — пожала плечами Любава. — Жить захочет, и не такое проглотит, — и прочь отошла.
— И верно, княжич, — женщина повернулась ко мне и вновь поднесла к моим губам миску, — ничего зазорного в этом нет. Крыса зверь чистый. Абы чего не сожрет. А мясо у нее полезное. Силу дает. Ешь.
— Знал бы он, из чего ты отвары творила… — из дальнего угла подала голос девчонка.
— А зачем ему знать? — улыбнулась женщина. — Ему сейчас не знать, а выздоравливать нужно. Хочешь жить, княжич? Тогда ешь и не противься.
Она подсунула свою маленькую крепкую ладошку под мой затылок и ткнула миску мне в губы.
— Ешь, — твердо сказала.
Делать нечего. Пришлось разжать зубы и сделать еще глоток. А похлебка была действительно вкусной.
— Вот и славно, — сказала женщина, когда я проглотил остатки, и тряпицей утерла мне губы. — Теперь точно на поправку пойдешь.
Она встала с моей постели. Отошла. Поставила миску на небольшой стол, заваленный пучками трав и снизками кореньев. Выбрала среди этой груды один пучок. Пошептала над ним что-то и бросила траву в огонь.
Трава вспыхнула и погасла, а по бане потекло сладкое тягучее благоухание.
По телу моему пробежала теплая волна, и я понял, что слабость и голод отступают.
— А вы чего телешом? — спросил я, когда в голове немного прояснилось.
— Так жарко же, — сказала девчонка. — А мы вокруг тебя, почитай, седмицу целую пляшем. Думали, что совсем в Сваргу уйдешь, да, видно, рано тебе еще. Ну, вставай. Чего разлегся-то?
— Экая ты прыткая. — Женщина посмотрела на меня с сочувствием. — Ему еще дней семь нужно, чтоб совсем в себя пришел. Три дня лежнем лежать, А уж потом и ходить сможет.
Три дня. Три долгих дня меня откармливали, словно порося. Отпаивали свежей горячей свиной кровью. Меня выворачивало от нее, но я пил. Три дня меня пеленали в пропитанные отварами льняные холсты. Выпаривали, вымывали и снова выпаривали. Женщина и девчонка пестали меня, словно тряпичную куклу. И заставляли молчать, стоило мне только раскрыть рот, чтобы спросить о наболевшем.
Три долгих дня я не знал, так что же на самом деле произошло со мной. Как я оказался в доме крепкого огнищанина Микулы, жена и дочь которого выхаживали меня?
Сколько я ни приставал к Любаве и Берисаве, жене Микулы, с расспросами, они молчали как рыбы. Дескать, мне нельзя много говорить и много думать.
Пару раз в баню, где я лежал спеленатый, как дитятя, заглядывал и сам Микула. Он был немногим старше моего отца, но был гораздо больше его. Выше и шире в плечах. Он мне казался огромным сказочным великаном-волотом. Большие, натруженные руки с крепкими шершавыми ладонями. Широкие плечи. Суровый взгляд из-под кустистых бровей. Поначалу он меня даже пугал, но потом я понял, что за его мощью и неимоверной силой сокрыто доброе и отзывчивое сердце.
Он подходил к моей лавке, осторожно присаживался на самый краешек, так что лавка потрескивала под его тяжестью, поправлял мои пелены и спрашивал:
— Ну, как ты, княжич?
— Хорошо, — отвечал я.
— Ну и ладно, поправляйся, — говорил он, улыбался открытой детской улыбкой, гладил меня по голове, точно кутенка, тяжело вздыхал и уходил, тихонько притворив за собой дверь прибанника.
Берисава была совсем другой. Маленькая, шустрая, весёлая. Но в то же время крепкая и настырная. Она не принимала никаких возражений и отговорок, если считала, что поступает правильно. А считала она так почти всегда. И, надо отдать ей должное, почти всегда оказывалась правой. Именно ей я был обязан жизнью.
А Любава… о ней можно говорить долго. На первый взгляд она ничем не отличалась от тех девчонок, которых я знал. Вот только было в ней что-то такое, что заставляло быстрее биться сердце, а ноги начинали ныть, словно я целый день бежал за оленем, да так и не догнал.
