Тут же постоянно присутствовали две барышни, сестры неопределенных лет – не менее двадцати пяти и не более тридцати лет. Наружности у них не было, то есть женской: это были два засохшие цветка. Одна круглолицая, с наивными, цвета болотной воды, немигающими глазами, с широкой улыбкой. Другая, белокурая, с серыми, прятавшимися под низеньким лбом глазами, с хитреньким, высматривающим взглядом. По фамилии их никто никогда не называл. Губернаторша, и дочь ее, и сам Углицкий звали их Лина и Чуча, как сами сестры звали друг друга. Они были бедные дворянки-сироты, жили с нуждой, в тесной квартирке, в мезонине маленького деревянного домика, пробавляясь маленькой пенсией за службу отца да некоторыми женскими работами: вышиваньем подушек, вязаньем шарфов, деланием цветов из воску и других ненужных вещей, которые покупались у них знакомыми, ради их положения, для подарков.284 Они были старинного дворянского рода: бабка их была из княжеской, впрочем, давно угасшей фамилии. Они любили иногда поминать об этом, кажется единственном, их преимуществе. Их в некоторых домах принимали, в других смотрели на них небрежно, ради их бедности. Так было до приезда Углицких. Губернаторша приняла их под свое крыло, сначала тоже ради их положения, ради сиротства и памяти о княжеской породе, потом они мало-помалу вошли в штат дома ее превосходительства и умели сделаться необходимыми, собственно Лина, старшая. Они были порядочно воспитаны, то есть умели в дурном переводе с русского говорить французские фразы, прилично сидеть в гостиной и держать себя за столом. Прежде они прихаживали к обеду, а вечером уходили домой. Потом, когда губернаторша сделала им приличный гардероб, они, что называется, живмя жили у нее и постоянно исполняли ее поручения.
Впрочем, последние возлагались собственно на одну старшую, Лину. Лина было сокращение ее имени Капитолина. Имя младшей сестры «Чуча» переделали из их фамилии Чучины, потому что ее настоящее имя, Аполлинария, сокращению не поддавалось.
Чуча оказалась неспособною ни к каким поручениям, кроме одного – сидеть в гостиной, с вечным вышиваньем в руках какой-то бесконечной тесьмы, не то для звонка, не то для каймы к портьере, «pour avoir une contenance»
, – говорили Углицкие. Ее обязанность была принимать и занимать гостя или гостью, пока губернаторша оканчивала свой туалет или губернатор не выходил еще из кабинета. Пробовала было Углицкая поручать ей другие дела, но ничего из этого не выходило.
Чего, кажется, проще – разлить чай? Когда гостей не было и чай не разносился из буфета лакеями, то пили его в маленькой гостиной у камина, на маленьком столе – и поручили разливать ей.
Вот тут точно домовой тешился над ней. У нее чашки скользили из рук, ложечки летели на пол, поднимался звон, гром. То она нальет чаю в сахарницу; кому вовсе не положит, кому переложит сахар. Ее удалили от этой обязанности.285 И другое шло не лучше. Сонечка однажды заболела. Ее уложили в постель и посадили около больной Чучу, когда Углицкой или няни не было в комнате, чтобы она в срок подавала то или другое лекарство и вообще смотрела бы за больной. Тут она чуть не наделала беды. Накапала в рюмку, вместо миндальных капель, какого-то спирта, которым надо было натирать горло. К ее счастью, больной показался противен запах, и она не приняла. Мать пришла в ужас, и сама Чуча струсила. Она прижала ладони к вискам, как всегда делала в критические минуты, заохала и заахала.
Ее удалили за это из комнаты и из дома на две недели, к себе, на «антониеву пищу», как говорил Углицкий. Потом соскучатся. И гости привыкли видеть ее в уголку гостиной, с вязаньем, тоже спрашивают, почему ее нет? За ней и пошлют. Она явится как ни в чем не бывало, садится на свое место в гостиной и за столом, занимает гостей до прихода губернатора или губернаторши. И как занимает хорошо, прилично, с своей неизменной широкой улыбкой, открытыми настежь глазами, с вечно ласковым взглядом. У нее установилась одна мина навсегда и для всех.