Приятные мурашки пробегали по телу, когда она входила ко мне. Когда садилась рядом. Когда трогала своими мягкими пальчиками мой лоб.
Я не знал, что со мной происходит. Почему эта девчонка вызывает во мне такую бурю чувств?
20 июля 942 г.
Наконец-то три долгих нудных дня прошли. Боль ушла вслед за временем, проведенным в Микулиной бане. Утром дня четвертого Берисава распеленала меня, накормила вареным кабаньим мясом, велела надеть большую чистую рубаху и беленые[43] порты и, поддерживая под руку, вывела на свет Даждьбожий. Голова шла кругом. Ноги в коленках тряслись.
— Это от слабости, — сказала Берисава и усадила меня на большое дубовое бревно, прилаженное к стене бани. — Посиди тут пока, — сказала она. — Если тошнить начнет, Любаву зови.
— Хорошо, — ответил я. — Ты за меня не бойся.
— Я и не боюсь. Знаю, что ты мужичок крепкий. Мне на поле надо. Закружилась я с тобой, а жито сыпаться стало. Перестояло. Жатва в разгаре, а Микула один не справляется.
— А Любава где?
— В доме она. Скоро гости будут. Она снедь готовит.
— Отец приедет? — обрадовался я.
— Может, и князь пожалует. — Она почему-то грустно вздохнула. — Ты дыши. Тебе сейчас с силами собираться надо. С Даждьбожьей помощью к вечеру совсем здоровым будешь. Ну, да ладно. Пошла я.
Солнышко ласково пригревало уставшее от долгого лежания тело.
С того момента, как я вышел из беспамятства, постоянная боль в голове не давала мне покоя. И сейчас я радовался ее отсутствию. Радовался утру. Радовался жизни. Я чувствовал себя здоровым. Вот только слабость… так Берисава обещала, что это скоро пройдет.
И лишь смутное ощущение тревоги омрачало день выздоровления.
Сколько раз за эти дни я вспоминал тот бой у Припяти! Вспоминал отца, друзей и того огромного варяга, который едва не лишил меня жизни.
Как я вновь очутился на Древлянской земле? Как попал на подворье Микулы? Где дружина? Что стало со Славдей, Гридей и остальными? Почему я здесь, а не рядом с родителями в Коростене? Вопросы… вопросы…
— Здрав буде, княжич.
Погруженный в свои невеселые мысли, я не заметил, как появилась Любава. Она стояла у входа в дом с большой плетеной корзиной в руках, смотрела на меня и улыбалась.
— А? Что?
— Спрашиваю, как боль твоя, княжич? Ушла ли? — Она поставила корзину на землю, подошла ко мне и села рядом. — Ну? Что молчишь?
— Вроде прошло все, — почему-то смутился я.
— Вроде или прошла? — Любава внимательно посмотрела на меня.
— Прошла, — улыбнулся я.
— Вот и славно, — кивнула она, совсем как Микула.
Посидели. Помолчали.
— Слушай, — не выдержал я, — а что матушка твоя все время бормотала мне на ухо? Ну, когда я в беспамятстве…
— А… так это заговор старый. Говорят, еще от пращуров дошедший. Я его тоже знаю. Слушай. — Она закрыла глаза и прошептала: — Боля ты, боля, Марена Кощевна, покине мя ныне, а приходи надысь. Сильный заговор. Меня как мать научила, так я часто свои болячки заговариваю. Помогает.
— Боля ты, боля… — повторил я, запоминая. — Марена Кощевна… покине мя ныне, а приходи надысь. Правильно?
— Да. Только ты сначала должен ту боль почуять. А потом гнать.
— Понятно. А как я оказался-то здесь? — наконец-то я задал вопрос, который мучил меня в последние дни.
— Так ведь старик-знахарь тебя привез.
— Белорев?
— Кажется, так его звали.
— Один он был?