– Здравствуйте! – отчеканит она каждому входящему гостю, всегда с сияющими радостью глазами и с улыбкой. – Прошу садиться, вот здесь, подальше от окна, тут дует. Вчера Иван Иванович посидел тут, потом целый вечер жаловался, что зуб ноет.
Гость или гостья сядет. Она не смигнет с него: так и смотрит, не нужно ли ему чего, пуще всего, не ушел бы он, не соскучился бы.
– Марья Андреевна принимает? Не помешал ли я? – спросит тот.
– Нет, нет: подождите чуточку – она сейчас, сейчас будет! Она теперь в буфете, по хозяйству, повар пришел. Она заказывает, что обедать сегодня… и бранит его… – добавляет шепотом, все улыбаясь, – сейчас кончит.
– Бранит? За что?
– Вчера столько петрушки в суп навалил, что есть нельзя…
Гость смеется.
– Право. Вы не верите? Вот спросите Сонечку, когда придет: точно мухи в тарелке плавают!286 Гость опять смеется. И она тоже. Ей весело, что она умеет занимать.
– Это вы на серой лошади приехали? Какая большая! – продолжает она, глядя в окно. – Ах, кажется, Наталья Николаевна подъехала: вон ее карета, вы видите?
– Да, вижу, – говорит гость.
– Надо встретить ее в зале! – И бежит с сияющим лицом встречать гостью, как родную мать. Та, слегка кивнув ей, заговаривает с гостем, а она удаляется в свой угол и берет вышивание.
– Что Марья Андреевна: занята? – спрашивает гостья.
– С поваром бранится: сейчас придет, – говорит гость.
– Вы почем знаете?
– Да вот кто сказывал! – Он указывает на Чучу. Оба смеются, и Чуча тоже.
Входит Марья Андреевна. «Здравствуйте, здравствуйте!» и т. д.
– Мы мешаем вам: вы по хозяйству… – говорит гостья.
– Кто вам сказывал?
– Чуча говорит, что вы повара бранили… Ах, эти повара!
Марья Андреевна смотрит на них вопросительно.
– Петрушки много в суп наклал! – шутит гость.
Лицо Углицкой свирепеет.
– Подите к Сонечке в комнату! – резко командует она Чуче.
Та, бросив вышиванье, быстро уходит, приложив дорогой ладони к вискам. «Ах, ах, что это я наделала!» – и рассказывает Сонечке. Та вечером расскажет мне – и мы в уголку весело хихикаем. Бедная Чуча!
Еще ее немного вышколили, стараясь преподать несколько тем для занятия гостей, а то она прежде доходила до геркулесовых столбов в деле нескромности. Однажды какая-то значительная губернская дама застала ее в сильном, непривычном для нее волнении. На вопрос гостьи, дома ли Марья Андреевна, принимает ли, Чуча, после обычной, неизменной широкой улыбки и вопросов о здоровье, о том, прошел ли «родимчик» у маленькой и т. д., на вопрос гостьи, что делают их превосходительства,287 внезапно приложила ладони к вискам и заахала.
– Ах, ах, не знаю!.. Что у нас делается – ах, что делается…
– Что, что такое? – удерживая дыханье, спрашивала любопытная гостья.
– Ах, ах, не могу… не спрашивайте!
– Да говорите, милая, я никому не скажу, никому… никому…
Чуча, чтоб занять гостью, боясь, что она, пожалуй, рассердится и уедет, начала рассказывать жестокую семейную сцену между Углицким и женой. «Лев Михайлович так рассердились, так кричали… ужас, ужас!.. – шепчет она. – У Марьи Андреевны сделалась истерика… Лев Михайлович кричали, что лучше застрелиться… Сонечка заперлась у себя в комнате, плакала… ах!..»
– Да из-за чего, из-за чего? Говорите скорей! – настаивала гостья.
– Еще вчера… – начала было Чуча и прикусила язык. В дверях явилась сама Марья Андреевна. Она из-за портьеры слышала кое-что из разговора и поспешила помешать продолжению. «Идите домой и глаз больше сюда не показывайте!» – прошипела она змеиным шепотом.
Чуча отчаянно приложила ладони к вискам и стремглав бросилась домой. «Ax, ax, – твердила она дорогой, – что я наделала!»
Ее воротили из ссылки не прежде как через месяц, дав ей нагоняй и подробную инструкцию, как и чем занимать гостей.
Когда никого не было около Углицкой, Чуча должна была сидеть в комнате около нее. Губернаторша зевнет, и она зевнет, подставит скамеечку.
– Почитайте, Чуча, вон из той книги, что в спальне. – Чуча почитает, но и тут перепутает слова, не там делает ударения, где надо. «Однажды (мне рассказывала Софья Львовна) maman попросила ее почитать путешествие какого-то иеромонаха по святым местам. Архиерей прислал. Она и читает в одной главе: «сей ядовитый подлец…» Я из своей комнаты слышу голос maman: «Ах, какая гадость! Какие выражения! Вы, Чуча, должны были пропустить. Сонечка, послушай, какая гадость!» Я посмотрела288 в книгу, а там сказано: «сей ядовитый ползец»: это говорилось про скорпиона».
Чуча исполняла какие-нибудь несложные поручения: сказать что-нибудь горничной, принести из другой комнаты ту или другую вещь, пойти в кабинет к Углицкому, передать что-нибудь или просто посмотреть, кто там у него. Если же пошлют ее, например, в лавку, да дадут два-три поручения, купить то, отрезать аршин такой-то материи, заехать к портнихе и т. п., она наполовину перепутает, наполовину забудет.
Впрочем, с ней, кроме этих временных ссылок домой «на антониеву пищу», обходились ласково, гуманно и шутили над ней весело, не оскорбляя ее. И прислуга обращалась к ней, правда, без особой услужливости, но учтиво. Углицкий, если не для чего другого, то ради хорошего тона, не допустил бы диких нравов в доме.
Но он подшучивал над ней беспрестанно и смешил на ее счет других, но так безобидно, что та первая отвечала на его шутки своей широкой улыбкой. Только однажды она как будто сконфузилась, когда Углицкий спросил меня при ней: «Вам Чуча ничего не рассказывала о просвирке».
– Нет, о какой просвирке?
– Расскажите ему, Чуча…
– Ах, ах, Лев Михайлович!.. – заахала Чуча, приложив ладони к вискам, и поспешила спрятаться в угол гостиной, к камину, за экран. Марья Андреевна с насмешливой улыбкой смотрела на нее. Софья Львовна тоже покраснела от удовольствия. В это время Углицкого позвали в кабинет. Приехал гость. Губернаторша ушла одеваться и позвала Чучу с собой. Мы остались с Сонечкой.
– Какая это просвирка? – спросил я, – расскажите, Софья Львовна.
Дело вот в чем. Губернаторше за обедней в соборе подносилась просвира, которую она передавала в руки Лине или Чуче, обычно сопровождавшим ее в церковь. Эти просвирки приносились домой и благоговейно употреблялись на другой день, натощак. Иногда же отдавались по дороге какой-нибудь бедной женщине или старику, ребенку, на кого укажет губернаторша, кто ей казался жалок, голоден. Однажды в дождливую погоду, садясь на паперти с дочерью в карету, Углицкая передала просвирку, за отсутствием Лины, Чуче, чтобы она, по289 дороге пешком домой, отдала просвиру какому-нибудь нищему или нищей да спросила бы прежде, не ели ли они что-нибудь утром, так как просвирка освященная.
– Отдала самому бедному! – хвасталась, с сияющими глазами, Чуча, пришедши домой, за завтраком. «Ничего, говорит, со вчерашнего дня не ел: вот, говорит, только на копеечку луку купил, хотел было поесть…» У него из-за пазухи и лук торчит… Я и отдала… «Смотри же, говорю, прежде вот это скушай: это благословенная просвирка!..» Как он благодарил! «Спасибо, говорит, спасибо…», кланяется до земли, даже ермолку снял…
– Какую ермолку?