— Да. Один. Мы как раз ужинать сели. Слышим, Гавча — это собака наша — ну прям разрывается. Матушка всполошилась. Думала, что чужой кто. А это он оказался. Тебя привез. Ты совсем мертвый был. В бане тебя положили. А потом он с моими о чем-то долго шептался. Меня-то спровадили, точно маленькую. Я и не слышала ничего. А потом он снова на коня вскочил и ускакал. Даже не поужинал с нами. А мы с матушкой тебя выхаживать стали. Она же у меня по округе ведьмой слывет. И не таких тяжелых на ноги подымала. Вот прошлой зимой дядьку Сапуна медведь поломал, так думали — все. Мы его, почитай, месяц выхаживали. Ничего. Живехонек. Я же тоже ведьма.
— Да ладно… — усмехнулся я.
— Ну, не совсем еще настоящая, но матушка учит, — смутилась Любава. — Как помирать начнет, так мне все передаст. А пока я помогаю ей. Подле тебя-то кто ночами сидел? Моим-то еще и в поле работать. Жатва ведь. Почитай, с русальной недели дожди. А тут ты еще…
— Ну, прости…
— За что? Такая уж наша доля, — вздохнула она.
Ветер Стрибожич налетел нежданно. Пошумел соснами в ближнем бору. Прошелся пыльным облачком по двору. Холодком пробежался по моему телу. Застрял в подвязанных расшитой тесемкой русых Любавиных волосах. И затих.
Большая рыжая собака выскочила из-за угла дома, подбежала к нам и, настороженно окинув меня взглядом, ткнулась девчонке в колени.
— Ой, Гавча. — Любава ласково потрепала ее. — Видишь, — показала она мне на изорванное собачье
ухо. — Это ее волчище подрал. Отца загрызть хотел, так Гавча не дала. Хочешь, можешь погладить. Не бойся. Со мной она не тронет.
Я осторожно погладил Гавчу по большой голове. Она снова внимательно посмотрела на меня и лизнула ладонь. Щекотно.
— А что это у нее? — наткнулся я на холщовый мешочек, пришитый к ошейнику.
— Это матушка весточку прислала. — Девчонка достала из мешочка свернутый в окатыш кусок бересты.
Развернула его и принялась читать, смешно шевеля губами.
— Что там? — спросил я Любаву, пытаясь заглянуть ей через плечо.
Но та вдруг стала очень серьезной.
— Что? Что случилось? — спросил я ее.
— Беда, княжич, — ответила девчонка. — Гости в наш надел вступили незваные.
— Кто?
— Не знаю. Но матушка остеречься велит.
— Что делать будем?
— Пока ничего, — ответила Любава. — Может, мимо пройдут. На наше подворье дорога не дюже протоптана. Авось не заметят.
Тревожно на душе стало. Боязно. Но виду я не показал. Мужик все-таки. Не пристало свою тревогу на людях оказывать. Тем более перед девчонкой.
— Ты не бойся, — сказал я ей. — Я тебя в обиду не дам.
— Да… — усмехнулась Любава, — тебе сейчас только меня от обидчиков оборонять…
Она встала, подняла корзину и потащила ее в баню.
Она шла. Статная и насмешливая. А я почему-то вспомнил ее в тот день, когда пришел в себя…
И луч, пробивающий темень натопленной бани…
И капельки сверкающей в солнечном свете влаги на ее неприкрытом девчоночьем теле…
И от этого стало не по себе. И вдруг кольнуло где-то под сердцем.
Истомой.
— Тебе помочь? — спросил я.
— Сиди уж, помощник. Гавча, стереги его. Собака легла у моих ног, зевнула и, положив морду на лапы, прикрыла глаза.
— Любава, — позвал я.
— Чего тебе, княжич?
— Я, когда вырасту, женюсь на тебе. В бане что-то громыхнуло.
— Как есть дурак! — послышался оттуда голос девчонки. — Буробит незнамо что. Или снова головой помутился? Пока ты вырастешь, я уж старой буду. И потом, отец меня за Кузнецова сына на следующее лето отдать обещал. Так что выбрось глупости из головы.
— А он тебе что? Нравится?
— Кто?
— Так кузнецов сын.
— Хороший парень. Только уж черен больно. Говорит, что сажа ему под кожу въелась. Не отмывается. Так в темноте это в глаза не бросается, — и захихикала.
— Ты про него забудь, — упрямо сказал я. — С Микулой я поговорю. Пусть он тебя для меня побережет. А кузнецов сын себе кого еще подыщет. А ты б за меня пошла?