– Он татарин, – вразумила Чуча.
– Татарину освященную просвирку! – Губернаторша всплеснула руками, губернатор откатился с хохотом от стола; веселее всех было Софье Львовне. И теперь, рассказывая мне, она смеялась до слез.
– Maman зазвонила во все сонетки, позвали людей, разослали искать татарина по окрестным улицам…
– А Чуча что? Вот так – ладони к вискам: ах, ax! – Я представил, как она делает.
Софья Львовна досказала, что татарина нашли и привели. Он успел съесть только верхнюю, то есть освященную, половину и закусывал луком. Набожная губернаторша ужаснулась, хотела ехать к архиерею, спросить, что делать: не надо ли окрестить татарина и прочее. Но губернатор отпустил его и целую неделю тешил гостей этим анекдотом. Он стал еще ласковее и шутливее с Чучей. Но Марья Львовна приняла это серьезно и осудила Чучу на трехдневную ссылку домой.
Чуча была со мной любезна, стараясь и меня занимать, когда никого не было в гостиной, нужды нет, что я был уже свой в доме.
– Вы довольны, что здесь остались, а не уехали в Петербург: вам весело? – сладко спрашивала она меня.
– Да, я доволен: мне очень весело.
– Когда же вам бывает весело у нас?
– Да вот теперь, с вами.
У нее засияли глаза.
– В самом деле! Вы это взаправду говорите? Не шутя?
– Нет.290 – А отчего ж смеетесь? О, вы насмешник, я знаю.
– Отчего же вы знаете?
– Да уж знаю: кто из столицы заедет сюда – все такие насмешники! Вот и новый прокурор – тоже такой насмешник: все смеется! Вы и с Сонечкой все смеетесь, шутите надо мной: я уж знаю, знаю… А мы вот так вас очень любим! – прибавила, помолчав.
– Кто это «мы»?
– Да все: Марья Андреевна, Лев Михайлович – и Сонечка тоже… все рады, когда вы приедете… Всегда об вас говорят…
– Что же говорят?
– Лев Михайлович вчера еще рассказывал Владимиру Петровичу… он недавно из деревни… вы знаете?..
– Нет, не знаю… Какой это Владимир Петрович?
– Он дороги да мосты строит, инженерный полковник. Его фамилия Алтаев… Вы видели его… Пузан такой…
Я засмеялся. «Как?»
Она сконфузилась. «Толстый такой!» – поправилась она.
– Так что же Лев Михайлович говорил про меня?
– Он сказал про вас: «Il est pr?sentable, tr?s pr?sentable»
, три раза сказал. А Марья Андреевна говорит: «Только дикарь, говорит, когда есть гости, тихонько уйдет. Надо, говорит, его вышколить: вот начнутся собрания – Сонечке выезжать еще нельзя, так он будет моим кавалером, в собрании… когда не будет другого…»
Я засмеялся.
– Право! Вы не верите?
– Я спрошу у Марьи Андреевны, правда ли, что она мне назначает роль подставного кавалера? – шутил я.
– Что вы, что вы: я не сказала «подставного»! Ах, как это можно!
– Выходит так: если недостанет кавалера, так меня! Марья Андреевна разъяснит, как она сказала…
Она прижала ладони к вискам: «Ах, ах, что это я наделала, зачем сказала вам? Ах, голубчик, не говорите Марье Андреевне… ради бога! меня отошлют домой…»
Я успокоил ее, но пересказал Софье Львовне, и мы посмеялись.291
XII
Другая сестра, Лина, была совсем противоположного характера. Она была подвижная, живая, как ртуть, в постоянных разъездах по городу, в суете, в хлопотах. В гостиной у Углицких она появлялась редко, обедала у них, когда не было гостей. Зато с раннего утра она присутствовала в спальне и будуаре Марьи Андреевны. Когда они были вдвоем, к ним не допускалась ни Чуча, ни горничная. Даже Соня входила только поздороваться и уходила. Без нее губернаторша так же не могла обойтись, как муж ее без Добышева.
Уклончивая, ласковая до льстивости, всюду втиравшаяся, у всех что-нибудь выспрашивавшая, она знала все, что делается в каждом доме, начиная от крупных помещиков, председателей до купцов и мещан. Сведения ее были до крайности разнообразны. Она знала, например, кто какой куш получил и за какое дело и куда этот куш был истрачен. Знала, за что произошла размолвка между мужем и женой и почему гувернантка перешла на другое место. Первая узнавала о затевающемся сватовстве. Прежде полиции узнает о какой-нибудь покраже, о том, кто собирается у такого-то или такой-то в гостях, что говорят, у кого что подают за столом – словом, газета.
Все это с живыми подробностями передавалось Марье Андреевне по секрету. У губернаторши в руках таким образом были нити всей губернской политики, и она иногда сама пользовалась этими сведениями, даже передавала кое-что мужу для его служебных соображений и иногда озадачивала кого-нибудь бесцеремонным намеком на секретное семейное событие, никогда не обнаруживая источника.
Лина была в обхождении покорная, умевшая принимать какой-то фальшиво-застенчивый, даже робкий вид. А услужлива как: до приторности. Марья Андреевна не успеет пожелать, она уже угадает и бежит исполнить ее желание, прежде нежели слуга или горничная пошевелятся. «Позвольте мне, я сейчас… Дайте я сделаю, принесу, достану…» – беспрестанно слышится ее пискливый голос. Губернатор ищет чего-то около себя глазами – а она уже несет забытый им в кабинете платок. Губернаторша292 намекает, что она видела в окне какого-то магазина вещь, да забыла где: через полчаса Лина уже говорит ей, где.
Она отлично, до тонкости, исполняла поручения Углицкой, как бы они сложны ни были, по части женского туалета. Марья Андреевна пошлет ее по магазинам, и та, зная ее вкус, прихоти, капризы, превзойдет все ее ожидания. Благодаря ей никогда ни одной самой богатой губернской львице, не удавалось прежде губернаторши выписать из Москвы что-нибудь новое. Она под рукой умела сбывать выгодно надеванные губернаторшины, но еще свежие и нарядные для губернских и уездных барынь платья. Она знала, в каких домах водились старинные кружева, до которых охотница была Марья Андреевна, и умела сходно выторговать их. Без нее Углицкая не примерит не только платья, шляпки, даже ботинок. Она решала, какой цвет идет или не идет, что лучше к лицу ей или Сонечке.
И все это делала с наслаждением, проворно, как будто все ее счастье заключалось в том, чтобы угодить. А ее счастье, между прочим, заключалось и в том, что когда заметили в городе, каким фавором она пользовалась у губернаторши, с ней перестали обращаться небрежно. Кроме того, она пополнила свой гардероб, запаслась на многие годы, чуть не до старости, бельем, даже двумя лисьими мехами. На те платья губернаторши, которые ей нравились, она не находила покупательниц, и платья дарились ей.
Сестру свою она втайне презирала, но скрывала это, чтобы и другие в губернаторском доме не заразились тем же, не охладели к ней и не свалили ее на ее плечи. Презирала она сестру за ее абсолютную ненужность: за то, что из нее никакой пользы нельзя извлечь, что она висит у нее камнем на шее. Она, в припадках желчи, обзывала ее «немогучкой». «Без нее, без этой «немогучки», – проговаривалась она по секрету, – она, Лина, давно была бы замужем. А как посмотрят нас вместе, послушают ее, эту Чучу, – все прочь идут: думают, что и я такая же беспомощная и неумелая и буду в тягость семье. А у меня золотые руки!»
Она еще и теперь, когда я видел ее, сказывали мне, не потеряла надежды на замужество, хотя все другие давно потеряли ее. Она сама никого не любила: ни293 губернаторши, ни ее дочери, никого в городе; не было у нее ни птички, ни собачки, ни цветка на окне – никого и ничего. Углицкого она немного боялась: она все подозревала, что, заговаривая с ней и глядя ей зорко в глаза, он будто искал в ней чего-то, к чему прицепиться, что-нибудь заметить в ней, обнаружить, поднять на смех, – и уклонялась от разговора с ним, отделываясь от его шуток визгливым смехом.
Она была некрасива: глаза, смотрящие исподлобья, нависший над ними лоб и немного выдавшийся подбородок сообщали ей вид моложавой старушонки. Увертливая, скользкая, как ящерица, она все торопилась, бежала, в руках у нее всегда было какое-нибудь дело, ей все было некогда. Когда ее остановят на дороге, она торопливо отвечает, не глядя никому прямо в глаза, в противоположность сестре, глядевшей на всех немигающими глазами. Нельзя понять, на чем основывались ее надежды найти мужа. Разве на том, что у нее были «золотые руки».
XIII
Зимний сезон был в полном разгаре. Город наполнился приезжими из уездов. Начались балы в собрании, у губернатора, у дворян, вечеринки почти во всех семейных домах. Я, как и все тогдашние молодые люди, катался как сыр в масле – с бала на бал, с вечера на вечер. Как я ни увертывался, но мне не раз приходилось играть роль, в которую прочила меня губернаторша. Как я был подставной секретарь у ее мужа, так если не был, то числился подставным ее кавалером. Танцевать с ней мне случалось очень редко: все наперерыв старались ангажировать ее до бала. Мне доставалась эта честь иногда на вечерах у нее самой, когда, уступая арену гостям, она сама оставалась без кавалера.
Я чувствовал, что стал врастать в губернскую почву. Меня тянуло самого то в тот, то в другой дом, где было поживее, повеселее, где меня больше ласкали. Но над всем этим губернским людом царила пустота и праздность. Искры интеллектуальной жизни нигде не горело, не было ни одного кружка, который бы интересовался каким-нибудь общественным, ученым, эстетическим вопросом.294 Местные интересы сосредоточивались на выборах, этих потешных карикатурах на выборное начало. Дело было вовсе не в выборах, а в обедах, в танцах, в картах.
Оторванный от занятий университетской жизни – я читал в одиночку, сплошь, что попадалось под руку, и не с кем было даже делиться впечатлениями и мнениями о прочитанном. В городе ни библиотеки, ни театра. Приходилось плыть по течению местной жизни. В карты я не играл и не обнаруживал наклонности к ним: за это многие «солидные» люди почти презирали меня. Но зато я, как все молодые, развлекался на балах кадрильным ухаживаньем, с робкими комплиментами, за губернскими девицами или «барышнями», как их тогда называли. И все это под строгим контролем маменек или тетушек, которые, пуще всякой полиции, с материнским расчетом, следили за каждым взглядом и движением танцующих пар. Протанцуешь, бывало, с какой-нибудь «барышней», которая приглянется, мазурку на двух вечерах сряду, начнешь заезжать в дом – губернаторша уже посматривает насмешливо.
– Вам нравится Лиза Р-вая? – бесцеремонно, по-начальнически спросит.
– Да, она хорошенькая.
– А еще что?
– Еще?.. умна, любезна, держит себя просто…
– Прибавьте еще, не скупитесь… – И смеется. Чуча смеется во всю ширину своих больших щек. Лина всегда уползет из комнаты, если разговор коснется при ней. Вести шли через нее. И Софья Львовна лукаво посматривает на меня мельком, с затаенной булавкой иронии в улыбке, и очень мило краснеет. Я оглядываюсь во все стороны. Войдет губернатор.
– Правда ли, что вы влюблены в Р-ую? – хватит вдруг при всех.
– Я! помилуйте!
– Уж признайтесь лучше! – шутит губернаторша.
И три дня город говорит, что я влюблен в Р-ую. И дома пытают меня, шутят надо мной. Мать моя принимает это серьезно, шопотом предупреждает, чтобы я остерегался ухаживать за красавицей, что мать у нее – ехидная, «и притом гордая, прочит дочь за какого-нибудь графа или князя, за богача и за тебя не отдаст».295 – Вон куда пошло! Да разве я жених кому бы ни было! – Я готов был, как Чуча, приложить ладони к вискам и бежать к себе вверх, на «вышку», прятаться за книгу.
Это повторялось раза три в зиму, и я не знал, как бы мне выбраться на свободу. Но вот зимний сезон кончился, прошел и великий пост. Из города стали разъезжаться, и к празднику оставались почти одни только служащие, купцы и другие постоянные городские жители. Я с тоской, чуть не с ужасом, ждал наступления лета и, наконец, стал намекать губернатору, что мне нужно бы съездить в Москву, за аттестатом, и кстати повидаться с братом и воротиться вместе с ним. Губернатор удерживал, говорил, что хотел сам проситься в отпуск, обещал взять меня с собой. Добышев настаивал, чтобы я поскорее подал прошение и выписал из университета аттестат. Я медлил, и слава богу. Ни прошения, ни аттестата не понадобилось.
Я продолжал свою службу, ездил в канцелярию, «исполнял», уже без руководства Добышева, текущие бумаги, носил их к подписанию его превосходительству, а часа в три возвращался домой, к обеду.
Однажды, поднимаясь по обыкновению около двенадцати часов с заготовленными бумагами на лестницу, я узнал, что у губернатора уже с одиннадцати часов сидит гость, помещик Ростин, тот самый друг Якубова, о котором я говорил выше. Он мне коротко знаком: еще недавно у него, в близкой к городу деревне, на масленице, был трехдневный праздник, на котором я отплясал себе ноги. Я без церемоний вошел с бумагами прямо в кабинет.
Губернатор и помещик сидели в отдаленном углу и о чем-то с жаром говорили. Увидя меня, Углицкий быстро, скороговоркой сказал:
– После, после! Положите бумаги и пройдите к Марье Андреевне или в канцелярию.
Я успел заметить, что он был сильно встревожен, на нем лица не было. Ростин тоже был очень серьезен и, повидимому, что-то сообщал по секрету. Ростин наскоро поздоровался со мной. Углицкий с нетерпением ждал, чтобы я ушел. «Притворите, пожалуйста, за собой дверь и скажите, чтобы никого не принимали!» – попросил он меня. Я передал человеку его приказание и пошел в гостиную.296 В зале никого не было. В гостиной сидела Чуча.
– Здравствуйте! – сказала она, улыбнулась на минуту и, обдернув сзади юбку, вильнула талией и турнюрой, как она иногда делала для грации.
– Вы от Льва Михайловича теперь? – вдруг серьезно, даже с беспокойством спросила она.
– Да, от него: а что?
– Что там делается?
– Там сидит Егор Степанович.
– Да, я знаю: я его видела. А еще?
– Еще – никого нет: а вам нужно кого-нибудь?
– Нет, нет (она замотала головой), мне не нужно! Марья Андреевна посылала меня к нему: я отворила дверь, а Лев Михайлович так взглянули на меня, так взглянули… ах! – Она приложила ладони к вискам. – И махнули рукой – вот так (она махнула), чтобы я ушла.
– Потом что?
– Ничего. Марья Андреевна думала, что я перепутала что-нибудь, и послала Сонечку посмотреть: он и ей махнул рукой. «Поди, говорит, к себе и скажи, чтобы нам не мешали».
Услышав мой голос, вошла Софья Львовна, задумчивая, почти печальная.
– Вы были у папа?? – спросила она меня.
– Да. Там Ростин сидит: они о чем-то по секрету разговаривают.
– Maman очень беспокоится.
– А где Марья Андреевна? – спросил я.
– Она посылала за Линой и теперь заперлась с ней и что-то шепчут… Я боюсь! – печально прибавила она.
– Ах, и я боюсь! – повторила Чуча.
– Да чего: что такое? – приставал я.
Ответа не было. Мы трое стояли и вопросительно глядели друг на друга.
Скоро мы заслышали, что гость уходит из кабинета; губернатор проводил его до приемной и вошел к нам.
– Где Марья Андреевна? – спросил он торопливо и, не дождавшись ответа, пошел к ней, а меня попросил итти в канцелярию и позвать к нему Добышева.
Я передал Добышеву приглашение и ожидал в канцелярии его возвращения. Но в три часа он не сходил, и я уехал домой.297 – Ну, что? – с тревогой спросил меня крестный. – Правда это?
– Что правда?
– Губернатор уволен?
Я остолбенел. «Я ничего не знаю, не слыхал, но похоже на правду…» Я рассказал ему о посещении Ростина, о смущении Углицкого и всех в доме.
Якубов рассказал мне, что Ростин заезжал к нему и показывал письмо из Петербурга, с известием, что губернатор причисляется к министерству, и прибавил, что теперь, вероятно, весь город знает о том.
XIV
Известие подтвердилось. На другой день я застал живые толки в канцелярии. Чиновники не сидели на своих местах, а собирались кучками и шептались. Добышев хмуро встретил меня, подтвердив, что действительно известие об увольнении губернатора получено, но указа еще нет.
– Подите вверх, – сказал он, – его превосходительство ждет вас.
Я не знал, как показаться, и зашел прежде на женскую половину. Чуча, завидя меня, хотела улыбнуться, но вместо этого ахнула и приложила ладони сначала к вискам, потом закрыла ими лицо и залилась слезами.
– Что вы? – спросил я с участием, – о чем вы плачете?
– Ах, какое горе! Разве вы не знаете?.. Лев Михайлович… уво… уволен… уезжает… и Сонечка тоже… – Слезы не дали ей договорить.
Вышла Софья Львовна, тоже со следами слез. На мой вопрос, правда ли это, она грустно шепнула: «Да… кажется… Мы… мы… уедем… Прощайте!..» И отвернулась.
– Как «прощайте»! Я не останусь здесь, я поеду вслед за вами! – живо перебил я. – Я давно рвусь отсюда.
– Да? Merci… Я рада, – тихо сказала она. – Подите теперь к папа?, поговорите с ним, успокойте его как-нибудь. Он ходит в кабинете один, никого не принимает…
Я вошел в кабинет. Лев Михайлыч ходил большими шагами по кабинету. Он обрадовался мне, точно другу.298 – Слышали? – почти закричал он, – каковы молодцы! Добились-таки, чего хотели!
– Кто? – тихо спросил я.
– Кому же, как не жандарму! Подслужился! В генералы хочется да в столицу. Нет, этому не бывать, как бог свят, не бывать! – Он даже перекрестился. – Я еще не выжил из ума, язык у меня есть, за словом в карман не полезу. Я там открою глаза на его «ревностную и неусыпную службу»!
– Что за причина? За что? – рискнул я спросить и раскаялся.
Он пролил целое море желчи на жандармов и на всех, кого он подозревал из губернских властей в интриге против него. И надо отдать ему справедливость, мастерски осветил фигуры своих «врагов».
– Вот вы тянулись все в Петербург, – заключил он, – я не только не удерживаю вас, но настоятельно прошу уехать из этого болота! И чем скорее, тем лучше! Вы здесь даром истратите свежие, молодые силы и ничего не приобретете, никакого опыта – ни в службе, ни в жизни. Вас подведут, насплетничают, очернят, испортят вам репутацию, и карьера ваша пропадет! Женят вас на какой-нибудь Голендухе Поликакиевне, и вы загубите век свой в глуши, среди чиновной челяди, взяточников, тупоумных помещиков…
И пошел и пошел рисовать мне картину, совсем противоположную той, какую рисовал, когда приглашал меня остаться.
– Я знал все это, – сказал я ему, – и не остался бы долго ни в каком случае, тем более теперь, когда вы уезжаете…
Тут он наконец подал мне руку и горячо пожал мою.
– Что же вы намерены делать? – спросил он.
– Ехать вслед за вами…
– А отчего не с нами? – почти нежно спросил он.
– Если это не стеснит вас – и если я вам могу быть чем-нибудь полезен…
Он не дал мне договорить и стремительно обнял меня.
– Благодарю. Не только полезны, вы мне будете необходимы: я многого жду от вашей… дружбы, – нерешительно прибавил он. – Но об этом после. Теперь главное – выбраться из этой лужи! Поедемте. Я вам найду место в299 любом министерстве. Сдайте дела Добышеву: пусть он управляет… губернией!